Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА 10 страница



В колониях дело обстояло совершенно иначе. Под мо­лодежью имелось в виду прежде всего первое поколение людей, многие представители которого получили евро­пейское образование, отличающее их в языковом и куль­турном отношении от поколения их родителей, а также от огромной массы их колонизированных сверстников (сравните со случаем Б. Ч. Пала). Бирманская «англо­язычная» организация БСМЛ (Бирманский союз моло­дых людей), смоделированная отчасти по образцу Хрис­тианского союза молодых людей (YMCA), была создана школьниками, читавшими по-английски. В Нидерланд­ской Индии мы находим, среди прочего, Jong Java (Моло­дую Яву), Jong Ambon (Молодую Амбоину) и Jong Islamieten­bond (Лигу молодых мусульман) — названия, непонятные всякому молодому местному жителю, не знакомому с ко­лониальным языком. В колониях, стало быть, под «Мо­лодежью» мы имеем в виду «Образованную Молодежь», по крайней мере вначале. Это, в свою очередь, еще раз на-


поминает нам о той уникальной роли, которую сыграли в развитии колониальных национализмов колониальные системы школьного образования9.

Случай Индонезии дает нам удивительно тонкую ил­люстрацию этого процесса, не в последнюю очередь в си­лу ее необычайно большого размера, огромного населе­ния (даже в колониальные времена), географической раздробленности (около 3 тыс. островов), религиозной пе­строты (мусульмане, буддисты, католики, различного ро­да протестанты, балийцы-индуисты и «анимисты») и эт­ноязыкового разнообразия (свыше 100 обособленных групп). Кроме того, как можно увидеть из ее гибридного псевдогреческого названия, ее территориальная про­тяженность даже отдаленно не соответствует какой бы то ни было доколониальной области; напротив, по край­ней мере до жестокого вторжения генерала Сухарто в 1975 г. в бывший португальский Восточный Тимор ее границы оставались теми же, которые были оставлены ей в наследство последними голландскими завоеваниями (1910).

Некоторые народы, живущие на восточном побережье Суматры, не только близки по физическим характерис­тикам к живущим по ту сторону узкого Малаккского пролива народностям западного побережья Малайского полуострова, но и связаны с ними этнически: они пони­мают речь друг друга, имеют общую религию и т. д. Эти же самые жители Суматры не имеют ни общего родного языка, ни общей этничности, ни общей религии с амбон­цами, живущими на островах, расположенных в тысячах миль восточнее. Тем не менее, в течение этого столетия они стали воспринимать амбонцев как братьев-индоне­зийцев, а малайцев — как иностранцев.

Ничто так не способствовало этому соединению, как школы, которые с начала нашего века создавались во все большем количестве режимом Батавии. Чтобы увидеть, почему это произошло, необходимо помнить, что — в пол­ную противоположность традиционным, туземным шко­лам, которые всегда были локальными и личными пред­приятиями (даже если, в добрых мусульманских тради­циях, происходили массивные горизонтальные переме­щения учащихся от одного учителя-уламы, пользующе-


гося особенно хорошей репутацией, к другому), — госу­дарственные школы формировали огромную, в высокой степени рационализированную и крайне централизован­ную иерархию, аналогичную по своей структуре госу­дарственной бюрократии. Единообразные учебники, стан­дартизированные дипломы и сертификаты на право пре­подавания, строго регламентированная градация возра­стных групп10, классов и педагогических материалов са­ми по себе создавали самодостаточный, внутренне согла­сованный мир опыта. Однако не менее важна была гео­графия этой иерархии. Стандартизированные начальные школы сосредоточились в деревнях и небольших горо­дах колонии; неполные и полные средние школы — в бо­лее крупных городах и провинциальных центрах; а выс­шее образование (вершина пирамиды) — в границах ко­лониальной столицы Батавии и города Бандунга, постро­енного голландцами в 100 милях к юго-западу от нее на прохладной Прианганской возвышенности. Таким обра­зом, колониальная школьная система XX в. вызывала к жизни паломничества, аналогичные давно установившим­ся путешествиям функционеров. Для этих паломничеств Римом, в который вели все дороги, была Батавия: не Син­гапур, не Манила, не Рангун и даже не старые столицы Яванского королевства Джокьякарта и Суракарта11. Со всех уголков обширной колонии — но ни в коем случае не извне ее — совершали свое внутреннее восхождение юные пилигримы, встречая на своем пути в начальной школе собратьев-паломников из разных (возможно, враж­довавших в прошлом) деревень, в средней школе — из разных этноязыковых групп, а в столичных институтах высшего образования — из всех частей государства12. И они знали, что откуда бы они ни были родом, все они чи­тали одни и те же книги и решали одни и те же арифме­тические задачи. Кроме того, они знали, пусть даже не добираясь до конечного пункта — а большинство до него так и не добиралось, — что все дороги ведут в Батавию и что все эти путешествия черпают свой «смысл» в столи­це, объясняющей в конечном счете, почему «мы» «здесь» «вместе». Иначе говоря, их общий опыт и дружелюбно-состязательное товарищество в школьном классе прида­вали картам колонии, которые они изучали (где она всег-


