Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА 2 страница



Вальтер Беньямин, Истолкования

Так из скрещенья всех пород в тот век

Возникла смесь — английский человек:

В набегах дерзких, где из года в год

Сплетались с лютой страстью бритт и скотт.

Чьи дети, овладев повадкой слуг,

Впрягли своих коров в романский плуг.

С тех пор сей полукровный род возник,

Бесславен, беспороден, безъязык,

Без имени; и в венах англичан

Струилась кровь то ль саксов, то ль датчан.

Высокородных предков бурный нрав,

Все что возможно на земле поправ,

Сводил их похотливых дочерей

С людьми почти всех наций и мастей.

В сем выводке, от коего тошнит,

Кровь чистокровных англичан бежит...

Из поэмы Даниэля Дефо «Прирожденный англичанин»


ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Кто бы подумал, что буря свирепствует тем сильнее, чем дальше позади остается рай?

Вооруженные конфликты 1978—1979 гг. в Индоки­тае, давшие прямой повод для написания первого вари­анта «Воображаемых сообществ", теперь, по прошествии всего-то двенадцати лет, кажутся уже принадлежащими другой эпохе. Тогда меня тревожила перспектива гряду­щих полномасштабных войн между социалистическими странами. Теперь половина из них отправилась в луч­ший мир, а остальные живут в опасении скоро за ними последовать. Войны, с которыми сталкиваются выжив­шие — гражданские войны. Скорее всего, к началу ново­го тысячелетия от Союза Советских Социалистических Республик не останется почти ничего, кроме... респуб­лик.

Нельзя ли было как-то все это предвидеть? В 1983 г. я писал, что Советский Союз «в такой же мере наследник донациональных династических государств XIX века, в какой и предвестник интернационалистического поряд­ка XXI века». Однако, отслеживая националистические взрывы, сокрушившие огромные многоязычные и поли­этнические государства, управляемые из Вены, Лондона, Константинополя, Парижа и Мадрида, я не смог увидеть, что маршрут уже проложен, по крайней мере для Моск­вы. Какое меланхолическое утешение наблюдать, что ис­тория, похоже, подтверждает «логику» «Воображаемых сообществ* лучше, чем это удалось сделать их автору!

За истекшие 12 лет изменился не только облик мира. Поразительные изменения произошли и в изучении на­ционализма: как качественные (в методе, масштабах, утон­ченности), так и чисто количественные. Только на анг-


лийском языке вышли в свет (если назвать лишь немно­гие ключевые тексты):

«Нация до национализма* Дж. Э. Армстронга (1982);

«Национализм и государство" Джона Брёйи (1982);

«Нации и национализм" Эрнеста Геллнера (1983);

«Социальные предпосылки национального возрожде­ния в Европе* Мирослава Хроха (1985);

«Этнические истоки наций* Энтони Смита (1986);

«Националистическая мысль и колониальный мир* П. Чаттерджи (1986);

«Нации и национализм после 1788 года* Эрика Хоб­сбаума (1990).

Эти книги, благодаря своему широкому историческо­му охвату и теоретической силе, сделали традиционную литературу по данному вопросу в значительной степени устаревшей. Благодаря в том числе и этим работам ко­лоссально возросло количество исторических, литератур­ных, антропологических, социологических, феминистских и иных исследований, в которых объекты этих областей изучения связывались с национализмом и нацией1.

Адаптировать «Воображаемые сообщества» к требо­ваниям, которые предъявляют эти обширные изменения в мире и в тексте, — задача, которая в настоящее время мне не по силам. А потому, видимо, лучше будет оставить эту книгу в значительной степени «неотреставрирован­ным» памятником того времени, с присущим ему харак­терным стилем, силуэтом и настроением. При этом меня утешают две вещи. С одной стороны, полный и оконча­тельный результат процессов, происходящих в старом социалистическом мире, пока еще остается сокрыт в не­ясности будущего. С другой стороны, идиосинкратиче­ский метод и интересы «Воображаемых сообществ* до сих пор остаются, как мне кажется, на передовых рубе­жах новейшей науки о национализме — и по крайней мере в этом смысле остаются не вполне превзойденными.

