Вне зависимости от принадлежности к конкретной научной школе, все исследователи культуры признают исключительную роль языка в структуре этого сложнейшего явления (см. обзор в Levine, 1993). Взаимоотношения языка и культуры традиционно привлекали и внимание лингвистов. Значительное развитие исследование этого взаимодействия получило в среде сторонников когнитивных подходов.
В. фон Гумбольдт был первым, кто систематизировал представления о языке как картине мира, что в дальнейшем привело к формированию и развитию множества теорий, включая теорию лингвистической относительности. «Каждый язык очерчивает границу вокруг людей, которым он принадлежит... Изучение иностранного языка должно быть освоением новой точки отсчета в предыдущем превалирующем глобальном миропонимании ин-
дивида. Но это освоение никогда не является законченным, поскольку индивид всегда привносит в иностранный язык большую или меньшую долю своей собственной точки зрения — на самом деле свою собственную лингвистическую модель» (von Humboldt, 1971 (1836), p. 39-40; Гумбольдт, 1985, с. 370). В этом высказывании, датируемом 1836 годом, в сжатом виде представлены все проблемы современного общения, происходящие от неспособности, во-первых, понять, что иностранный язык, являясь одним из средств манифестации культуры, представляет собой другой мир, а не другой способ отражения единственно возможного мира, и, во-вторых, преодолеть или осознанно препарировать влияние собственного мироощущения при общении на иностранном языке.
На основе теории В. фон Гумбольдта в дальнейшем развивались многочисленные подходы, исходящие из того, что язык обеспечивает категоризацию мыслительной деятельности, а последняя, в свою очередь, категоризацию мира, который воспринимает и в котором действует индивид.
На аналогичной предпосылке базируются философские воззрения И. Канта о том, что человеческий интеллект является мощным инструментом, позволяющим человеку структурировать беспорядочную вселенную. Приложив кантианские категории к пониманию языка, Э. Кас-сирер сделал выводы о том, что язык не просто «копирует» данный объект; он скорее воплощает нематериальное отношение, которое всегда является критическим в нашем восприятии объективного (Cassirer, 1955, р. 158) и, таким образом, определяет наше видение мира. (Именно в такой трактовке гипотеза включает в свое название слово «детерминизм». Нас будет больше интересовать тот компонент ее значения, который ассоциируется со словами «относительность» и «релятивность».) Другим лингвистом, опиравшимся на кантианское понимание роли языка, был Ф. де Соссюр, чье методологическое разграничение языка и речи определило в значительной степени развитие последующей лингвистики. Однако наиболее эксплицитное
выражение положения о тесной связи языка и действительности нашли в упомянутой выше теории лингвистической относительности.
Прологом к этой теории можно считать труды американского антрополога Ф. Боаса. Он первым посвятил свои исследования не столько соотношению языка и структуры мысли, сколько соотношению языка и культуры как системы убеждений и ценностей (Boas, 1938). Он утверждал, что нельзя понять другую культуру без непосредственного доступа к ее языку. Причем этот постулат носил не столько практический характер рекомендуемого метода, сколько теоретический характер, отражающий целостный подход: «...Знание... языков служит важным проводником к полному пониманию обычаев и верований людей... чисто лингвистическое исследование является неотъемлемой частью скрупулезного исследования психологии народов мира» (Boas, 1911, р. 52). Методологически такой взгляд на роль языка означал, что лингвистические системы могут изучаться с целью понимания систем культуры. Другим важнейшим положением, заложившим основы культурного релятивизма, явилось утверждение Ф. Боаса о том, что каждая исследуемая культура должна быть понята в ее собственных терминах, а не в системе координат исследователя, являющегося носителем другой культуры. Эта мысль была впоследствии переформулирована К. Пайком (Pike, 1966) и положила начало эмическому (изнутри) и этическому (снаружи) подходам к изучению явлений культуры.
Подход, предложенный и разработанный Ф. Боасом, получил дальнейшее развитие в трудах Э. Сепира и Б. Уорфа. Теория лингвистического детерминизма/относительности была освещена и критически оценена в огромном количестве исследовательских работ. Ее классическая позиция интерпретируется как попытка связать две статические сущности: язык и мыслительный образ (Slobin, 1996, р. 75). Оставляя за рамками теоретические споры о том, в какой степени и за счет каких мыслительных механизмов язык определяет восприятие действи-
тельности индивидом, для которого он является родным (т. е. на аспекте детерминизма), сосредоточим внимание на связи языка и культуры.
Подчеркивая эту связь, Э. Сепир писал, что из всех аспектов культуры язык был первым, получившим высоко развитую форму, и в своем совершенстве являлся предварительным условием (prerequisite) для развития культуры в целом (Sapir, 1933,р. 155). При этом Э. Сепир подчеркивал важность роли личности в культуре и верил в «мир дискретных индивидуумов, но единой и целостной культуры» (Sapir, 1993, р. 141). Особым вкладом Б. Уор-фа в теорию лингвистической относительности было его внимание к соотношению языка и картины мира. Само понятие картины мира трактуется им по-разному в различных работах. Одно из толкований заключается в том, что структура любого языка содержит в себе теорию структуры миропонимания соответствующего народа. Соответственно, целью лингвистигеского анализа для него было описание картины мира. «Каждый язык представляет собой огромную модель — систему, отличную от других, в которой существуют культурно-предписанные формы и категории, посредством которых личность не только общается, но также анализирует природу, замечает или игнорирует отношения и явления, направляет свои рассуждения и строит мир своего сознания» (Whorf, 1956b, p. 252).
В приведенном высказывании важна параллель между структурой языка и культурой. Не устанавливая причинно-след ственных связей и первичности одного по отношению к другому, выделим для себя их корреляцию. Существует еще один аспект рассуждений Б. Уорфа, на котором необходимо сосредоточить внимание. В силу того что носители культуры применяют большинство ее постулатов интуитивно, не осознают своих привычек и предпочтений, а воспринимают их как единственно возможные, их картина мира не может быть выявлена через посредство исследований на базе вопросов и ответов и должна анализироваться на основе систематических на-
блюдений за лингвистическими моделями. В этом положении мы усматриваем основы этнографических подходов к изучению языка и культуры, получивших развитие в дальнейшем в постулатах о том, что наблюдение за тем, как действуют лингвистические, точнее речевые, единицы является критическим в понимании их значения.
Все три теории: Ф. Боаса, Э. Сепира и Б. Уорфа объединены 1) когнитивным пониманием культуры как мыслительного конструкта; 2) теорией языка, которая рассматривала его вне дихотомии «язык—речь» как абстрактную систему зависимостей языковых единиц; 3) вниманием к статическим аспектам взаимоотношения языка и культуры, когда язык представлялся как отражение объективной, чаще всего физической и социальной, реальности. Для понимания природы культурного компонента лингвистического значения необходимо напомнить, что «никакие два языка не являются достаточно похожими для того, что -бы рассматриваться как представляющие одну и ту же социальную реальность. Миры, в которых живут различные общества, являются различными мирами, а совсем не одним и тем же миром, к которому прикладываются различные ярлыки» (Sapir, 1949,р. 162). Это означает, что «языки не сегментируют по-разному одну и ту же картину мира (курсив наш. — Г.Е.), как если бы различные мозаики были вырезаны из одного и того же полотна...» (Hymes, 1995, р. 252), а совсем напротив, «...пользователи различных грамматик направляются этими грамматиками к наблюдениям различного типа и к различным оценкам (курсив наш. — Г. Е.) очень похожих актов наблюдения и, следовательно, не эквивалентны как наблюдатели, но должны прийти к различным картинам мира» (Whorf, 1956a, р. 221). В приведенных высказываниях для нас важны два момента: упоминание об оценках, что ближе к нашему пониманию содержательного аспекта культуры как системы ценностей, и утверждение о том, что носители разных языков обладают разными картинами мира, т. е. разными культурами, которые должны исследоваться и описываться в их собственных терминах, а не в сравнении с другими
картинами мира, т. е. другими культурами.