да была окрашена иначе, чем британская Малайя или американские Филиппины), территориально конкретную воображаемую реальность, ежедневно подтверждаемую акцентами и физиономиями их одноклассников13.

Но кто они были все вместе? У голландцев было на этот счет вполне определенное представление: на каком бы родном языке те ни говорили, они непоправимо оста­вались inlanders. Это слово, подобно английскому natives и французскому indigènes, всегда несло в себе непреднаме­ренно парадоксальную семантическую нагрузку14. В этой, как и любой другой, отдельной колонии оно предполага­ло, что люди, к которым оно применялось, были одновре­менно «низшими» и «здешними" (в точности как голланд­цы, будучи «исконными жителями» Голландии, были «здешними» там). И наоборот, с помощью такого языка голландцы наделяли себя, наряду с превосходством, «не­здешностью». Еще это слово предполагало, что inlanders в силу своего общего низшего положения были все одина­ково достойны презрения, независимо от того, уроженца­ми какой этноязыковой группы или класса они были. Тем не менее, даже это жалкое равенство условий было заключено в определенный периметр. Ибо коренной уро­женец всегда задавал вопрос: «коренной уроженец чего?» Даже если голландцы иногда и высказывались в том ду­хе, что inlanders — категория всемирная, опыт показывал, что на практике такое представление вряд ли способно было закрепиться. Область обитания коренных урожен­цев ограничивалась нарисованными на карте очертания­ми окрашенной колонии. За этими границами были, в зависимости от обстоятельств, «туземцы», natives, indigènes или indios. Более того, в колониальной правовой терми­нологии была еще и категория vreemde oosterlingen (ино­земные жители Востока), окруженная двусмысленным ореолом ложного понятия — как будто бы были «ино­земные коренные жители». Такие «иноземные жители Востока», в основном китайцы, арабы и японцы, хотя и могли жить в колонии, имели более высокий политико-правовой статус, чем «исконные коренные жители». Кро­ме того, крошечная Голландия была достаточно сильно напугана экономической силой и военным мастерством олигархов Мэйдзи, а потому с 1899 г. законодательно


присвоила японцам, проживавшим в колонии, звание «почетных европейцев». Из всего этого в процессе ис­ключения белых, голландцев, китайцев, арабов, японцев, natives, indigènes и indios рождался благодаря своего рода осаждению inlander, который все более наполнялся конк­ретным содержанием — пока вдруг не превратился, по­добно созревшей гусенице, в великолепную бабочку, име­нуемую «индонезиец».

Хотя, по правде говоря, понятия inlander и native ни­когда не могли по-настоящему стать обобщенными раси­стскими понятиями, всегда предполагая укорененность в некоторой особой среде обитания15, случай Индонезии не должен привести нас к выводу, что у каждой такой «ис­конной» среды обитания были предопределенные или не­преложные границы. Два примера покажут нам прямо противоположное: Французская Западная Африка и Французский Индокитай.

В пик своей славы Ecole Normale William Ponty в Дакаре, несмотря на то, что была всего лишь обычной средней школой, стала вершиной колониальной образовательной пирамиды Французской Западной Африки16. В школу Вильяма Понти съезжались способные ученики из мест, которые мы знаем сегодня как Гвинею, Мали, Берег Сло­новой Кости, Сенегал и т. д. А потому нас не должно удивлять, что паломничества этих мальчиков, завершаю­щиеся в Дакаре, были с самого начала истолкованы во французско-[западно]-африканских категориях, незабы­ваемым символом которых стало парадоксальное поня­тие négritude — квинтэссенция африканскости, вырази­мая лишь во французском языке, языке школьных клас­сов Вильяма Понти. И все же вершинное положение школы Вильяма Понти было случайным и преходящим. По мере того как во Французской Западной Африке стро­илось все больше средних школ, у одаренных мальчиков отпадала необходимость в совершении такого дальнего паломничества. И уж во всяком случае, образовательная центральность школы Вильяма Понти никогда не сопро­вождалась сопоставимой административной центрально­стью Дакара. Взаимозаменяемость французско-западно­африканских мальчиков на ученических скамьях в шко­ле Вильяма Понти не была подкреплена их последующей