В настоящем издании я лишь попытался исправить ошибки в фактах, концепциях и интерпретациях, кото­рых мне следовало бы избежать еще при подготовке пер­воначальной версии. Эти исправления — так сказать, в духе 1983 г. — включают несколько изменений, внесен­ных в текст первого издания, а также две новые главы,


которые по существу имеют характер самостоятельных приложений.

В основном тексте я обнаружил две серьезные ошиб­ки перевода, по крайней мере одно невыполненное обеща­ние и один вводящий в заблуждение акцент. Не умея в 1983 г. читать по-испански, я неосмотрительно положился на английский перевод Noli те tangere Xoce Рисаля, вы­полненный Леоном Мария Герреро, хотя были и более ранние переводы. Только в 1990 г. я обнаружил, насколько обворожительно версия Герреро портила оригинал. При­водя большую и важную цитату из работы Отто Бауэра "Die Nationalitätenfrage und die Sozialdemokratie»*, я лениво положился на перевод Оскара Яси. Позднейшая сверка с немецким оригиналом показала мне, насколько приво­димые Яси цитаты окрашены его политическими при­страстиями. По крайней мере в двух местах я опромет­чиво пообещал объяснить, почему бразильский национа­лизм развился так поздно и своеобразно по сравнению с национализмами других стран Латинской Америки. В настоящем тексте я попытался выполнить нарушенное обещание.

Частью моего первоначального плана было подчерк­нуть, что национализм зародился в Новом Свете. У меня было ощущение, что лишенный самосознания провинциа­лизм издавна искривляет и искажает теоретизирование по данному вопросу. Европейские ученые, привыкшие те­шить себя мыслью, что все важное в современном мире зародилось в Европе, вне зависимости от того, были они «за» или «против» национализма, с необыкновенной лег­костью брали за отправную точку в своих построениях этноязыковые национализмы «второго поколения» (вен­герский, чешский, греческий, польский и т. д.). Во многих отзывах на «Воображаемые сообщества* я с удивлением для себя обнаружил, что этот евроцентристский провин­циализм так и остался совершенно непоколебленным, а основополагающая глава о роли Америк — по большей части незамеченной. К сожалению, я не нашел лучшего способа «сразу» решить эту проблему, кроме как пере­именовать главу 4, назвав ее «Креольские пионеры».

* «Национальный вопрос и социал-демократия» (нем.). (Прим. пер.)


В двух «приложениях» предпринимается попытка ис­править допущенные в первом издании серьезные теоре­тические изъяны2. В дружеской критике неоднократно высказывалось мнение, что глава 7 («Последняя волна») слишком упрощает процесс, посредством которого моде­лировались ранние национализмы «третьего мира». Кро­ме того, в этой главе не был серьезно рассмотрен вопрос о роли локального колониального государства (в отличие от метрополии) в оформлении этих национализмов. В то же время я с нелегким сердцем осознал, что тому, что я считал существенно новым вкладом в размышление о национализме — а именно, анализу изменяющегося вос­приятия времени, — явно недостает его необходимого до­полнения: анализа изменяющегося восприятия простран­ства. Блистательная докторская диссертация молодого тайского историка Тхонгчая Виничакула подтолкнула меня к размышлению о том, какой вклад внесла в наци­оналистическое воображение картография.

Исходя из этого, в главе «Перепись, карта, музей» ана­лизируется, как колониальное государство XIX столе­тия (и политика, вытекавшая из склада его мышления), совершенно того не сознавая, диалектически породило грамматику национализмов, восставшую со временем про­тив него самого. Можно даже сказать, что государство, словно в зловещем пророческом сновидении, вообразило своих локальных противников еще задолго то того, как они обрели своё историческое существование. В форми­рование этого воображения внесли свой взаимосвязан­ный вклад абстрактная квантификация/сериализация людей, осуществленная переписью, постепенная логоти­пизация политического пространства, осуществленная картой, и «экуменическая», профанная генеалогизация, осуществленная музеем.