Поскольку все три корифея теории лингвистической относительности концентрировали свое внимание на статических аспектах исследуемых явлений, естественной реакцией на особенности такого подхода к изучению взаимоотношения языка и культуры явился интерес к динамическим аспектам взаимодействия этих двух явлений. Этот интерес получил свое воплощение в подходе, названном «этнографией говорения» и в последующем «этнографией общения (коммуникации)» (Saville-Troike, 1996). Д. Хаймс был первым, кто по-новому сформулировал связь языка с культурой (Hymes, 1995), отметив, что этнография говорения призвана заполнить пробел между тем, что обычно изучается исследователями грамматики (т. е. структурой языка), и тем, что изучается этнографией (особенностями культуры). Другими словами, этот подход сосредоточен на том, что иностранец должен знать о вербальном поведении группы людей для того, чтобы приемлемым и эффективным образом участвовать в их деятельности (Hymes, 1995, р. 250). Д. Хаймс привлек особое внимание креги как системе культурно-обусловленного поведения и к речевой деятельности языкового сообщества как объекту исследования (ibid.,р. 277). Он попытался перевести понятие коммуникативной компетенции из традиционно понимаемой категории «способности» в категорию актуального адекватного говорения в специфических социальных и культурных контекстах (Hymes, 1992). В центре его внимания оказался не язык как средство связи формы и значения, а речь как «средство связи между индивидами и ситуациями, в которых они находятся» (Hymes, 1971, р. 65). Гипотеза лингвистической относительности получила новую интерпретацию: «...лингвистическая относительность — это понятие, ассоциирующееся... со структурой языка... Менее исследованной, но теоретически первичной является лингвистическая относительность, которая имеет дело с использованием языка» (Hymes, 1966, р. 114).
Хотя Д. Хаймс упоминал о когнитивной природе культурно-обусловленных моделей речи (Hymes, 1995, р. 253), собственно когнитивную платформу под динамические речевые сущности подвели У. Чейф и Т. ван Дейк. По Чей-фу, взаимодействие человеческого организма с окружающей действительностью происходит за счет способности последнего создавать «детализированные репрезентации окружающего мира и репрезентировать внутри себя свой собственный взгляд на окружающий мир» (Chafe, 1990, р. 80), т. е. создавать детализированные репрезентации моделей дискурса. Будучи ориентированными на процесс обучения, который опирается на мыслительные процессы, осознаваемые и бессознательные, мы заинтересованы в синтезе культурных аспектов иноязычной речи и их интерпретации в виде когнитивных схем. Этнография говорения как направление культурно-ориентированной лингвистики ближе всех подошла к такому пониманию. Задача исследователя в этой области — установить точку зрения носителя языка (эмический подход) на структурные элементы языка и на принципы, обусловливающие его использование в социокультурном контексте. Г. Пальмер предложил назвать такой подход культурологигеской лингвистикой (Palmer, 1996,р.36). Он объединяет язык и культуру, сосредоточивает внимание на рассмотрении причин, процессов и результатов речевой деятельности носителя языка и при этом анализирует свои объекты в когнитивном аспекте. Приоритетом культурологической лингвистики является исследование не того, как люди говорят об объективной реальности, а того, как они говорят о своем собственном мире.
В настоящей работе термин «культурологическая лингвистика» используется для обозначения любых лингвистических исследований и описаний, имеющих своей целью определение культурного компонента значения. Как было продемонстрировано в первой части настоящей главы, культурный компонент значения имеет индексальный характер и отсылает к системе ценностей исследуемой культуры через культурные пресуппозиции — модели пред-
ставлений культуры в том виде, в котором они выражаются и передаются через язык (Bonvillain, 1997, р. 63).
В таком ракурсе гипотеза лингвистической относительности получает развитие в новом аспекте. Природа значения рассматривается следующим образом. Два языка могут «кодировать» одно и то же положение дел в действительности, используя разные семантические концепты. Эти семантические различия отражают различия культурные и в то же время обусловливают когнитивную категоризацию мира (Gumperz, Levinson, 1996а, р. 7). В центре внимания находится то обстоятельство, что различия в интерпретации могут быть заложены как в структуре языка, так и в его систематическом использовании (дискурсе). В таком понимании лингвистическая релятивность значительно смещается от «внутреннего круга» связей между грамматикой, категориальностью и культурой в том виде, в каком она усвоена индивидом, к «внешнему кругу» — к сфере общения и таким ее аспектам как, с одной стороны, интеракции в социальном контексте, и с другой, — индивидуальные модели познания. Такое понимание релятивности охватывает оба компонента дихотомии «язык—речь». Оно распространяется не только на статические аспекты значения как произвольного соотношения языка и отраженной в нем действительности, но и на его динамические аспекты как соотношения интерпретации речевых актов в терминах категорий культуры. Именно проникновение в специфические для отдельного языка компоненты значения позволит «взглянуть на язык как на социальный феномен, раскрывающий целый мир иной культуры» {Фурманова, 1994, с. 13; см. подтверждение аналогичной точки зрения в Гудков, 2000, с. 16; Елизарова, 1998, с. 25-27).
В преподавании иностранного языка взрослой аудитории трудно обойтись без использования структурных методов с их вниманием к языковым структурам как в лексике, так и в грамматике. С другой стороны, основу методики обучения на современном этапе составляет коммуникативный подход с его акцентом на общении. В обоих
подходах культура находит свое выражение. Проследим это на конкретных примерах.
При исследовании вопроса о манифестации культуры в языковых единицах и структурах мы сталкиваемся с методологической проблемой верифицируемости выводов, сделанных на основе исследования единиц языка, с критическим вопросом о том, «существуют ли надежные эмпирические свидетельства связи вычленяемых лингвистических моделей с вычленяемыми моделями поведения или убеждений» (Lucy, 1992, р. 7). Для решения этой проблемы А. Вежбицкая предлагает использовать универсальный семантический язык, который будет лишен субъективной окраски и позволит описывать значения лексических и грамматических единиц различных языков в единых объективированных категориях (Вежбицкая, 1997, с. 329-332). Еще более надежным для преодоления субъективизма выводов нам представляется подход, при котором результаты лингвистических исследований соотносятся с исследованиями собственно культурологическими, выводы которых базируются на анализе нелингвистических объектов и верифицируемости его результатов (Henle, 1965, р. 19).
Культура и лексика
Всвете того, что мы придерживаемся слабой версии теории лингвистической относительности, взаимоотношения лексических единиц и содержательных категорий культуры рассматриваются в работе просто как соотношения, без исследования того, что является первичным.
