Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 21 страница



– Нашел дураков задарма работать! На нас, чай, орденов не вешают…

Только молчаливый рябой, сказав свое «А, мать честная», согласно кивнул головой. Да и то тот, что походил на обезьянку, запирая свой шкафчик, съехидничал по этому поводу:

– Во-во, хороший, помощничек, опытный, за козла в кавалерийской конюшне служил. – И, бросив-небрежное «пока», побежал к автобусу догонять остальных.

И Олесь, знаменитый Олесь Поперечный, слава которого всегда помогала ему объединить, сплотить, вдохновить людей, растерялся, растерялся, как командир, за которым солдаты не поднялись в атаку. Оставаться вдвоем смысла не было, и Олееь вместе с рябым пошли из карьера пешком. Он пытался узнать, почему так криво сложились отношения в экипаже. Рябой был плохой собеседник. Кроме «мать честная», которым он ухитрялся выражать все чувства, да отвлеченных «да» и «нет», ничего от него услышать не удалось. И когда на углу на проспекте Электрификации, где пути их расходились, он молча пожал Олесю руку, тот, оставшись один, взорвался: «Уйду, плюну на вас на всех и уйду! Копайтесь тут, как жуки навозные. Разгонят – и правильно сделают, Ледодюги!..» Но тут же вдруг на память пришла одна из пословиц, услышанных сегодня от электрика: «Осерчал на блох, да и шубу в печь». Так, что ли? И Олесь улыбнулся.

Но брату, заглянувшему вечером в его землянку, он ни о чем не рассказал. На следующий день экскаватор был выведен из забоя на профилактику. К Олесю сразу вернулась уверенность. Вместе со слесарями, что-то насвистывая, лазил он по огромной машине, выверял работу всех ее сочленений, подтягивал, отпускал… «Нет, други милые, Олесь Поперечный еще себя покажет!..» Работали весь день, работали и при электрическом свете. Уже ночью Олесь добрался до землянки и за ужином под мечты жены о том, сколько грядок они вскопают на улице Березовой, возле будущего своего жилья, и что она на них посадит, незаметно уснул. Зато вскочил чуть свет, сбегал к ручью, нетерпеливо, горстями побросал на себя воду и, кое-как позавтракав, поспешил в забой, чувствуя, что уже прикипает сердце к новой машине. Возился с ней и верил: отблагодарит. И когда профилактика была закончена и экскаватор был вновь возвращен в карьер, он явился на работу праздничный, в наглаженных штанах, светлой рубахе. Даже когда электрик насмешливо произнес: «Вот щеголь Ивашка, что ни год, то новая рубашка», – он только подмигнул: мол, знай наших.

Но ожидания и на этот раз не оправдались. Слов нет, машина работала лучше, но уже в первый час стало ясно, что дневной нормы не вытянуть. И опять упало настроение, и опять, к концу смены Олесь с трудом преодолевал тягостную апатию, которая, как казалось, поселилась у него в костях. Не дожидаясь, пока подсчитают выработку, побрел к автобусу: лишь бы не видеть, разочарованных взглядов товарищей, не услышать в свой адрес еще какой-либо ядовитой пословицы.

И характер стал портиться. Появилась раздражительность. Легко взрывался по любому, самому малому поводу.

И вот неожиданно его вызвали в управление. Предчувствуя, что будет какой-то неприятный разговор, он шел с тяжелым сердцем. Сколько лет был он среди самых лучших! Менялись адреса, менялись марки машин, а мастерство Олеся Поперечного оставалось неизменным, и, щедро раздавая его людям, он привык идти впереди. А тут… вычеркивают из сводок, стыдятся о нем говорить… Фраза «мы тебе верим, Олесь» звучала в ушах. «Что ж, стало быть, и верить тебе уже нельзя, наверное, о том и разговор будет…» Медленно, словно ноги были ватными, поднялся по лестнице. Боязливо отворил дверь в кабинет Петина. Виновато произнес: «Здравствуйте». Он помнил: Петин был против его затеи. Теперь, наверное, скажет: вот, мол, не послушался умного совета и опозорился.