Источником второго «приложения» стало позорное для меня осознание того, что в 1983 г. я цитировал Рена­на, нисколько не понимая, о чем он действительно гово­рил: я принял за легкомысленно ироничное то, что было на самом деле вызывающе эксцентричным. Это же ощу­щение позора заставило меня осознать, что я не предло­жил сколь-нибудь вразумительного объяснения того, как и почему новорожденные нации вообразили себя древни-


ми. То, что в большинстве ученых писаний представало как макиавеллианский фокус-покус, буржуазная фанта­зия или эксгумированная историческая истина, порази­ло меня теперь как нечто более глубокое и интересное. Не была ли, скажем, «древность» в некотором истори­ческом сцеплении необходимым следствием «новизны»? Если национализм и в самом деле, как я предполагал, был выражением радикально изменившейся формы со­знания, то не должно ли было осознание этого разрыва и неизбежное забвение старого сознания создать свой соб­ственный нарратив? С этой точки зрения атавистическое фантазирование, характерное после 20-х годов прошлого века почти для всего националистического мышления, оказывается эпифеноменом; что действительно важно, так это структурное соединение националистической «памя­ти» после 1820-х годов с внутренними предпосылками и конвенциями современной биографии и автобиографии. Несмотря на все возможные теоретические достоинст­ва или недостатки, свойственные этим двум «приложе­ниям», каждое из них имеет свои особые, более прозаиче­ские ограничения. Все данные для главы «Перепись, кар­та, музей» были взяты в Юго-Восточной Азии. В некото­рых отношениях этот регион дает замечательные воз­можности для сравнительного теоретизирования, так как включает ареалы, колонизированные в прошлом едва ли не всеми великими имперскими державами (Англией, Францией, Голландией, Португалией, Испанией и Соеди­ненными Штатами), а также неколонизированный Сиам. Тем не менее, надо еще посмотреть, может ли проделан­ный мною анализ, пусть даже правдоподобный для этого региона, быть убедительно применен ко всему миру. Во втором приложении схематичный эмпирический мате­риал относится почти исключительно к Западной Евро­пе и Новому Свету, регионам, относительно которых мои познания весьма поверхностны. Однако сосредоточить внимание необходимо было на них, поскольку именно в этих регионах впервые всецело обнаружили себя амне­зии национализма.

Бенедикт Андерсон Февраль 1991 г.


1.

ВВЕДЕНИЕ

В истории марксизма и марксистских движений на­стает время фундаментальных трансформаций, возмож­но, пока еще не вполне заметных. И самые очевидные их приметы — недавние войны между Вьетнамом, Камбод­жей и Китаем. Эти войны имеют всемирно-историче­ское значение, поскольку это первые войны между режи­мами, чья независимость и революционная репутация не вызывают никаких сомнений, и поскольку каждая из противоборствующих сторон ограничилась лишь самы­ми поверхностными попытками оправдать кровопроли­тие, опираясь на легко узнаваемую марксистскую теоре­тическую перспективу. Если китайско-советские погра­ничные столкновения 1969 года и советские военные втор­жения в Германию (1953), Венгрию (1956), Чехослова­кию (1968) и Афганистан (1980) еще можно было интер­претировать — в зависимости от вкуса — в категориях «социал-империализма», «защиты социализма» и т. д., то никто, как мне кажется, всерьез не верит, что такая лексика имеет хоть какое-то отношение к тому, что про­изошло в Индокитае.

Если вьетнамское вторжение в Камбоджу и ее окку­пация в декабре 1978 — январе 1979 гг. ознаменовали первую широкомасштабную войну, в признанном смысле слова, развязанную одним революционным марксист­ским режимом против другого1, то китайское нападение на Вьетнам, произошедшее в феврале, быстро закрепило этот прецедент. Только самый легковерный отважился бы биться об заклад, что на исходе нашего века СССР и КНР — оставим в стороне меньшие по размеру социали­стические государства — при любом значительном вспле­ске межгосударственной враждебности с необходимостью окажут поддержку одной и той же стороне или будут


сражаться на одной стороне. Кто может быть уверен, что однажды не вступят в драку Югославия и Албания? Те разношерстные группы, что так упорно добиваются из­гнания Красной Армии из ее лагерей в Восточной Евро­пе, должны вспомнить о той огромной роли, которую иг­рало ее повсеместное присутствие после 1945 г. в недопу­щении вооруженных конфликтов между марксистски­ми режимами региона.