Признание того, что существуют значительные корреляции между вокабуляром и приоритетами общества, стало общим местом в лингвистической теории (например, Halverson, 1997). Говорящие дают названия важным сущностям и явлениям в их физическом и социальном мире. Получив названия, эти сущности и события, в свою очередь, становятся более заметными в культурном плане (Bonviïlain, 1997, с. 49). Следовательно, лексические ва-
риации отражают культурные различия и представляют собой бесценный инструмент изучения культуры и общества (Wierzbicka, 1992a, p. 19). В любом языке есть слова, отражающие важные для общества понятия, и отсутствуют слова, обозначающие понятия, не являющиеся существенными, т. е. существует так называемая «безэквивалентная лексика». Внимание лингвистов, а также исследователей в области лингвострановедения традиционно привлекали слова, обозначающие реалии (значение термина «реалия» см. Влахов, Флорин, 1986, с. 18), уникальные для исследуемой страны и культуры, такие как географические названия, обозначения культурных икон (Микки-Маус в США, самовар или матрешка — в России), названия характерных блюд (гамбургеры, борщ), обозначения событий, традиций и социальных институтов, не имеющих аналогов в других странах, т. е. то, что можно назвать «маркерами культурной ориентации» (термин В.В. Кабакчи: Кабакчи, 1993, с. 71). Внимание клексичес-ким единицам такого рода обусловлено, с одной стороны, их значительной ролью в представлении культурных идей, явлений, артефактов нации, а с другой, — их вери-фицируемостью. Большинство подобных единиц обозначают дискретные физические сущности, и проследить их связь с определенной культурой довольно легко. Это относится и к обозначению реальности социальной {Renie, 1965, р. 4, 6, 20).
Однако гораздо важнее следующее обстоятельство: «то, что приложимо к материальной культуре, социальным ритуалам и институтам, в равной степени приложимо и к человеческим ценностям, идеям, отношениям, их способу мышления о мире и собственной жизни в нем» (Wierzbicka, 1997, р. 2). Ч. Филлмор сказал: «когда вы выбираете слово, вы тащите вместе с ним целую сцену» (Fillmore, 1975, р. 114). Вопрос в том, какая это сцена. Если учесть глобальное влияние культуры на личность, то при восприятии или выборе слова на иностранном языке «сцена», вытаскиваемая на поверхность, чаще всего остается принадлежностью родной, а не иноязычной куль-
туры. Р. Ладо еще в 1952 году обосновал эту мысль, описывая процесс усвоения иностранного вокабуляра. Он считал, что при презентации слов происходит знакомство с новой формой, в то время как «значение уже привычным образом схвачено в родном языке» (Lado, 1966, р. 84). Но притом, что некоторые значения слова в одном языке могут иногда быть соотнесены со значениями соответствующего слова в другом языке, существует весьма ограниченное количество слов в любых двух языках, которые будут одинаковыми во всех своих значениях. Подобно тому, как в речи иностранца звуки всегда искажаются под влиянием артикуляции родного языка и даже самого устройства артикуляционного аппарата, в его речи происходит искажение значений, в ходе замещения моделей иностранного языка и культуры моделями родного как при говорении, так и при восприятии речи (ibid., р. 85). Опасность в том, что в отличие от произношения, это происходит в большинстве случаев незамеченным. Однако преподаватели, борющиеся с синтаксической или фонологической интерференцией родного языка, должны быть осведомлены об интерференции культурной и владеть методами ее преодоления на всех уровнях, включая лексический (Вуrат, 1989, р. 42).
Исследование лексики в ракурсе представления ею культурных ценностей исключительно важно. В российской теоретической мысли необходимость исследования этносемантики особенно подчеркивалась В.П. Фурмановой {Фурманова, 1994, с. 10). А. Вежбицкая, опираясь на высказывание Э. Сепира о том, что «вокабуляр — очень чувствительный показатель культуры народа» (цит. по. Wierzbicka, 1997, р. 1), назвала лексикон ключом к этно-социологии и культурной психологии (Wierzbicka, 1997, р. 32). Он позволяет проникнуть в сущность культуры посредством изучения лексической семантики. Язык — лучшее отражение человеческой культуры, и через вокабуляр мы можем обнаружить и идентифицировать культурно-специфические концептуальные конфигурации, характерные для различных народов мира (Wierzbicka,
1992a, p. 22). Причем это в равной мере приложимо и к внешним, и к внутренним аспектам жизнедеятельности. Особую роль играют ключевые, или центральные, (Гуннемарк, 2001) слова, т. е. слова, обладающие способностью раскрывать особо значимые концепты конкретной культуры. Одним из признаков ключевых слов является их частотность. Даже если слова двух языков могут быть сопоставимы по объему значений, тот факт, что одно из них существенно более частотно в своей культуре, имплицирует несимметричность выражаемых сопоставляемыми словами понятий в разных культурах. Так, при сравнении группы слов со значением «дурак» А. Вежбиц-кая выявила следующие закономерности. На тысячу произвольно взятых словоупотреблений в близких по тематике художественных текстах она обнаружила, что слово «fool» встретилось в английских текстах 43 раза, в то время как слово «дурак» в русских — почти в три раза чаще. О подобной тенденции свидетельствуют все нижеприведенные примеры.
English Русский
fool 43 дурак 122
stupid 25 глупый 99
stupidity 2 глупость 34
idiot 4 идиот 29
Такое разительное расхождение в частотности, подтвержденное другими исследованиями, дало основания сделать вывод о гораздо большей категоричности и прямолинейности русских по сравнению с говорящими на английском языке.
Кроме того что ключевые слова частотны, они могут употребляться в определенной специфической и культурно-значимой области и, наконец, они часто входят во фразеологические единства, пословицы, поговорки, тексты популярных песен и т. д.
Для того чтобы раскрыть культурный компонент значения лексических единиц, необходимо идти двумя путями: 1) семасиологическим — от значения слова к отражаемой в нем культурной ценности и 2) ономасиологи-
ческим — от культурной ценности и культурных символов к тому, как они воплощены в слове (Bonvillain, 1997, р. 65) и, как было подчеркнуто выше, проверять выводы лингвистических исследований, сопоставляя их с результатами собственно культурных и социологических изысканий.
Особую важность приобретает раскрытие культурного компонента значения в ключевых словах, во-первых, отражающих культурно-специфические понятия (а не физические и социальные реалии, которые были достаточно исследованы и к тому же, в силу отсутствия аналогий в другом языке, не провоцируют приписывания им значений родной культуры говорящего), и, во-вторых, в словах, совпадающих на поверхности в своих лексических значениях, но резко отличающихся значениями культурными.