Но ничего подобного не произошло. Петин был обычен. Указал на стул. Попросил секретаря пригласить Надточиева, а пока за ним ходили, справился о здоровье, о семье, о том, скоро ли будут Поперечные переезжать на улицу Березовую.

– Вот у нас тут созрело одно предложение, – сказал он, когда Надточиев появился в дверях. – Сакко Иванович вас сейчас информирует.

– Вы, Александр Трифонович, у нас самый опытный землерой, – как-то очень затрудненно выговорил Надточиев, смотря в сторону. – Перед развертыванием работ на полную мощность нам надо лучше организовать работу «Уральцев»… Короче говоря, вам предлагают стать старшим у экскаваторщиков. – будет такая должность…

Олесь вопросительно взглянул на инженера. Надточиев явно избегал смотреть ему в лицо. Поперечный растерялся.

– Мне? Сейчас? За что? За какие такие заслуги?.. Меня ж даже в сводке теперь показывать стыдятся.

– Ну, хорошо. Здесь три коммуниста. Будем говорить начистоту, – сказал Петин, смотря в глаза Олеся. – Сводки!.. Да, вы правы. Мы вашу выработку в них не показываем. Мы не можем, не имеем права допустить, чтобы Александр Поперечный, о котором упоминали даже с высокой трибуны, сейчас, в силу разных обстоятельств – вы эти обстоятельства знаете лучше меня – оказался в хвосте.,

«Ну вот, достукался». Олесю показалось, что кабинет, где, сколько он его помнил, ничто не меняло своих мест, точно бы вздрогнул, начал расплываться, и только эти пронзительные черные глаза, обращенные к нему, эта тонкая линия плотно сомкнутых бледных губ была четко видна.

– Так вы, значит, нарочно там в газете Поперечного без имени помянули? – спросил экскаваторщик, вспомнив недавнее интервью Петина.

– Обдуманно, – уточнил тот. – Обдуманно, Александр Трифонович. Вас высоко подняли, народ знает ваше имя. Я просто не имел права пятнать ваш авторитет.

– И поэтому теперь… Вот сейчас… – Олесь с трудом, подбирал слова.

– Вы правильно поняли предложение Сакко Ивановича, именно так… Знаменитый экскаваторщик пошел на выдвижение. Это логично, это в

духе всей нашей жизни, вы это заслужили… Кста-ти, и в заработке вы не потеряете, если учесть премиальные. Об этом я позабочусь… Наступило тяжелое молчание.

– Прячете? – тихо спросил Олесь. – От людей прячете? – Губы его ломались в болезненной гримасе. Он покачал головой. – Не спрячете. Мой грех – мой ответ. Либо честно на свое место встану, либо уеду отсюда… – И повторил еще тише: – Уеду!

Надточиев ходил по кабинету, будто его мучила зубная боль. \par– Никуда мы вас не отпустим, Александр Трифонович, – ровным голосом продолжал Петин. – Заботиться о таких людях, как вы, – наша обязанность. Повторяю, и заработок и обещанную вам квартиру на Березовой – все вы получите. Вообще я не понимаю, чего вы волнуетесь. Вам немало лет. Вы уж столько отдали сил… Да и не век же быть экскаваторщиком.

Олесь тяжело дышал. Он будто подавился каким-то словом силился его выхаркнуть и не мог.

Потом, так и не произнеся это слово, он покинул кабинет. Спустился по лестнице, вышел на улицу. На крыльце осмотрелся, словно пораженный, что все выглядит, как обычно: светит солнце, шумит лиственница, точно бы проросшая сквозь асфальт, весело дребезжит в ее кроне пичуга. Едет машина, битком набитая девчатами в пропыленных известью комбинезонах. Нет, ничего не изменилось, и удивленный этим, Олесь Поперечный побрел подволакивая ноги, скребя об асфальт подковами каблуков…

Сзади послышались торопливые шаги. Кто-то его обгонял. Надточиев. Некоторое время они молча шли рядом. Потом экскаваторщик почувствовал как большая рука инженера крепко жмет его маленькую сухую руку.