Эти соображения призваны подчеркнуть, что после вто­рой мировой войны каждая успешная революция само­определялась в национальных категориях — Китайская Народная Республика, Социалистическая Республика Вьетнам и т. д., — и, делая это, она прочно укоренялась в территориальном и социальном пространстве, унасле­дованном от дореволюционного прошлого. И наоборот, то обстоятельство, что Советский Союз разделяет с Со­единенным Королевством Великобритании и Северной Ирландии редкостное качество отказа от национально­сти в своем именовании, предполагает, что он является в такой же степени наследником донациональных дина­стических государств XIX в., в какой и предшественни­ком интернационалистского порядка XXI в.2

Эрик Хобсбаум совершенно прав, утверждая, что «марк­систские движения и государства тяготели к превраще­нию в национальные не только по форме, но и по содер­жанию, т. е. в националистические. И нет никаких осно­ваний полагать, что эта тенденция не будет сохраняться и впредь»3. К тому же, тенденция эта не ограничивается одним только социалистическим миром. ООН почти еже­годно принимает в свой состав новых членов. А многие «старые нации», считавшиеся некогда полностью консо­лидированными, оказываются перед лицом вызова, бро­саемого «дочерними» национализмами в их границах — национализмами, которые, естественно, только и мечта­ют о том, чтобы в один прекрасный день избавиться от этого «дочернего» статуса. Реальность вполне ясна: «ко­нец эпохи национализма», который так долго пророчили, еще очень и очень далеко. Быть нацией— это по сути са­мая универсальная легитимная ценность в политической жизни нашего времени.


Но если сами факты понятны, то их объяснение оста­ется предметом давней дискуссии. Нацию, националь­ность, национализм оказалось очень трудно определить, не говоря уже о том, что трудно анализировать. На фоне колоссального влияния, оказанного национализмом на современный мир, убогость благовидной теории национа­лизма прямо-таки бросается в глаза. Хью Сетон-Уотсон, автор самого лучшего и всеобъемлющего текста о наци­онализме в англоязычной литературе и наследник бога­той традиции либеральной историографии и социаль­ной науки, с горечью замечает: «Итак, я вынужден за­ключить, что никакого «научного определения» нации разработать нельзя; и вместе с тем феномен этот суще­ствовал и существует до сих пор»4. Том Нейрн, автор но­ваторской работы «Распад Британии» и продолжатель не менее богатой традиции марксистской историографии, чистосердечно признается: «Теория национализма пред­ставляет собой великую историческую неудачу марк­сизма»5. Но даже это признание вводит в некоторой сте­пени в заблуждение, поскольку может быть истолковано как достойный сожаления итог долгого, осознанного поис­ка теоретической ясности. Правильнее было бы сказать, что национализм оказался для марксистской теории не­удобной аномалией, и по этой причине она его скорее избегала, нежели пыталась как-то с ним справиться. Чем в противном случае объяснить, что Маркс не растолко­вал ключевое прилагательное в своей памятной форму­лировке 1848 г.: «Пролетариат каждой страны, конечно, должен сперва покончить со своей собственной буржуа­зией»?6 И чем иначе объяснить, что на протяжении це­лого столетия понятие «национальная буржуазия» ис­пользовалось без сколь-нибудь серьезных попыток теоре­тически обосновать уместность содержащегося в нем при­лагательного? Почему теоретически значима именно эта сегментация буржуазии, которая есть класс всемирный, поскольку определяется через производственные отноше­ния?