В качестве примеров слов первой категории приведем два слова из английского языка и четыре из русского. Английское слово «privacy» в англо-русских словарях переводится на русский язык в своем первом значении как «уединение, одиночество, уединенность». В словаре американской культуры и языка оно толкуется как «the desirable state of being away from other people, so that they cannot see or hear what one is doing, interest themselves in one's affairs, etc. In many western countries this is usu. given particular value and people expect to have their privacy respected by others» {Longman, 1992, p. 1046). А. Вежбицкая дает словосочетанию «have privacy» следующее толкование: «to be able to do certain things unobserved by other people, as everyone would want and need to... it is assumed that every individual would want... to have a little wall around him/her. At least part of the time, and that it is perfectly natural, and very important» (Wierzbicka, 1991, p. 47). Нетрудно проследить несоответствие двух понятий. Причина расхождения в том, что в российской культуре аналог американского понятия отсутствует вообще. «Privacy» — это не уединенность и тем более не одиночество, это личная свобода, независимость и самодостаточ-
ность, это приоритет личных интересов в шкале ценностей отдельной личности и утверждение ее права на полный личный контроль над ними без постороннего вмешательства. Это одно из слов, наиболее однозначным образом эксплицирующее наличие такой ценности, как «личная свобода и автономность личности» в англоязычных культурах.
Аналогичным образом обстоит дело со словом «community», которое переводится на русский язык как «община, общество, публика» и в таком переводе влечет за собой массу коннотаций, отсутствующих в английском значении слова «community — a group of people living together and/or united by shared interests, religion, nationality, etc.» (Longman, 1992, p. 353). Понятие разделяемых интересов в англоязычных культурах тесно сопряжено с мерой взаимной ответственности и даже взаимного контроля на социальном уровне. Это не просто объединение людей для осуществления проектов, направленных на общее благо, таких как строительство местных дорог, проведение праздников на местном уровне и т. д., community — это наименьшая единица социального устройства общества, в котором граждане свободны до той степени, до которой их свобода не ущемляет свободы других, и в котором community обеспечивает механизм, который посредством контроля устанавливает баланс интересов личностей (Bonvillain, 1997, р. 48).
Мало того что в русском языке слово «община» воспринимается как архаичное, ни в каком из своих значений оно не может отсылать нас к описанному механизму общественного контроля за балансом личных интересов в силу того, что такого механизма на данном этапе развития российской культуры не существует.
Представляется очевидным, что при введении в англоязычную речь российских обучающихся подобных слов, не имеющих аналогов ни в русском языке, ни в российской культуре, их культурное значение, т. е. стоящие за обозначаемыми понятиями социальные институты и лежащие в их основе системы ценностей, должны надеж-
иым образом эксплицироваться.
Обратимся к русскому языку. Примером «непереводимых» русских слов могут служит детально исследованные А. Вежбицкой «судьба», «душа» и «тоска» (Wierzbicka, 1992а,р. 31-116), а также «пошлость» (Wierzbicka, 1997, р. 3). Носителям русского языка интуитивно понятно, что глобальность и всеобъемлющий характер этих слов вряд ли могут быть переданы в других языках. Подтверждением такого положения дел могут служить безуспешные попытки русских объяснить, что эти слова обозначают, а также их значимость для личной жизни каждого и для понимания русской культуры в целом. Подобно тому, как неадекватно переводились на русский английские слова «privacy» и «community», перевод русского слова «пошлый» как «vulgar, common, trivial, banal» вряд ли способен дать представление как о значении самого слова, так и о культурных ценностях, породивших его употребление. Это слово выражает «презрение говорящего и его осуждение» по отношению к «духовному ничтожеству, лишенному высших интересов», причем осуждение осуществляется на «моральных, духовных... эстетических основаниях» (ibid.). С точки зрения носителей англоязычной культуры само это понятие, в таком виде как оно было представлено, может быть приравнено в своей экзотичности к «ухе» и «борщу», в то время как для русских это неотъемлемый компонент шкалы оценивания. Само существование этого слова, равно как и его ключевой характер, подтверждаемый высокой частотностью употребления, отсылает всех носителей российской культуры к таким ценностям, как приоритет духовного, возвышенного над материальным, высокохудожественного над безвкусным, морального над беспринципным. Подобные ценности в низкоконтекстуальных, прагматически ориентированных англоязычных культурах трудно обнаружить даже на периферии системы ценностей.
Аналогичным образом обстоит дело с другими упомянутыми выше русскими словами. Так, слово «душа» переводится на английский и как «soul», и как «heart», и
как «mind» (Wierzbicka, 1992a, p. 33), и ни одно из этих слов не передает русского значения полностью, в силу того, что подобных концептов в англоязычной этнопсихологии просто не существует. Богатство внутреннего мира, сложный конгломерат чувств и мыслей, осознаваемого и только угадываемого, бессознательного, актуализирующийся в сознании носителя русской культуры при произнесении слова «душа», недоступен носителю культуры англоязычной, и при разговоре на английском языке кальки с русского, типа «I have got the impression that he is a rich soul» (У меня сложилось впечатление, что он богатой души человек) или «I am physically all right but my soul hurts» (Физически со мной все в порядке, но душа болит) не способствуют созданию общего для собеседников значения и ни к чему, кроме замешательства, англоязычного участника общения не приводят. Еще более разительным является расхождение концептов, соотносимых с английским словом «fate» и русским «судьба». Частотность и характер употребления последнего свидетельствуют о большой роли фатализма в русской этнопсихологии (Wierzbicka, 1992a, р. 66-75). Такой фатализм хорошо «уживается» с довольно расточительным отношением ко времени, которое бесконтрольно, со смирением под давлением обстоятельств, с одобрительным отношением к такому институту жизни, как взаимопомощь, необходимая для того чтобы противостоять ударам судьбы. Перенесение таких ценностей на поведение в ходе общения с носителями других культур и даже на само вербальное общение в виде высказываний «That is my fate» (Такая уж моя судьба) совершенно непродуктивно.
Проникновение в культурный компонент значения подобных специфических для конкретной культуры слов исключительно важно. Слова такого рода — это концептуальные орудия, которые отражают прошлый опыт общества в обращении с людьми и вещами весьма определенным образом и усиливают этот способ обращения. Концептуальная жизненная перспектива личности явно находится под влиянием таких важных понятий родного
языка (Wierzbicka, 1997, p. 5). Именно с целью научного описания и возможности сопоставления объемов и характера культурных значений А. Вежбицкая и разработала универсальный семантический язык. Этот язык строится из семантических примитивов, которые находят свое выражение (дискретное или в комбинации с другими примитивами) во всех человеческих языках. Они параллельны частям речи и состоят из таких понятий, как «я», «ты», «кто-то», «что-то»; «этот», «такой же», «другой»; «думать», «знать», «хотеть»,«чувствовать», «видеть», «слышать»; «время», «сейчас», «до того», «потом» и т. д. В нашу задачу не входит детальное рассмотрение механизма определения культурного компонента значения. Мы воспользуемся лишь результатами исследований. Семантические примитивы используются для экспликации значений лексических единиц и их сопоставления по шкале универсальных параметров. Толкование значений, а также верификация структуры значения, представленной в виде комбинации семантических примитивов, происходят на основе исследования большого количества употреблений слов в различных контекстах. Итак, воспользуемся результатами анализа для сопоставления слов английского и русского языков, принадлежащих ко в т о р о й категории — категории слов, которые не являются культурно-специфичными и встречаются в обоих языках, но обладают при этом разными культурными значениями. Рассмотрим в качестве первого примера слова «дружба» и «friendship». Существует распространенное мнение о том, что понятия «друг» и «дружба» универсальны. Однако таксономические классификации человеческих отношений специфичны в культурном и языковом плане (Wierzbicka, 1997, р. 33). А. Вежбицкая прослеживает динамику изменения представлений о дружбе в англоязычных культурах и ее отражение в значениях соответствующих слов без изменения их формы. Результаты говорят о том, что если в рамках одной и той же культуры могут происходить культурно-значимые сдвиги значений, то вероятность расхождений в различных культурах может
быть весьма существенной. А. Вежбицкая демонстрирует, что значение слова «friend» с течением времени девальвировалось и расширило сферу своего применения. Произошел сдвиг от «вертикальной глубины» к «горизонтальной всеохватываемости» (ibid., р. 36). Лингвистически это подтверждается рядом факторов, например, появлением словосочетания «close friend» для обозначения более близких отношений. С ослаблением значения слова «friend» количество «друзей» значительно увеличилось. В современной мобильной Америке, где люди меняют место жительства каждые 4-5 лет, друзья исчисляются десятками. Даже выражение «best friends» часто употребляется в современном английском во множественном числе.