 

 

–…Не веришь?.. А я это видел. Видел собственными глазами из окна моего кабинета. Догнал, остановил, начал жать руки и что-то там такое говорить, сопровождая это театральными жестами. Потом они пошли вместе. Воображаю, что он этому Поперечному на меня наболтал. Просто не нахожу слов от возмущения.

Супруги Петины только что поужинали, Вячеслав Ананьевич в пижаме, в мягких туфлях сидел в своем любимом кресле под торшером… Дина Васильевна – на диване напротив. Она забралась на диван с ногами, забилась в уголок и рассеянно смотрела куда-то сквозь мужа. Рука ее машинально гладила спинку прижавшейся к ней Чио.

–…Во-первых, на политическом языке это называется двурушничеством. Во-вторых, это грубое нарушение элементарной инженерной этики. В-третьих, это просто подло по отношению ко | мне… Дорогая, ты не слушаешь… В последнее время ты, кажется, совсем перестала интересоваться моими делами.

– Нет, нет, слушаю. «В-третьих, это просто подло…» Ну, они ушли, что же дальше? – Она все так же смотрела, как бы сквозь мужа, погруженная в свои, должно быть, невеселые мчсли.

– Мне кажется, что с тобой творится что-то странное. Это ты и не ты. Пожив там, на острове ты как-то совсем отошла от меня. Вот сегодня рассказываю тебе о том, что меня возмущает до глубины души, а ты витаешь где-то в облаках.

– Нет, я слушаю. И все слышала. Она спустила с дивана ноги и отстранила от себя собаку. Теперь она сидела прямая, чуть подавшись вперед, в неудобной позе, и Петин подумал что вот так сидят у него в приемной посетители, вызванные для неприятного разговора.

– Я все слышала, – продолжала Дина подчеркнуто четко выговаривая слова. – Слышала и если хочешь мое мнение, то мне кажется, он был прав этот человек, когда возмутился. А Надточиев был прав, когда догнал его и пожал ему руку. Я бы наверное, сделала то же самое.

– Продолговатые серые глазаа из-за решетки ресниц смотрели прямо в лицо Вячеслава Ананьевича.

– Видишь, я не пропустила ни одного твоего слова.

– Но ты говоришь дикие вещи! – Тонкие пальцы Петина забарабанили по полочке торшера. Что обидного или унизительного я предложил Поперечному? Выдвижение – разве это обидно? Он не молод, устал. Ведь даже металл устает. А тут достойный, хорошо оплачиваемый пост. Да как же иначе: пойми, Поперечного знают наверху – и вдруг исчез. Это тень на всех нас и на меня тоже. А мы должны высоко нести знамя Оньстроя. Ну, подумай как следует, разве не так?

Вячеслав Ананьевич объяснял все это терпеливо, с доброй, снисходительной улыбкой, а Дина сидела всё в той же напряженной позе, сдвинув брови, упрямо закусив губу.

– Нет не так, знамя… авторитет. Это хорошо, когда на чистом сливочном масле, как любит выражаться Старик. Ты извини, но в данном случае я Поперечного понимаю больше, чем тебя.

И поступила бы, наверное, так же, как он. – Женщина так стиснула ладони рук, что они побелели. – Ты предложил ему замаскированное дезертирство. Он возмутился. И я бы возмутилась на его месте, и любой честный человек…

– Так что же, я не честен! – воскликнул Вячеслав Ананьевич, вскакивая. Плотно сомкнутые губы его стали совсем незаметны.

– Я этого не сказала. Я сказала только, что ты рекомендовал совершить нечестный поступок. Я мало знаю таких людей, как этот Олесь, но мне кажется чувство чести у них очень развито… Вон Иннокентий Савватеич сам написал в Москву, что ошибался, защищая свой остров… Разве это не прекрасно!

– Ах, как ты еще наивна! Совсем ребенок! Просто у этого Седых хороший нос, он учуял, куда ам, наверху, годул ветер. Ветер переменил направление – и он быстро сменил парус. А Поперечный – просто тупой, упрямый хохол. Ему создали имя, я сам несколько раз упоминал о нем в своих статьях и интервью… Пойми же, как руководящее лицо, я не могу разрешить, чтобы из-за его капризов на строительство легла хоть какая-нибудь тень.