Цель этой книги — высказать ряд предварительных предложений по поводу более удовлетворительной ин­терпретации «аномалии» национализма. У меня сложи-


лось ощущение, что при обсуждении данной темы как марксистская, так и либеральная теория увязли в запоз­далых птолемеевых попытках «спасти явления», а пото­му настоятельно необходимо переориентировать перспек­тиву в коперниканском, так сказать, духе. Отправной точкой для меня стало то, что национальность — или, как было бы предпочтительнее сформулировать это по­нятие в свете многозначности данного слова, националь­ность (nation-ness), — а вместе с ней и национализм явля­ются особого рода культурными артефактами. И чтобы надлежащим образом их понять, мы должны внимательно рассмотреть, как они обрели свое историческое бытие, какими путями изменялись во времени их смыслы и почему сегодня они обладают такой глубокой эмоцио­нальной легитимностью. Я постараюсь доказать, что со­творение этих артефактов к концу XVIII в.7 было спон­танной дистилляцией сложного «скрещения» дискрет­ных исторических сил, но стоило лишь им появиться, как они сразу же стали «модульными», пригодными к переносу (в разной степени сознательному) на огромное множество социальных территорий и обрели способность вплавлять в себя либо самим вплавляться в столь же широкое множество самых разных политических и иде­ологических констелляций. Я также попытаюсь пока­зать, почему эти особые культурные артефакты породи­ли в людях такие глубокие привязанности.

Понятия и определения

Прежде чем обратиться к поставленным выше во­просам, видимо, будет целесообразно вкратце рассмотреть понятие «нация» и предложить его рабочее определение. Теоретиков национализма часто ставили в тупик, если не сказать раздражали, следующие три парадокса: (1) Объ­ективная современность наций в глазах историка, с од­ной стороны, — и субъективная их древность в глазах националиста, с другой. (2) С одной стороны, формальная универсальность национальности как социокультурного понятия (в современном мире каждый человек может,


должен и будет «иметь» национальность так же, как он «имеет» пол), — и, с другой стороны, непоправимая парти­кулярность ее конкретных проявлений (например, «гре­ческая» национальность, по определению, есть националь­ность sui generis). (3) С одной стороны, «политическое» могущество национализмов — и, с другой, их философ­ская нищета и даже внутренняя несогласованность. Ины­ми словами, в отличие от большинства других «измов», национализм так и не породил собственных великих мыс­лителей: гоббсов, токвилей, марксов или веберов. У гово­рящих на многих языках интеллектуалов-космополитов эта «пустота» легко вызывает некоторую снисходитель­ность. Подобно Гертруде Стайн, впервые воочию столк­нувшейся с Оклендом, человек может довольно быстро заключить, что «там нет никакого "там"». Показательно, что даже такой благожелательный исследователь нацио­нализма, как Том Нейрн, способен написать такие слова: «"Национализм" — патология современного развития, столь же неизбежная, как "невроз" у индивида, облада­ющая почти такой же сущностной двусмысленностью, что и он, с аналогичной встроенной вовнутрь нее способно­стью перерастать в помешательство, укорененная в ди­леммах беспомощности, опутавших собою почти весь мир (общественный эквивалент инфантилизма), и по большей части неизлечимая»8.

В какой-то мере проблема кроется в бессознательной склонности сначала гипостазировать существование Национализма-с-большой-буквы (примерно так же, как это можно было бы сделать в отношении Возраста-с-заглав­ной-буквы), а затем классифицировать «его» как некую идеологию. (Обратите внимание: если каждый человек имеет тот или иной возраст, то Возраст — всего лишь аналитическое выражение.) На мой взгляд, все станет намного проще, если трактовать его так, как если бы он стоял в одном ряду с «родством» и «религией», а не «ли­берализмом» или «фашизмом».

Таким образом, поступая так, как обычно поступают в антропологии, я предлагаю следующее определение на­ции: это воображенное политическое сообщество, и вооб­ражается оно как что-то неизбежно ограниченное, но в то же время суверенное.