Другим лингвистическим подтверждением «множественности» друзей может служить выражение «a friend of mine», вполне нормативное в отличие от «a son of mine»* или «a husband of mine»* (ibid., p. 43) и свидетельствующее о том, что автор высказывания не вычленяет друга индивидуально, а причисляет его к некой категории наподобие «a colleague of mine», «a student of mine», «a fan of his» (ibid.). Показательны и изменения сочетаемости этого слова с глаголами. Они также подчеркивают множественность друзей и необходимых действий для обеспечения множества друзей. На смену выражениям «to find a friend», «to choose a friend» пришло «to make a friend», обозначающее целенаправленное действие, «умение, которое требует активного отношения к собственной жизни и к собственным взаимоотношениям с другими людьми» (Wierzbicka, 1997, р. 45). «Делание друзей» имплицирует также стремление к их большому количеству (нечто, напоминающее производственный процесс) и не предполагает большой разборчивости. Друзья не рассматриваются больше как вечные, но как временные; их можно менять как машины (ibid., р. 37). Такая трансформация не носит негативного характера в эмических терминах, т. е. для самих американцев. Это просто переход от идеала вечной дружбы к идеалу пе-
ремен, ведущих к знакомствам с новыми людьми. Это альтернатива застою, предпочтение способности адаптироваться, изменяться и развиваться стремлению оставаться постоянно в одном и том же застывшем качестве. В результате новые люди с готовностью называются «друзьями».
Причины перемен в культурном компоненте значения слова «friend» коренятся в изменениях, произошедших в англоязычных обществах, нашедших отражение в их культурах. Первая причина уже была указана. Развитие технологий и унифицирование жизненного пространства привели к большой мобильности населения. США особенно преуспели в этом, но современное состояние единой Европы не оставляет сомнений в том, что такое направление развития становится доминирующим в развитых странах. Вторая причина также связана с развитием инфраструктуры общества и заключается в следующем. Старая идея постоянства в дружбе была тесно связана с идеей помощи и поддержки друг друга. С течением времени и развитием общества в таких формах, которые обеспечивают все виды поддержки: финансовой, моральной, психологической и т. д. через специальные учреждения, необходимость получения помощи от узкого круга надежных друзей отпала. Культурный компонент семантики слова «friend» изменился. Старое «Я хочу делать хорошее ДЛЯ человека; когда я думаю о человеке, я чувствую хорошее» уступило место новому: «Я хочу делать что-то ВМЕСТЕ с человеком; когда я с человеком, я чувствую себя хорошо» (ibid., р. 40). Друзья стали восприниматься не как люди, к которым обращаются в период трудностей, а как люди, с которыми приятно проводить время. Само понятие дружбы ассоциируется с удовольствием, общим опытом позитивного плана и совместными занятиями. Вывод, который обоснованно делает А. Вежбиц-кая, заключается в том, что идеал дружбы как глубоких и длительных отношений, которые требуют большого участия друг в друге, уступил место идеалу дружественности и дружелюбия в ограниченных и краткосрочных отноше-
ниях. Под влиянием демократических процессов, динамичности и интенсивности жизни дружественность стала обязательной как средство обсуждения и разрешения конфликтов при личных взаимодействиях (Wierzbicka, 1997, р. 54), что находит свое выражение в лингвистических факторах — высокой частотности употребления в языке слова «friend» в значении «знакомый», «приятель», «коллега, с которым более близок, чем с остальными», «сосед, с которым можно вместе заняться какими-то делами» и т. д.
Обратимся теперь к краткому компонентному анализу русского слова «друг» в поисках культурного компонента его значений. А. Вежбицкая прежде всего приводит нелингвистические свидетельства социальных отношений в России, согласно которым в России «социальные круги обычно более узкие, чем на Западе, особенно в Америке... Но отношения у русских более интенсивные, более требовательные, более продолжительные и более вознаграждающие» (ibid.,р. 55). Интенсивность русских взаимоотношений кажется людям с Запада и забавной и утомительной. Русские ищут не партнера по разговору, но родственную душу, которой можно раскрыть сердце, поделиться своими несчастьями и трудностями, облегчить таким образом боль переживаемого. «Русские ждут от друга полной преданности» (ibid.), «нравственного сочувствия идеятельнойпомощи» (Верещагин, Костомаров, 1999, с. 17). Многие западные аналитики связывали такое русское отношение к дружбе с условиями жизни в России, где помощь могла осуществляться только таким институтом. Социологические исследования подтверждают важность этой категории в системе ценностей русского народа.
С лингвистической точки зрения русский язык вообще обладает исключительно богатым арсеналом для категоризации человеческих взаимоотношений, не только по сравнению с западноевропейскими языками, но даже по сравнению со славянскими (Wierzbicka, 1997, р. 57). Упрощая положение дел, хочется сравнить огромное количество слов для обозначения отношений между людь-
ми в русском языке с хрестоматийно известным большим количеством слов для обозначения снега в эскимосском. Вывод напрашивается сам собой: человеческие отношения исключительно важны в жизни русских, однако они не универсальны, и как не следует ожидать от живущих в теплых краях многочисленных обозначений разновидностей снега, так не следует ожидать от людей, живущих в других социальных условиях и по другим моральным стандартам, такого же пристального внимания к человеческим взаимоотношениям, как в российской культуре. Лингвистически целый ряд русских слов, обозначающих различную степень близости людей: «друг, подруга, приятель, товарищ, знакомый», покрывает семантику английского слова «friend», но при этом ни одно из слов не совпадает с ним полностью. Применяя аппарат теории лингвистической относительности, можно сказать, что там, где носитель английского языка не задумываясь скажет «friend», носитель русского вынужден анализировать отношения гораздо глубже в поисках адекватного обозначения. Перефразируя Э. Сепира, говорящий по-английски может сделать соответствующие разграничения между типами друзей, но не обязан этого делать. Говорящий по-русски обязан сделать такое разграничение и тем самым вынужден обращать большее внимание на этот аспект жизнедеятельности.