бюрократической заменимостью во французско-западно­африканской колониальной администрации. Поэтому выпускники школы возвращались домой, чтобы стать там со временем гвинейскими или малийскими национали­стическими лидерами, в то же время сохраняя «западно­африканское» товарищество и солидарность, которые ока­зывались потеряны для последующих поколений17.

Почти таким же образом и курьезный гибрид «Индо­китай» имел для одного поколения сравнительно высо­кообразованных юношей вполне реальное и переживае­мое воображенное значение18. Напомним, что это образо­вание было юридически провозглашено лишь в 1887 г., а свою окончательно сложившуюся территориальную фор­му обрело лишь в 1907 г., хотя активное французское вме­шательство в этом регионе началось столетием раньше.

Вообще говоря, образовательная политика, проводи­мая колониальными правителями «Индокитая», пресле­довала две основные цели19; и обе они, как оказалось, внесли свой вклад в становление «индокитайского» со­знания. Первой было разрушение существующих поли­тико-культурных связей между колонизированными народами и соседним внеиндокитайским миром. В слу­чае «Камбоджи» и «Лаоса»20 мишенью был Сиам, кото­рый раньше в том или ином виде осуществлял над ними сюзеренитет и имел с ними общие ритуалы, институты и священный язык буддизма Хинаяны. (Вдобавок к тому, язык и письменность низовых лао были и остаются тес­но связанными с языком и письменностью тайцев.) Ру­ководствуясь именно этим интересом, французы впер­вые провели в этих областях, захваченных у Сиама по­следними, эксперимент с так называемыми «обновленны­ми школами при пагодах», призванными перетянуть кхмерских монахов и их учеников из орбиты тайского влияния в орбиту Индокитая21.

В Восточном Индокитае (как я сокращенно называю «Тонкин», «Аннам» и «Кохинхину») аналогичной мише­нью были Китай и китайская цивилизация. Хотя дина­стии, правившие в Ханое и Хюэ, вели многовековую борь­бу за независимость от Пекина, правили они все-таки по­средством мандарината, скопированного с китайского об­разца. Вербовка людей в государственную машинерию


была поставлена в зависимость от письменных экзаме­нов на знание конфуцианской классики; династические документы составлялись с помощью китайских иерогли­фов; вся культура правящего класса была насквозь ки­таизирована. Эти прочные вековые связи начали приоб­ретать еще более нежелательный характер примерно по­сле 1895 г., когда через северную границу колонии стали проникать сочинения таких китайских реформаторов, как Кан Ювэй и Лян Цичао, и таких националистов, как Сунь Ятсен22. Соответственно, в 1915 г. в «Тонкине», а в 1918 г. в «Аннаме» были последовательно отменены кон­фуцианские экзамены. Отныне вербовка на гражданскую службу в Индокитае стала производиться исключитель­но через каналы развивающейся французской колони­альной системы образования. Кроме того, отныне стало сознательно поощряться quôc ngû (куок-нгы), романизи­рованное фонетическое письмо, изобретенное в XVII в. иезуитскими миссионерами23 и уже в 60-е годы XIX в. принятое властями для использования в «Кохинхине». Оно призвано было разрушить связи с Китаем, а также, возможно, и с коренным прошлым, сделав недоступными для нового поколения колонизированных вьетнамцев ди­настические хроники и древнюю литературу24.

Второй целью образовательной политики было про­изводство строго отмеренного числа индокитайцев, уме­ющих говорить и писать по-французски, которые выпол­няли бы роль политически надежной, благодарной и окультуренной коренной элиты, заполняя должностные вакансии в низших эшелонах колониальной бюрокра­тии и крупных коммерческих предприятий25.