Оно воображенное, поскольку члены даже самой ма­ленькой нации никогда не будут знать большинства сво­их собратьев-по-нации, встречаться с ними или даже слы­шать о них, в то время как в умах каждого из них живет образ их общности9. Ренан в своей особой вкрадчиво дву­смысленной манере ссылался на это воображение, когда писал, что «Or l'essence d'un nation est que tous les individus aient beaucoup de choses en commun, et aussi que tous aient oublié bien des choses» [«A сущность нации в том и состоит, что все индивиды, ее составляющие, имеют между собой много общего и в то же время они забыли многое, что их разъ­единяет»]10. Геллнер несколько устрашающе высказыва­ет сопоставимую точку зрения, утверждая: «Национа­лизм не есть пробуждение наций к самосознанию: он изобретает нации там, где их не существует»11. Однако в этой формулировке есть один изъян. Геллнер настоль­ко озабочен тем, чтобы показать, что национализм при­крывается маской фальшивых претензий, что приравни­вает «изобретение» к «фабрикации» и «фальшивости», а не к «воображению» и «творению». Тем самым он пред­полагает, что существуют «подлинные» сообщества, кото­рые было бы полезно сопоставить с нациями. На самом деле, все сообщества крупнее первобытных деревень, объе­диненных контактом лицом-к-лицу (а, может быть, даже и они), — воображаемые. Сообщества следует различать не по их ложности/подлинности, а по тому стилю, в кото­ром они воображаются. Жители яванских деревень всег­да знали, что связаны с людьми, которых они никогда не видели, однако эти узы были некогда особенным обра­зом воображены — как бесконечно растяжимые сети родства и клиентуры. До совсем недавнего времени в яванском языке не было слова, обозначающего абстрак­цию «общество». Сегодня мы можем представить фран­цузскую аристократию ancien régime* как класс; но, ра­зумеется, воображена она была в качестве такового лишь в очень позднее время12. На вопрос: «Кто такой граф де X?» — нормальным был бы не ответ «член аристокра­тии», а ответ «хозяин поместья X», «дядя барона де Y» или «вассал герцога де Z».

* Старого режима (фр.). (Примеч. пер.).


Нация воображается ограниченной, потому что даже самая крупная из них, насчитывающая, скажем, милли­ард живущих людей, имеет конечные, хотя и подвижные границы, за пределами которых находятся другие нации. Ни одна нация не воображает себя соразмерной со всем человечеством. Даже наиболее мессиански настроенные националисты не грезят о том дне, когда все члены рода человеческого вольются в их нацию, как это было воз­можно в некоторые эпохи, когда, скажем, христиане мог­ли мечтать о всецело христианской планете.

Она воображается суверенной, ибо данное понятие роди­лось в эпоху, когда Просвещение и Революция разруша­ли легитимность установленного Богом иерархического династического государства. Достигая зрелости на том этапе человеческой истории, когда даже самые ярые при­верженцы какой-либо универсальной религии неизбеж­но сталкивались с живым плюрализмом таких религий и алломорфизмом между онтологическими притязания­ми каждого из вероисповеданий и территорией его рас­пространения, нации мечтают быть свободными и, если под властью Бога, то сразу же. Залог и символ этой сво­боды — суверенное государство.

И наконец, она воображается как сообщество, посколь­ку независимо от фактического неравенства и эксплуа­тации, которые в каждой нации могут существовать, на­ция всегда понимается как глубокое, горизонтальное то­варищество. В конечном счете, именно это братство на протяжении двух последних столетий дает многим мил­лионам людей возможность не столько убивать, сколько добровольно умирать за такие ограниченные продукты воображения.

Эти смерти внезапно вплотную сталкивают нас с глав­ной проблемой, которую ставит национализм, а именно: что заставляет эти сморщенные воображения недавней истории (охватывающей едва ли более двух столетий) порождать такие колоссальные жертвы? По моему мне­нию, для ответа на этот вопрос нужно прежде всего обра­титься к культурным корням национализма.


КУЛЬТУРНЫЕ КОРНИ

У современной культуры национализма нет более за­хватывающих символов, чем монументы и могилы Неиз­вестного солдата. Публичное церемониальное благогове­ние, с каким относятся к этим памятникам именно в си­лу того, что либо они намеренно оставляются пустыми, либо никто не знает, кто в них лежит, поистине не имеет прецедентов в прежней истории1. Чтобы почувствовать всю силу этой современности, достаточно представить реакцию окружающих на этакого любознательного эру­дита, который бы «раскрыл» имя Неизвестного солдата или стал настойчиво требовать, чтобы в могилу положи­ли настоящие кости. Вот уж поистине кощунство стран­ного, современного типа! Однако несмотря на то, что в этих пустых могилах нет ни поддающихся идентифика­ции смертных останков, ни бессмертных душ, они прямо-таки наполнены призраками национального воображе­ния2. (Вот почему так много разных наций имеют такие могильные памятники, не испытывая при этом ни ма­лейшей потребности уточнять национальность тех от­сутствующих, которые в этих могилах покоятся. А кем еще они могут быть, как не немцами, американцами, ар­гентинцами?..)