Подкрепленные внелингвистическими свидетельствами приведенные данные подтверждают большую ценность свободы и автономности личности в западных культурах и коллективизма и взаимозависимости — в российской культуре. Не подозревая о существующих культурных различиях и приписывая слову «friend» культурное значение русского слова «друг», носители российской культуры впадают в заблуждение при общении с представителями культур англоязычных и, во-первых, ожидают от них преданности, внимания и поступков, совершаемых ради русских (см. Приложение, I, E, n. 15), во-вторых, часто обращаются к ним с просьбами разного рода в тех случаях, когда можно и должно обра-
титься в соответствующее учреждение (см. Приложение I, Е, n. 14), в-третьих, формулируют свои просьбы при помощи слов, связанных прочными ассоциациями с представлениями о дружбе в российской культуре, такими как «help» (помощь): «Can you help me?» (Вы можете мне помочь?), «assist»: «Will you, please, assist me in...» (He поможете ли вы мне в...) и в результате этого выглядят навязчивыми, требовательными, а иногда и просто грубыми, навязывая другим свои проблемы и эмоции. Соответственно, при обучении английскому языку нельзя осваивать значение слова «friend» без экспликации культурных различий двух систем ценностей.
Второй пример соотношения ключевых слов — это «freedom» и «свобода». Не описывая процедуры поиска нелингвистических свидетельств культурных различий и не приводя семантического описания через примитивы полностью, остановимся на выводах, которые убедительно делает А. Вежбицкая. Существуют разительные кросс-культурные различия между концептами, связанными с понятием свободы в различных культурах, которые закодированы в лингвистических знаках. В этих концептах сильнее, чем в каких-либо других, проявляются различия не в способах отражении объективной реальности, а в способах ее концептуализации (Wierzbicka, 1997,р. 125-126). Первое существенное отличие английского понятия, представленного в слове «freedom», от русского, представленного в слове «свобода», в так называемой «негативной» ориентации первого. Эта «негативная» ориентация носит двоякий характер. Она имеет отношение 1) к возможности не делать вещи, которые человек не хочет делать; 2) к способности делать вещи, которые человек хочет делать, без вмешательства со стороны других, т. е. ядро культурного значения в способности выбора, в возможности делать то, что хочешь, и не делать того, что не хочешь. Развитие «негативной» семантики слова «freedom» и соответствующего понятия приводит к идеалу «non-imposition» — невмешательства — одной из самых важных культурных ценностей англоговорящего
мира. «Ключевой идеал англоговорящего мира не в способности делать все, что захочется, поскольку в этой культуре суперцель соблюдения индивидуальных прав связана со всеобщим признанием индивидуальных прав других людей». Ключевая идея в невмешательстве: «Может быть, я не могу делать какие-то вещи, которые мне хочется делать, но зато никто не может помешать мне делать то, что я хочу и на что имею право» (ibid., р. 132). Фундаментальным для этого концепта является представление о том, что то, что приложимо ко мне, приложимо и ко всем остальным: «freedom» не привилегия, которой могут наслаждаться избранные, а всеобщее право. Основная идея этого понятия — иметь право на то, чтобы тебя оставили в покое, не навязывали тебе каких-либо идей или действий. Лингвистически такое положение подтверждается также большой частотностью комбинаций «freedom from»: «freedom from persecution, oppression, tyranny, control, interruption, etc.». С этого лингвистического расхождения начинаются отличия английского «freedom» от русского слова «свобода». Последнее не допускает сочетания «свобода от вмешательства, от голода, от нужды». Русское слово «свобода» означает «отсутствие самоналагаемых ограничений, давления и способность расслабиться и следовать своему вдохновению и желаниям» (ibid., р. 139). Большинство русских словарей трактуют это слово через идею снятия ограничений, часто через слова «стеснять», «тесно» и им подобные, т. е. в них всегда присутствует идея освобождения от чего-то ограничивающего. А. Вежбиц-кая суммирует различия следующим образом. Русское слово концентрируется на том, что нет никаких внешних ограничений, английское — на идее возможности выбора и невмешательства. Русское — на таких элементах, как безграничное пространство, необузданное поведение, беспрепятственное дыхание; английское связано с понятием индивидуальных прав, личного пространства, личной независимости и понятием «оставьте меня в покое» (ibid.,р.
142). Такое наполнение понятия «свобода» часто связывается с российской политической историей, полной деспотизма и произвола отдельных личностей. Многие усматривают в таком положении корни российского неуважения к закону, который никогда не применялся одинаково ко всем. Какими бы ни были причины, породившие расхождения, современное состояние таково, что различия между культурными значениями слов «freedom» и «свобода» и стоящими за ними ценностями разительны. Если носители российской культуры приписывают культурный компонент значения понятия «свобода» английскому «freedom», они не только упускают возможность постичь мир, движимый другими силами, но и строят свое вербальное и невербальное поведение неадекватно его законам. Приведем только два примера такого рода неадекватности. Осознание себя свободным человеком по-русски ассоциируется с безграничностью и может приводить к тому, что россияне говорят в буквальном смысле то, что думают, не учитывая того факта, что наши постулаты и даже манера речи могут ущемлять права других собеседников. В таких случаях носители российской культуры воспринимаются грубыми и бесцеремонными (см. Приложение, I, В, пп. 9, 13, 16; I, А, п. 1). И второе — неуважение к закону, к правилу, приводит многих россиян к тому, что они игнорируют эти самые правила, особенно если считают их или неразумными, или ущемляющими их свободу. Носители англоязычных культур воспринимают такое поведение либо как основанное на отсутствии навыков аудирования (россияне не понимают запретительного характера многих высказываний, см. Приложение, II, п. 19), либо как демонстративный вызов правилам их общества. Глобальный вывод, который делает А. Вежбицкая, заключается в том, что свобода как таковая, в абстрактном, обобщающем смысле, не является универсальным общечеловеческим понятием (в отличие от представлений о пространстве, времени, власти, индивидуализме и т. д.) (Wierzbicka, 1997, р. 152) и имеет культурно-специфическое наполнение, которое
должно непременно учитываться при общении представителей различных культур.
Анализируя содержание понятия «freedom», необходимо особо отметить роль закона в англоязычных культурах. Его исключительно важная роль прослеживается во всем, даже в таких тривиальных лексических рядах, как термины родства. Этот слой вокабуляра рассматривался с культурных позиций, пожалуй, еще чаще, чем обозначения цвета. Мы не претендуем на всеобщее или принципиально новое описание двух систем (в русском и английском языках), однако считаем, что следует привлечь внимание к такому немаловажному факту, как обозначение большинства некровных родственников в англоязычных культурах через упоминание закона — sister/brother/ father/mother-in-law. Если придерживаться постулата о том, что частотность употребления служит признаком культурной значимости, то постоянные ссылки на закон в обыденной, повседневной речи можно рассматривать как культурно-значимые, как возводящие закон в ранг культурной ценности.
Другой интересный момент — это культурно-направленное исследование некоторых групп глаголов в английском языке. Сопоставление, касающееся употребления глаголов эмоций, в русском и английском языках, свидетельствует о том, что в англоязычных культурах эмоциональное поведение явно вызывает неодобрение, что прослеживается в негативных коннотациях непереходных глаголов эмоций, таких как sulk, fret, fume, rave. Для представителей англоязычных культур не характерно отдаваться эмоциям. По классификации 3. Вендлера, большинство английских глаголов эмоций — это глаголы состояния, а не действия. Нормой употребления в английском языке являются to be glad, to be sad, to be angry, а не to rejoice, to pine, to fume or to rage (Wierzbicka, 1992b, p. 401). Дело в том, что в англоязычной в целом и, особенно, в американской традиции эмоции ассоциируются «в первую очередь с нерациональностью, субъективностью, хаотичностью и другими негативными характерис-
тиками» (Lutz, 1986, p. 290-291). В то же время русский язык исключительно богат «активными» глаголами эмоций, индицирующими осознанное, добровольное и целенаправленное погружение субъекта в процесс переживания: «радоваться, тосковать, грустить, волноваться, злиться, негодовать» и т. д. Англоязычные культуры не одобряют вербальных излияний эмоций, в то время как в русской культуре это одна из основных функций речи (Wierzbicka, 1992b, с. 403; см. Приложение, I, С, п. 2). Активный характер глаголов эмоций особенно важен на фоне доминирования пассивных грамматических конструкций, к рассмотрению которых мы обратимся в разделе «Культура и грамматика».