Нам нет нужды вдаваться здесь в тонкости колони­альной системы образования. Имея ввиду цели нашего исследования, ключевая особенность этой системы состо­яла в том, что она формировала единственную, пусть даже и неустойчивую, пирамиду, верхние этажи которой до середины 1930-х годов располагались исключительно на востоке. Например, единственные лицеи, финансируемые государством, находились вплоть до указанного времени в Ханое и Сайгоне; а единственный университет, рабо­тавший в Индокитае на протяжении всего довоенного колониального периода, располагался в Ханое, так ска-


зать, «вниз по улице» от дворца генерал-губернатора26. В число покорителей этих вершин входили подданные это­го французского владения, говорившие на всех основных местных языках: вьетнамском, китайском, кхмерском и лаосском (а также немало проживавших в колонии мо­лодых французов). Для этих покорителей, прибывавших сюда, скажем, из Митхо, Баттамбанга, Вьентьяна и Виня, смыслом их встречи здесь должно было быть превраще­ние в «индокитайцев», подобно тому, как многоязычное и многоэтническое студенчество Батавии и Бандунга должно было увидеть в себе «индонезийцев»27. Эта индо­китайскость, хотя и была вполне реальна, тем не менее, была воображена небольшой группой, причем воображе­на ненадолго. Почему она оказалась такой недолговеч­ной, в то время как индонезийскость сохранилась и пус­тила глубокие корни?

Во-первых, примерно с 1917 г. в колониальном обра­зовании наметилась отчетливая перемена курса, и преж­де всего это касается Восточного Индокитая. Реальное, неумолимо надвигающееся упразднение традиционной конфуцианской системы экзаменов все больше убежда­ло членов вьетнамской элиты в необходимости пристра­ивать детей в тамошние лучшие французские школы, да­бы гарантировать им бюрократическое будущее. Воз­никшая в итоге конкуренция за места в немногочислен­ных хороших школах вызвала сильную реакцию среди colons*, считавших, что эти школы по праву принадлежат прежде всего французам. Для решения этой проблемы колониальный режим создал отдельную подчиненную «франко-вьетнамскую» образовательную структуру, на низших ступенях которой делался особый акцент на преподавании вьетнамского куок-нгы (французский пре­подавался как второй язык, уже через посредство куок-нгы)28. Этот сдвиг в политике привел к двум взаимодо­полняющим результатам. С одной стороны, издание госу­дарством сотен тысяч учебников на куок-нгы значитель­но ускорило распространение этой изобретенной евро­пейцами системы письма, непроизвольно способствуя ее превращению в период с 1920 по 1945 г. в массовое сред-

* Колонистов (фр.). (Прим. ред.).


ство выражения вьетнамской культурной (и националь­ной) солидарности29. Ибо если к концу тридцатых годов грамоте были обучены всего 10 процентов вьетнамоязыч­ного населения, то даже и такая доля была беспрецедент­на в истории этого народа. Более того, эти грамотные лю­ди, в отличие от конфуцианских ученых, горячо поддер­живали быстрый рост своей численности. (Аналогичным образом, в «Камбодже» и «Лаосе», хотя и в более скром­ных масштабах, власти приветствовали печатание учеб­ников для начальных классов на местных языках: сна­чала и главным образом с применением традиционных орфографий, а позднее и уже не так энергично — с при­менением латинизированных систем письма30.) С дру­гой стороны, эта политика имела следствием исключе­ние некоренного вьетнамоязычного населения, проживав­шего в Восточном Индокитае. В случае «кохинхинских» кхмер-кромцев она, соединившись с готовностью коло­ниального режима разрешить им иметь «франко-кхмер­ские» начальные школы наподобие тех, создание кото­рых поощрялось в Протекторате, способствовала пере­ориентации их амбиций в обратном направлении — в сторону Меконга. Таким образом, кхмер-кромские под­ростки, стремившиеся получить высшее образование в административной столице Индокитая (а немногие из­бранные — даже в метропольной Франции), все чаще вы­бирали обходной путь через Пномпень, а не столбовую дорогу через Сайгон.

Во-вторых, в 1935 г. Коллеж Сисоват в Пномпене был превращен в полноценный государственный лицей с та­ким же статусом, который имели существующие госу­дарственные лицеи Сайгона и Ханоя, и идентичной учеб­ной программой. Хотя вначале, по традиции Коллежа, студенты в него набирались главным образом из мест­ных китайско-кхмерских торговых семей и семей про­живавших здесь вьетнамских функционеров, доля корен­ных кхмеров среди них неуклонно возрастала31. Вероят­но, справедливо будет сказать, что с 1940 г. подавляющее большинство кхмероязычных подростков, получавших солидное французское среднее образование, получали его в опрятной и ухоженной колониальной столице, постро­енной колониалистами для Нородомов.