Культурное значение таких памятников становится еще более ясным, если попытаться представить себе, ска­жем, Могилу неизвестного марксиста или Памятник пав­шим либералам. Можно ли при этом избежать ощуще­ния абсурдности? Дело в том, что ни марксизм, ни либе­рализм не слишком-то озабочены проблемой смерти и бессмертия. И если националистическое воображение проявляет такую заботу, то тем самым предполагается его тесное духовное родство с религиозным воображени­ем. Поскольку родство это никоим образом не случай-

 


ное, возможно, полезно будет начать рассмотрение куль­турных корней национализма со смерти как самой по­следней в широком ряду фатальностей.

Если то, как человек умирает, обычно кажется в той или иной степени зависящим от обстоятельств, то сама его смертность неизбежна. Человеческие жизни полны таких сочетаний необходимости и случайности. Все мы сознаем случайность и неотвратимость нашего особого генетического наследия, пола, эпохи, в которую нам дове­лось жить, наших физических способностей, нашего род­ного языка и т. д. Великой заслугой традиционных ре­лигиозных мировоззрений (которую, естественно, следует отличать от их роли в легитимации специфических сис­тем господства и эксплуатации) была их озабоченность человеком-в-космосе, человеком как родовым существом и хрупкостью человеческой жизни. Необычайная жиз­неспособность буддизма, христианства или ислама на про­тяжении многих тысячелетий и в десятках самых раз­ных общественных формаций свидетельствует об их твор­ческой отзывчивости ко всеподавляющему бремени чело­веческих страданий — болезней, увечий, горя, старости и смерти. Почему я родился слепым? Почему парализован мой лучший друг? Почему умственно отстала моя дочь? Религии пытаются дать всему этому объяснение. Вели­кая слабость всех эволюционно-прогрессистских стилей мышления, в том числе и марксизма, состоит в том, что они отвечают на такие вопросы раздраженным молчани­ем3. В то же время религиозное мышление откликается различными способами и на смутное ожидание бессмер­тия, как правило, посредством преобразования фатально­сти в преемственность (карма, первородный грех и т. д.). В частности, оно проявляет интерес к связям между умер­шими и еще не родившимися, к таинству перерождения. Найдется ли хоть кто-то, кто переживал бы зачатие и рождение своего ребенка без смутного понимания комби­нации связанности, случайности и фатальности на языке «непрерывной преемственности»? (И опять же, недостат­ком эволюционно-прогрессистского стиля мышления яв­ляется едва ли не гераклитова враждебность ко всякой идее преемственности.)


Я привожу эти — возможно, незамысловатые — заме­чания в первую очередь потому, что XVIII столетие в За­падной Европе знаменует собой не только восхождение эпохи национализма, но и закат религиозных способов мышления. Век Просвещения и рационалистического се­куляризма принес с собой свою собственную современ­ную темноту. С ослаблением религиозной веры страда­ния, которые вера отчасти приглушала, отнюдь не исчез­ли. Разрушение рая: ничто не делает фатальность более деспотичной. Абсурдность спасения: ничто не делает бо­лее насущным иной стиль преемственности. Если что и требовалось в то время, так это секулярная трансформа­ция фатальности в преемственность, а случайности — в смысл. Как мы позднее увидим, мало что было (и остает­ся до сих пор) более подходящим для этой цели, чем идея нации. Если национальные государства принять в широком допущении как «новые» и «исторические», то нации, которым они дают политическое выражение, все­гда как бы выплывают из незапамятного прошлого4 и, что еще более важно, ускользают в бесконечное будущее. Национализм обладает магическим свойством обращать случай в судьбу. И мы могли бы сказать вместе с Дебре: «Да, то, что я родился французом — совершенно случай­но; но, в конце концов, Франция вечна».

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.