– Вячеслав Ананьевич уже взял себя в руки, снова сел в свое кресло и опять говорил тоном доброго наставника. Но он видел, что жена продолжает сидеть, будто у него на приёме. Только глаза ее теперь с интересом следили за ним точно видели его впервые.

– А вообще, почему ты всегда так плохо думаешь о людях? – вдруг спросила она.

– Видишь ли, дорогая, у меня большой опыт. Этот опыт говорит: лучше думать о человеке плохо, пока он не докажет, что он хороший.

– А почему не наоборот?

– Партия поставила меня на такой участок, что я не могу позволить себе роскошь быть простофилей. Человеку моего масштаба надо строить свои отношения с людьми по точному расчету, с хорошим запасом прочности. Ведь это же ужас, когда человек, которому ты доверился, с которым делишься сокровенными планами, вдруг изменяет тебе, перекидывается к твоим врагам… Вот так… И, может быть, хватит об этом. У меня и без того был сегодня скверный день… Лучше расскажи, чем сегодня занималась, моя хорошая?

–…А ты верно заметил – все началось с той весенней поездки на остров. Со, мной там что-то произошло. Нет, нет, не беспокойся, ничего особенного не было… Ты уже знаешь, опрокинувшаяся машина, люди, нуждающиеся в моей помощи, этот бородатый человек, который подавлял невероятную боль и стонал во сне… Незнакомый и очень интересный мир. – Дина говорила задумчиво, словно стараясь сама понять, что же с ней случилось. – Ты знаешь, это странно, конечно, но мне кажется, после этого я стала лучше видеть, лучше слышать. Вот и тебя я лучше вижу. Ты умный, волевой, принципиальный, но…

– Милая, я обычный советский человек, и, право же, я не заслуживаю столь пристального изучения со стороны моей доброй, ласковой женки. – Петин поднялся с кресла, обнял было жену, но она тихо отстранилась.

– Нет, докончим наш разговор. Вот ты упрекаешь: я не интересуюсь твоими делами. А знаешь, честно говоря, вот только сейчас я и начала ими интересоваться. Просто я, кажется, перестаю быть твоей тенью, твоим эхом, обретаю свой язык и, слышишь ты, свое мнение… И вот я вижу: тебе это неинтересно, мое собственное мнение, тебя оно раздражает. Ты хочешь одного – чтобы я тебе, поддакивала, восхищалась тобой… Один человек назвал меня кошечкой.

– Конечно, великий остроумец Надточиев. От этого пошляка можно и не такого ожидать… Я никак не могу понять, почему ты с ним дружишь…

– Это сказала Василиса. У нее удивительная способность находить в людях сходство с животным миром. Старик – медведь. Что же, правильно…

– А я? Кому же меня уподобила эта прелестная ясновидица? – с явным облегчением произнес Вячеслав Ананьевич, радуясь, что разговори уходит от неприятной темы.

– Ты? Знаешь, она почему-то не хочет говорить. Сколько я ни просила – нет и все.

– Странно. Я, кажется, ей ничего дурного не сделал. Я всегда…

– Вот опять… А почему ты решил, что она думает о тебе дурно? Она очень доброжелательная. Вот об этом механике, Павле Васильевиче Дюжеве, она…

– Что? Как ты его назвала? Павле Васильевиче? – Петин сразу оживился. – Этого Дюжева зовут Павел Васильевич? Ты это точно знаешь?

Дина удивленно посмотрела на мужа. Беспокойный взгляд, бледные пятна проступившие на висках сквозь смугловатую кожу. Что его так взволновало? И тут отчетливо вспомнилось, как тогда на пароходе бородач как-то особенно пристально смотрел на Вячеслава Ананьевича.

– Да, его зовут Павел Васильевич, – не сводя глаз с мужа, сказала она.

– Он в партии?.. – спросил Петин.

– Кажется, да… Ты с ним знаком?

Лицо Вячеслава Ананьевича терялось в тени абажура, но крепкие ногти тонких пальцев, выбивавшие на столике барабанную дробь, были хорошо освещены. Дина смотрела на них и старалась понять, почему она сама так волнуется, почему учащенно забилось сердце.