В-третьих, в Индокитае не было реального изоморфиз­ма между образовательными и административными па­ломничествами. Французы, не стесняясь, высказывали мнение, что хотя вьетнамцы не заслуживают доверия и отличаются жадностью, они все-таки заметно энергичнее и умнее «по-детски непосредственных» кхмеров и лаос­цев. Соответственно, в Западном Индокитае они широко привлекали на службу вьетнамских функционеров32. Из 176000 вьетнамцев, проживавших в 1937 г. в «Камбод­же» — которые составляли менее 1 процента 19-милли­онного вьетнамоязычного населения колонии, но около 6 процентов всего населения Протектората, — сформиро­валась относительно преуспевающая группа, для которой, следовательно, Индокитай обладал весьма важным смыс­лом, так же как и для 50 тыс. вьетнамцев, отправленных до 1945 г. на работу в «Лаос». Они, а в их числе особенно функционеры, которых могли переставлять с места на ме­сто во всех пяти подразделениях колонии, вполне могли представить в воображении Индокитай как широкую сце­ну, на которой могла далее продолжиться их служба.

Гораздо труднее давалось такое воображение лаосским и кхмерским функционерам, хотя формально или зако­нодательно делать всеиндокитайские карьеры им не за­прещалось. Даже сравнительно более амбициозные юно­ши из 326-тысячного (1937) кхмер-кромского сообще­ства в Восточном Индокитае (которое представляло око­ло 10 процентов всего кхмероязычного населения) стал­кивались с тем, что на практике перспективы сделать карьеру за пределами «Камбоджи» были для них крайне ограничены. Таким образом, кхмеры и лао могли сидеть на одной скамье с вьетнамцами во франкоязычных сред­них и высших учебных заведениях Сайгона и Ханоя, но у них не было никаких шансов получить здесь в дальней­шем административные посты. Подобно юношам из Ко­тону и Абиджана, учившимся в Дакаре, они были обрече­ны возвращаться по окончании учебы в те «дома», грани­цы которых были очерчены для них колониализмом. Ины­ми словами, в то время как их образовательные палом­ничества влекли их в сторону Ханоя, их административ­ные путешествия заканчивались в Пномпене или во Вьен­тьяне.


 


Благодаря этим противоречиям появилась группа кхмероязычных студентов, которых память сохранила впоследствии как первых камбоджийских национали­стов. Человек, которого можно с полным правом назвать «отцом» кхмерского национализма, Сон Нгок Тхань, был (как видно из его вьетнамизированного имени) кхмер-кромцем, который получил образование в Сайгоне и в те­чение некоторого времени занимал в этом городе скром­ную судебную должность. В середине тридцатых он, одна­ко, покинул этот «Париж» меконгской дельты, дабы ис­кать более многообещающего будущего в ее «Блуа». Принц Сисоват Йутевонг учился в средней школе в Сай­гоне, прежде чем отправиться на дальнейшую учебу во Францию. Вернувшись через 15 лет, после второй миро­вой войны, в Пномпень, он принимал участие в создании (Кхмерской) Демократической Партии, а в 1946—1947 гг. занимал пост премьер-министра. Его министр обороны Сонн Воеуннсай совершил практически те же самые пу­тешествия. Хуй Кантхуль, демократический премьер-ми­нистр 1951—1952 гг., закончил в 1931 г. école normale в Ханое, после чего вернулся в Пномпень, где со временем занял должность преподавателя в Лицее Сисовата33. Воз­можно, наиболее примечательна среди всех фигура Иеу Коеуса, открывшего печальный список злодейски уби­тых кхмерских политических лидеров34. Родившись в провинции Баттамбанг в 1905 г., когда она еще управля­лась из Бангкока, он посещал местную «обновленную шко­лу при пагоде», после чего поступил в «индокитайскую» начальную школу в городе Баттамбанге. В 1921 г. он продолжил учебу в Коллеже Сисовата в столице Протек­тората, а затем — в college de commerce в Ханое, который закончил в 1927 г. лучшим в своем франкоязычном классе. Надеясь изучать химию в Бордо, он набрался сме­лости и сдал вступительные экзамены. Однако колони­альное государство перекрыло ему выезд за границу. Он вернулся в родной Баттамбанг, где занялся фармацевти­кой и продолжал ею заниматься даже после того, как Бангкок вернул себе в 1941 г. эту провинцию. После во­енного поражения Японии в августе 1945 г. он вновь по­явился в «Камбодже», на этот раз в роли демократиче­ского парламентария. Заслуживает внимания то, что он