Интересен также анализ употребления глаголов и глагольных сочетаний, подчеркивающих положительную оценку линейности общения в англоязычных культурах. (Сравните с графическим представлением дискурсов разных культур в разделе «Культура и дискурс».) Частотность и положительное значение таких выражений, как «line up support for one's cause», «set the record straight», «keep someone in line», «straighten up», рассматриваются как индикаторы того, что «прямолинейность оценивается весьма позитивно в нашем обществе» (Bonvillain, 1997, р. 67). При этом необходимо помнить, что прямолинейность англоязычных культур, направленная на экономию времени и повышение эффективности деятельности, находится в сложных взаимоотношениях с другими ценностями и сбалансирована идеей невмешательства в дела других автономных личностей. Она никоим образом не является аналогом русской свободы.
Заканчивая анализ роли культурного компонента значения в лексических единицах любого языка, необходимо отметить, что большинство слов отнюдь не нейтральны в своих коннотациях. Они либо отсылают носителей культуры к определенным культурным ценностям, либо ассоциируются с культурно-значимыми смыслами. Даже такие «простые» высокочастотные английские слова, как «new», «big», «improved», имеют позитивные культурные
коннотации, связанные с одобряемой общественным сознанием идеей обновления, увеличения, реконструкции, а их употребление в рекламе — прямая эксплуатация этих коннотаций, имплицирующая, что изменения и прогресс, которые сопряжены с понятиями «нового», «большого» и «лучшего», — положительны и желаемы (Bonvillain, 1997, р. 65).
Как мы видели, культурный компонент значения содержится не только в безэквивалентной лексике, но и в лексике, которая на поверхности предстает как имеющая эквиваленты в иностранном языке. Он может иметь как референциальный характер, представляя культурно-специфичные аспекты физического и социального мира, так и индексальный, отсылая к специфической системе культурных ценностей. Для обеспечения эффективного межкультурного общения необходимо формирование таких умений языковой личности, которые обеспечили бы возможность создания общего культурного значения, разделяемого собеседниками, принадлежащими к различным культурам. Это означает, что для формирования навыков и умений эффективного общения необходимо включить работу по освоению культурного компонента лексического значения в процесс освоения иноязычной (англоязычной) лексики. Такая работа должна начинаться на этапе презентации с демонстрации того, что словарные дефиниции носят ограниченный характер, а культурно-обусловленный компонент значения того или иного слова необходимо искать в системе ценностей, в образе жизни, в моделях поведения носителей англоязычных культур.
Культура и грамматика
Как показали многочисленные лингвистические исследования, корреляции между культурными ценностями и грамматическим строем языка менее очевидны, чем корреляции между культурой и лексикой, но более значительны (см., например, Henk, 1965, р. 8-9; Haïliday, 1967,
1970,1982). Одним из ранних наблюдений Ф. Боаса было то, что набор обязательных грамматических категорий в языке детерминирует те аспекты опыта, которые должны быть выражены. Вне зависимости оттого, какую еще роль язык играет в человеческой мысли и действиях, он направляет наше внимание к тем параметрам действительности, которые закреплены в грамматических категориях (Boas, 1938, р. 127). Такое положение подтверждают и исследования А. Вежбицкой: «...понятия и отношения, фундаментальные для данной культуры, находят свое выражение не только в лексиконе, но и в грамматике языка данной культуры» (Wierzbicka, 1992a, р. 108). В частности, в полном соответствии с ролью слова «судьба» в русском языке, «русская грамматика необычайно богата конструкциями, относящимися к вещам, которые случаются с людьми вопреки их воле или независимо от нее» (ibid.). Сопоставительный анализ синтаксиса английского и русского языков приводит А. Вежбицкую к выводам о диаметрально противоположных культурных ценностях, лежащих в основе двух языков. Согласно синтаксической типологии языков, существуют языки агентивной ориентации (к которым относится английский) и пациентивной ориентации (к которым относится русский). Первые представляют мир таким образом, что в нем доминирует субъект действия, управляющий событиями в мире. На синтаксическом уровне это находит воплощение в преобладании номинативных конструкций (классический пример —облигаторная позиция подлежащего в английском языке: «I want, do, come, think...»). Будучи языком пациентивной ориентации, русский язык представляет мир таким образом, что происходящие в нем события случаются помимо воли субъекта и, по большей части, не зависят от него. На синтаксическом уровне это проявляется в преобладании дативных конструкций, типа «Мне нравится, кажется, хочется...». Кроме того, в русском популярны безличные конструкции, а пассивные считаются не только нормой, но и желательной чертой речи, особенно пись-
менной. Огромный фактический материал, проанализированный А. Вежбицкой (Вежбицкая, 1997, с. 33-88), позволяет ей сделать вывод о доминировании ценностей активного действия, контроля над собой и своим окружением, личной ответственности и автономности личности в англоязычных культурах и ценностей пассивного восприятия, фатализма, коллективизма — в русской культуре. Автор делает выводы на основе анализа лингвистического (синтаксического) материала и сопоставления полученных результатов с результатами анализа других проявлений исследуемых культур.
Включение в процесс обучения данных о системе ценностей англоязычных культур, в частности о доминировании в них личной ответственности за все происходящее, оказалось весьма продуктивным для преодоления традиционных трудностей российских обучающихся (соблюдения порядка слов с обязательным заполнением позиции подлежащего), а также для «борьбы» с построениями типа «Me like»*, являющимися калькой с русского «Мне нравится». Эмоциональный компонент открытия несхожести «нас» и «их» стимулирует внимание к «я»-состав-ляющей и помогает формировать и автоматизировать навык употребления обязательного, чаще всего личного, подлежащего и соответствующего порядка слов в английском языке.
Исключительная ценность деятельности и связанных с ней продуктивности и результативности подтверждается и моделями словообразования в английском языке. В этом плане английский можно рассматривать как язык уникальный: практически каждое существительное в нем допускает окказиональное образование от него глагольной формы. Популярные художественные произведения наполнены такими акказиональными образованиями.
Особого внимания заслуживает использование носителями российской культуры английских модальных глаголов. В настоящее время в этом разделе грамматики культурно-связанные комментарии их функций отсутствуют.
Обучающимся не сообщается тот факт, что употребление местоимения 2-го лица в сочетании с модальными глаголами, даже с таким как should, указывает на то, что «говорящий воспринимает свое положение как позволяющее ему диктовать поведение слушающего» (Murphy, Neu, 1996, p. 205). В результате речь россиян изобилует модальными глаголами по аналогии с их родной речью; тем самым нарушаются такие основополагающие культурные ценности говорящих на английском языке, как автономность личности (см. Приложение, I, А, пп. 2, 6).