– Так, значит, Павел Васильевич? Отлично. Теперь все ясно. Ты, дорогая, избавила меня от неприятных хлопот. – Вячеслав Ананьевич нетерпеливо снял телефонную трубку, назвал номер Литвинова, но тут же бросил трубку обратно. – Сколько лет прошло, а я сразу угадал. Вот что значит, дорогая, иметь блестящую память…

– Ты его знаешь? – спросила Дина уже требовательно.

– Не его лично. Но я многое знаю об этом человеке. Колхозный механик… борода… Но технический почерк – это даже больше, чем личная подпись: его не изменишь.

– Вячеслав Ананьевич, – сказала Дина, вставая, – я еще раз спрашиваю: кто он? Меня этот человек интересует.

– Ах, вот как! Ну, тогда мне придется тебя огорчить. Этот человек должен интересовать не скучающих хорошеньких женщин, а соответствующие органы… Ты поняла? Больше я тебе ничего не имею права сказать. Есть дела, о которых с жёнами не разговаривают.

Петин торопливо скрылся в спальне. Услышав как щелкнул рычажок телефона, Дина насторожилась. Начало разговора ей не удалось разобрать: Вячеслав Ананьевич вёл его вполголоса. Потом, должно быть, увлекся, заговорил громче.

–…Это тот самый Дюжев, он видимо выпущен по амнистии, а может быть… Простите, я вас не понимаю, как это все равно? Можно ли доверять таким людям? И какая наглость, снова подсунуть эту идейку, за которую государство уже расплатилось такими деньгами и за которую его осудил советский суд. А главное, не подписал… Подкинул и не подписал… Вы так полагаете? Как начальник, вы, разумеется, можете принять любое решение… Хорошо, я представлю вам своё письменное зафиксированное возразражение.

Дина слушала, покусывая губу. Она видела перед собой большую лохматую голову, лицо скрытое на две трети буйной растительностью, остекленевшие глаза и всего этого окаменевшего человека, подавляющего невероятную боль И это человек с нечистой совестью? Преступник? Может это быть? И все в ней протестовало: да нет же, нет!

Погруженный в свои мысли, Вячеслав Ананьевич вышел из кабинета.

–…Вот видишь, и еще один пример как я прав в своем подходе к людям – сказал он не замечая напряженной позы жены. Когда-ни будь, дорогая, я тебе все расскажу. Криминальный роман с катастрофами, с гибелью людей, проницательным детективом и эффектным разоблачением… Сама того не зная, ты помогла. – А Литвинов… Не понимаю его… Ну что ж, это – его дело. А тебе спасибо, дай я поцелую руку.

Но жена не заметила этого движения. Она стояла, сжимая виски.

– Ой, как дико болит голова!

– Ну, для устранения этого этого недуга человечество еще в прошлом веке изобрело чудное средство – пирамидон. Мне оно сразу помогает. – И Вячеслав Ананьевич пошел в спальню за таблетками…

 

 

Начинался август. Щедрая, изобильная пора, Тайга стояла в могучем зеленом летнем уборе. Отходила в чащобах малина, зато уже чернела в яркой зелени крупная смородина, и брусника, подставляя солнцу румяные щеки. Толстый слой хвои поднимали замшевые шляпки грибов первого урожая, которых здесь называли колосовиками. В полдень воздух в тайге был густо напоен ароматом разогретых хвойных смол, подсыхающей травы. Но по вечерам в закатный час становилось прохладно, по земле ползли слоистые туманы и звезды над ними сверкали уже по-осеннему ярко в бархатной черноте неба.

В такой вот вечер на пасеке «Красного пахаря», в избушке деда Савватея, которую, должно быть, в память о его былых охотничьих заслугах все в колхозе именовали станок, за столом сидели трое: сам хозяин, босой, в рубахе без пояса, в старых, заплатанных штанах, сын его Иннокентий Савватеич и Павел Васильевич Дюжев, имевший сегодня особый, непривычный для окружающих вид.