был в своем роде прямым потомком выдающихся фило­логов ранней Европы, ибо изобрел машинописную клави­атуру для кхмерского шрифта и опубликовал увесистый двухтомник «Феаса Кхмаэ" [Кхмерский язык], или, как обманчиво указывается на титульной странице издания 1967 г., "La langue cambodgienne (Un essai d'étude raison-né)" 35. Однако впервые этот текст — сначала только 1-й том — вышел в свет в 1947 г., когда его автор был пред­седателем Конституционного Собрания в Пномпене, а не в 1937 г., когда он прозябал в Баттамбанге, когда Лицей Сисовата еще не создал ни одного кхмероязычного лицея и когда Индокитай еще обладал своей эфемерной реаль­ностью. К 1947 г. носители кхмерского языка — по край­ней мере из «Камбоджи» — уже не посещали школьных занятий в Сайгоне и Ханое. На сцену выходило новое по­коление, для которого «Индокитай» стал историей, а «Вьетнам» — теперь уже реальной и чужой страной.

Необходимо признать, что жестокие вторжения и за­воевания XIX в., под началом правившей в Хюэ динас­тией Нгуенов, оставили горький след в народной памяти кхмеров, в том числе в «Кохинхине», которым суждено было стать частью Вьетнама. Но подобные горькие чув­ства существовали и в Нидерландской Индии: у сундан­цев — к яванцам; у батаков — к минангкабау; у саса­ков — к балийцам; у тораджей — к бугам; у яванцев — к амбонцам, и т. д. Так называемая «федералистская по­литика», проводившаяся в 1945—1948 гг. грозным вице-генерал-губернатором Хубертусом ван Мооком с целью нанесения удара с фланга новорожденной Индонезий­ской Республике, была попыткой воспользоваться имен­но этими горькими чувствами36. Однако несмотря на по­ловодье этнических восстаний, захлестнувших в 1950— 1964 гг. почти все части независимой Индонезии, «Индо­незия» все-таки выжила. Отчасти она выжила потому, что Батавия так до конца и осталась образовательной вершиной, но не только поэтому. В известной степени это произошло потому, что политика колониальной админи­страции не изгоняла образованных сунданцев обратно в «Сундаленды», а батаков в их родные места, затерянные в горных районах Северной Суматры. Практически все ос­новные этноязыковые группы к концу колониальной


эпохи свыклись с мыслью о том, что есть сцена, охватыва­ющая весь архипелаг, на которой для них предусмотре­ны определенные роли. А потому из восстаний 1950— 1964 гг. только одно имело сепаратистские амбиции; все остальные имели состязательный характер и укла­дывались в рамки единой индонезийской политической системы37.

Кроме того, нельзя упустить из внимания то любо­пытное обстоятельство, что к двадцатым годам нашего столетия вошел в стадию осознанного существования «ин­донезийский язык». То, как это произошло, настолько поучительно, что, видимо, заслуживает краткого отступ­ления. Ранее уже говорилось, что управление ост-инд­скими территориями осуществлялось с помощью голлан­дского языка лишь в очень ограниченной и незначитель­ной степени. А разве могло быть иначе, если к тамош­ним своим завоеваниям голландцы приступили еще в начале XVII в., но до начала XX в. даже не предприняли серьезных попыток организовать изучение голландского языка для коренного населения? Вместо этого произо­шло медленное и по большей части непредусмотренное рождение странного государственного языка на базе древ­него межостровного lingua franca38. Он получил название dienstmaleisch (возможно, «служебный малайский» или «административный малайский»). По типу он принад­лежал к той же группе, что и «оттоманский» или «ка­зенный немецкий», родившийся в многоязычных казар­мах империи Габсбургов39. К началу XIX в. он прочно закрепился в бюрократическом аппарате. Когда, начи­ная со второй половины XIX в., на сцену вышел во всей красе печатный капитализм, этот язык проник на ры­нок и в средства массовой информации. Если вначале им в основном пользовались китайские и евразийские газетчики и издатели, то в конце века его стали употреб­лять и коренные жители. Dienst [служебную] ветвь его фамильного древа вскоре забыли и заменили ее древним предком, существовавшим будто бы на островах Риау (важнейший среди которых с 1819 г. — возможно, к сча­стью для самого себя — стал британским Сингапуром). К 1928 г. этот язык, отшлифованный двумя поколения­ми городских писателей и читателей, был готов к тому,


чтобы быть принятым Молодой Индонезией в качестве национального (националистического) языка bahasa Indo­nesia («бахаса индонесиа»). С тех пор он больше никогда не оглядывался в прошлое.