Другим примером проявления системы культурных ценностей в грамматических конструкциях может служить употребление форм повелительного наклонения в русском языке. Даже на самом начальном уровне владения русским языком у носителей англоязычных культур устные высказывания запретительного характера и тем более таблички, гласящие «Вход запрещен!», «Не курить!», «Ходить по газонам строго воспрещается!», «Не стой под стрелой!» и др., вызывают реакцию замешательства и неодобрения. Они понимают лексические единицы, грамматический механизм повелительного наклонения и общий смысл высказывания, но чувствуют себя уязвленными категоричностью подобных команд и часто не могут заставить себя произнести нечто похожее. В данном случае трудность вновь кроется не в лингвистиче- ских расхождениях в строе двух языков, а в значительных культурных различиях (Ries, 1997).
Как уже отмечалось, одно из главенствующих мест в иерархии культурных ценностей в англоязычных обществах занимает автономия индивидуальной личности. По их представлениям, никто не вправе навязывать другому свою волю. Желательность или нежелательность действий формулируется в этих культурах в виде описаний (а не предписаний), типа (This is) No smoking area, Thank you for not smoking, (This is) Quiet work area (Здесь не курят. Спасибо за то, что воздерживаетесь от курения. Это место для спокойной работы), предоставляющих информацию
о том, как принято вести себя в конкретном месте. Решение о том, вести или не вести себя предлагаемым образом, остается за индивидом. Даже в многолюдных общественных местах, где устанавливаются по сути своей довольно жесткие правила, их формулировка не включает таких слов, как «Запрещено» или «Строго воспрещается». Вместо них будет «No parking» или «No diving», скорее имплицирующие такое понятие, как «Здесь не паркуются, если вы не хотите доставить неудобство себе и другим». Слово «запрещено» появляется только в тех крайних случаях, когда противоположные действия сопряжены с опасностью, и это всегда эксплицируется «Petrol station. Danger. Smoking Prohibited» (Заправочная станция. Опасно. Курение запрещено). Если упростить положение дел, то английское слово «prohibit» (запрещать) ассоциируется с контролем одного человека или учреждения над другим, а это уже воспринимается как вторжение в личную жизнь, как навязывание чужой воли. Это прямо противоположно общепринятому положению о том, что правила не создаются одними людьми для того, чтобы другие им следовали; правила могут быть сформулированы отдельными людьми, но следовать им обязаны все без исключения (ср. Wierzbicka, 1998).
Подобные ценностные ориентации проявляются и в личнойжизни, в личных контактах. Так, например, жители, не желающие видеть рекламную продукцию в своих почтовых ящиках, вывешивают таблички «No junk mail, please», несмотря на то что это их личный дом и по российским стандартам вполне можно было бы вывесить что-то типа «Рекламу не бросать» (наподобие русских табличек «Без стука не входить»). Подобным же образом формулируются заказы в кафе и ресторанах: выражения «по sugar», «no milk in my coffee, please» и др., подразумевают «я обычно пью без сахара», «я не привык пить кофе с молоком». В устных обращениях друг к другу представители англоязычных культур также избегают столь распространенного в русском повелительного наклонения и форму-
лируют свои просьбы и приказания в виде псевдовопросов: «Why don't you do it?» (Почему бы тебе не сделать этого?).
Носители российской культуры, предпринимающие попытки общения на английском языке, будучи не осведомленными о подобных закономерностях вуалирования предписывающей информации, проистекающих из системы разделяемых всеми ценностей, часто не способны распознать предписание и выполнить фактическое требование. Они рассматривают косвенные речевые акты в их поверхностном значении как предложение к размышлению и принятию решения и демонстрируют несоответствие собственного действия заложенному в реплике собеседника смыслу. Создания общего значения не происходит, ибо каждый понимает фразу по-своему, общению наносится ущерб.
Такой вывод подводит нас к вопросу о представлении культуры и ее системы ценностей в структуре и содержании речи.
Культура и дискурс
Во всех культурах существуют правила коммуникативного взаимодействия, определяющие то, какое поведение считается желательным, какое — допустимым и какое — недопустимым (Schiffiin, 1987). Обнаружение правил приемлемости является центральным для концепции говорения как системы. Важно знать, в какой степени функции говорения одинаковы для разных групп и личностей и в чем они различаются, т. е. что личность, общество и культура вносят в функционирование языка.
Для определения того, какой из перечисленных характеристик обладает речевое произведение, исключительно важен контекст речевого общения. Необходимо взаи-мообусловленно установить модели и контексты поведения, релевантные для речи, и наборы вербальных единиц, которые в них используются, поскольку для понимания и предсказания поведения контексты имеют когнитивную
значимость, которая может быть суммирована следующим образом. Используемая лингвистическая форма имеет ряд значений. Контекст может поддержать ряд значений. Когда форма используется в контексте, она исключает все значения контекста кроме того, о котором эта форма сигнализирует. Контекст исключает из рассмотрения все значения формы, кроме тех, которые он может поддержать (актуализировать) (Hymes, 1995, р. 253, 261).
Термин «дискурс» обозначает форму использования языка (van Dijk, 1997a, p. 2), отражающую то, кто использует язык, как, почему и когда. Сама идея исследования дискурса как самостоятельного объекта восходит к пониманию того, что значение не является застывшим, актуализирующимся в неизменном виде под влиянием определенных обстоятельств при отправлении сигнала от отправителя к получателю, а возникает, формируется и модифицируется в ходе общения (Brown, 1995). Характерными чертами обычного дискурса являются имплицит-ность и косвенность (Еемерен, Гроотендорст, 1992, с. 97). Дискурс на родном языке включает три измерения: 1) лингвистической аспект, т. е. собственно использование языка, 2) когнитивный аспект передачи знаний, информации, представлений, 3) интерактивный аспект взаимодействия субъектов речевой деятельности в социальных ситуациях (ibid.).
Все три аспекта дискурса взаимосвязаны. То, какие идеи люди передают друг другу, какие лингвистические средства они для этого используют и как взаимодействуют друг с другом, находится под влиянием многочисленных факторов, одним из которых является контекст. Актуальным для нас в рамках культурологической лингвистики является лишь один из этих факторов — то, кем являются субъекты дискурса с точки зрения их принадлежности к культурным и этническим группам, и, соответственно, как влияют культурные нормы и ценности на реализацию всех трех перечисленных компонентов дискурса (Wierzbicka, 1991, р. 2; van Dijk, 1997а, р. 14). Анализ может направляться в обе стороны: от культурных ценно-
стей к способам их манифестирования и от лингвистических свидетельств к постулируемым культурным ценностям.
Поскольку мы исследуем речевое взаимодействие представителей различных культур, нам предстоит рассмотреть дискурс с точки зрения межкультурного общения. Это может быть сделано тремя способами: путем сравнения дискурсов различных культур, путем исследования дискурса неносителей языка на иностранном языке, путем исследования и сравнения дискурсов представителей различных культур, общающихся на неродном для каждого из них языке международного общения (Clyne, 1994, р. 3). Мы будем использовать первые два из названных подходов, которые можно определить иначе в терминах кросс-культурных и межкультурных подходов. Суть кросс-культурного