Он подстригся, округлил бороду, убавил усы. Вместо комбинезона, в котором его привыкли видеть, или дешевой пиджачной пары, какие в будни носили колхозники, на нем были офицерская габардиновая гимнастерка, плотно перехваченная поясом, армейские шаровары, заправленные в хромовые, начищенные до блеска сапоги. Над кармашком была прикреплена пестрая орденская колодка, не слишком большая, но и не маленькая, на которой солдатский глаз сразу отличил бы рядом с орденом Красного Знамени ленточки орденов, какие получали командиры частей за успешное проведение боевых операций. И если раньше трудно было определить на взгляд возраст Дюжева, который одним казался стариком, другим – молодым, сейчас, крепко, затянутый ремнем, он выглядел человеком «в самой поре», как определил дед Савватей, пораженный новым обликом колхозного механика.

Избушку наполнял прохладный полумрак, и так как за окном ходили тучи и вдали погромыхивало, запахи обострялись, и в ней густо пахло медом, хлебом, сухими травами. На столе стояли яичница с ветчиной, блюдо с румяными шанежками, солдатский котелок, полный малины. На тарелке лежал круглый кус домашнего масла, сохранявшего оттиск тряпицы, в которую оно было завернуто. В глиняном блюде виднелся медовый сот с воткнутым в него ножом. Хмельного не было.

Глафира, бесшумно стоя поодаль, у печи, уже несколько раз напоминала, что с закусками надо кончать, ибо пельмени «доходят», но никто не притрагивался к еде.

–…Так помни, Павел Васильевич, дом твой тут, – в который уже раз повторял Иннокентий Седых, любовно глядя на друга. – Как там ни обернись, ты наш. Из правления мы тебя вывели, а из колхоза не отпускаем, и книжка твоя у меня в столе будет.

– Не вовремя, не вовремя ты нас, Васильич, бросаешь, – тоже уже не в первый раз вздыхал Савватей.. – Оно, конечно, коза-то на горушке, говорят, выше коровы в поле, а все-таки мое тебе слово – зря. Дел-то на новом месте для тебя сколько! Город, чистый город вон Иньша строит. Там для твоей башки какой разворот – крути-верти… М-да, неладно, Васильич, неладно… Приютили тебя люди в трудную твою годину как свово, семейного приютили, а ты?..

– Папаша, ни к чему это, – остановил сын.

– А что, не правда? Каким он к нам приехал? Я не сужу, в расплохе и медведь труслив, а все же теперь вон какой сокол. Ох-хо-хо, смотри, Васильич, не смени кукушку на ястреба!

Ничего не ответив, Дюжев встал, подошел к зеркальцу, висевшему на косяке.

– Сколько лет сбрую эту не надевал! Сейчас надел – старик, совсем старик. – И по тому, что в речи своей он упирал на «о» больше обычного, Иннокентий понимал, как волнуется его друг.

– Горе-от, Васильич, разе что рака красит, – отозвался Савватей.

– М-да, времени прошло немало… Все будто осело, устоялось, а тут снова поднялось. Нет у меня на свете людей ближе, чем вы, Седые. На партсобрании не сказал бы, а вам скажу: живет, живет во мне эта боль. Она как вот рана. – Дюжев хлопнул себя по голени. – Давно ее затянуло, а как погоде меняться, замозжит, задергает…

– Отваром редичным надо, а то капустный лист. Напарить в масле и прикладывать. Горячий, как можно только терпеть. Сразу полегчает, – послышался совет из полутемной избы.

– Эх, Глафира Потаповна! Глубока она, моя рана, не пропаришь ее… Другой раз и вовсе забудешь, а вот захотел погоду менять – и… – В словах Дюжева прорвалась тоска.

– У нас вот говаривают: «Долго горе горевать, все равно что хрен жевать!» – с деланной бесшабашностью воскликнул Савватей. – Нет на свете ни радости вечной, ни печали бесконечной… Глафира, пельмени, чую, у тебя доспели. Тащи,

– Так вы ж закуски не тронули.

– А ну их к корявому дьяволу, эти-от закуски… Тут большой разговор идет.

И пока Глафира перекладывала пельмени в блюдо, заливала их отваром, старик не переставал говорить.