Тем не менее, индонезийский случай, сколь бы он ни был сам по себе интересен, не должен в конце концов привести нас к неверному заключению, что если бы Гол­ландия была более крупной державой40 и заявилась сюда не в 1600 г., а в 1850, то национальным языком не мог бы стать в равной степени и голландский. Нет никаких ос­нований считать, что ганский национализм сколь-ни­будь менее реален по сравнению с индонезийским просто потому, что его национальным языком является англий­ский, а не ашанти. Всегда будет ошибкой трактовать язы­ки так, как трактуют их некоторые националистические идеологии — а именно, как внешние символы националь­ности, стоящие в одном ряду с флагами, костюмами, на­родными танцами и прочим. Несоизмеримо важнее спо­собность языка генерировать воображаемые сообщества и выстраивать в итоге партикулярные солидарности. В конце концов, имперские языки — это все-таки нацио­нальные языки, а, стало быть, особые национальные язы­ки среди многих. Если радикальный Мозамбик говорит по-португальски, то смысл этого заключается в том, что португальский язык является тем средством, с помощью которого Мозамбик представляется в воображении (и од­новременно средством, ограничивающим его протяжен­ность в сторону Танзании и Замбии). С этой точки зре­ния, употребление португальского языка в Мозамбике (или английского в Индии) по сути ничем не отличается от употребления английского в Австралии или порту­гальского в Бразилии. Язык — это не инструмент ис­ключения: каждый человек в принципе может овладеть каким угодно языком. Более того, язык по самой приро­де своей воссоединяет, и единственный предел этому вос­соединению задается фатальностью Вавилона: никто не живет достаточно долго, чтобы освоить все языки. Пе­чатный язык, а не партикулярный язык как таковой, изобретает национализм41. Единственный знак вопроса, который стоит в отношение таких языков, как порту­гальский в Мозамбике и английский в Индии, это: мо-


гут ли административная и образовательная система, осо­бенно последняя, породить достаточное с политической точки зрения распространение двуязычия? Тридцать лет назад почти не было индонезийцев, которые бы говорили на bahasa Indonesia как на своем родном языке; практи­чески у каждого из них был свой собственный «этниче­ский» язык, и лишь некоторые, особенно участники на­ционалистического движения, владели также bahasa lndonesia/dienstmaleisch. Сегодня, наверное, уже миллионы мо­лодых индонезийцев из десятков этноязыковых сред гово­рят на индонезийском как своем родном языке.

Не ясно, сформируется ли через тридцать лет поколе­ние мозамбикцев, говорящих только на мозамбикско-пор­тугальском. Однако сегодня, на исходе XX в., появление такого поколения уже не обязательно является sine qua поп мозамбикской национальной солидарности. Во-пер­вых, прогресс технических средств коммуникации, осо­бенно радио и телевидения, дает печати таких союзни­ков, каких столетие назад у нее еще не было. Многоязыч­ное вещание способно убедить своими чарами даже не­грамотные народы и населения, говорящие на разных язы­ках, в их воображаемой общности. (Здесь есть сходство с рождением в воображении христианского мира, которое происходило через визуальные репрезентации и двуязыч­ное образованное сословие.) Во-вторых, национализмы XX в. имеют, как я доказывал, глубоко модульный ха­рактер. Они могут опираться и опираются на более чем полуторавековой человеческий опыт и три ранние моде­ли национализма. Следовательно, националистические ли­деры располагают возможностью сознательно внедрять гражданские и военные системы образования, скопиро­ванные с официальных национализмов, выборы, партий­ные организации и культурные торжества, скопирован­ные с массовых национализмов Европы XIX в., и граж­данско-республиканскую идею, впервые изобретенную Америками. Но прежде всего, сама идея «нации» прочно угнездилась ныне практически во всех печатных язы­ках; а национальность стала практически неотделимой от политического сознания.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.