– И еще у меня, Павел Васильич, за тебя сомнение. Вот рассказывал ты нам про человека того. Он-от там сила. С ним тебе хороводы-то водить придется. – На остром соколином лице старика, за это лето очень высохшем, отразилась отеческая забота. – Не хочет он тебя, против его воли идешь. Раз он тебе жилы подрезал, и в другой раз подрежет… А?

– Не хотел я с ним встречаться и за проект опасался. Думал – отдам чертеж, скроюсь, пусть люди пользуются… А вот нашли… Ничего, не беспокойтесь, все будет хорошо, диалектика говорит все течет, все изменяется.

– Что она такое, диалектика, мне неизвестно, – настаивал старик. – Однако у нас говорят волк-от каждый год линяет, а нрава не меняет

–…А женка у него славная. Легонькая, будто косуля. Штанишки на ней эти смешные, как у клоуна какого, а руки твердые, уверенные. И крови не боится, будто сестрой медицинской по фронтам прошла, – задумчиво сказал Дюжев.

– Видели мы тут эти самые штанишки… Леса-то, Васильич, по опушке не узнаешь…

Молча ели пельмени. Добавляли, перчили, поливали уксусом, макали в сметану. Каждый думал свое, и когда блюдо опустело, разговор снова начался с того самого места, на котором обо рвался.

– В случае что, Павел Васильич, помни, все мы твой тыл. Вся наша колхозная парторганизация. – Иннокентий отложил вилку. – Да тебе такую характеристику напишем, хоть в ЦК тебя выбирай. А вот насчет этого самого, насчёт жидкого-то, полечиться бы тебе. Говорят, теперь лечат… У нас тут каждый тебя своим одеялом прикроет, а там у всех на виду… Ох, беспокоит меня этот Петин!.. Конечно, по всему надо б тебе на него, а не ему на тебя злиться…

– Ох, не скажи, не скажи – перебил Савватей сына. – В старину говаривали: «Кто кого обидит, тот того и ненавидит…»

Глафира шумно вздохнула. Она слушала весь этот разговор стоя, лицо у нее еще больше похудело, стало совсем похожим на лик раскольничьей иконы старинного письма. Черные глаза блестели из-под низко надвинутого платка, и была в них, в этих глазах, такая тоска, какой ни по одним святцам не знали небожители.

– Уж и угостила же ты меня на прощание, Глафира Потаповна, – сказал Дюжев, решительно вставая. – Умирать буду, пельмени твои вспомню… Ну, спасибо, пора мне…

– Ты нас, Павел Васильевич, совсем-то не кидай. Выставка тут нам чертежи парников и тепличек прислала, без твоей-то головы трудно будет, – сказал Иннокентий и вздохнул. – Без тебя и вообще-то мы на голову ниже станем.

– Да что вы его, как на кладбище! – сердито оборвала Глафира. – На его коне до Ново-Кряжева час скоку.

– Вот, вот, именно час, – поддержал Иннокентий. – Будем тебя на консультацию вызывать, суточные, командировочные – всё чин чином… А потом мечту я имею, Павел Васильевич. – Иннокентий потупился, – Породнимся, может, а? Тут все близкие, секретов от них не держу. Вот как Ново-Кряжево дострою, запущу все на полный ход, мечтаю свадьбу сыграть. Понял? Тольша Субботин – круглый сирота. Так тебя за посаженого позовем. Вот и будем сваты-браты…

Дюжев уже стоял в дверях, искоса поглядывал на старинные ходики с камаринским мужиком, отплясывавшим трепака на циферблате.

– А я-то думаю, зачем это Иннокентий новый дом с двумя крыльцами рубит? – сказал он, усмехаясь. – Обещаю: на луну ушлют, оттуда прилечу на свадьбу.

– Ну, прощай, – сказал Иннокентий, протянув руку. – Забудь, что мы тут наговорили… Правда у нас всегда верх возьмет, такая страна.

– Уж на что щука востра, а не взять ей ерша с хвоста, – с деланной веселостью поддержал Савватей. – Сибирь-матушка на всяк случай пословицы придумала.

Дюжев хотел что-то сказать, но не сказал, сглотнул слюну и, резко повернувшись, скрылся за дверью. По крылечку проскрипели сапоги, резко взревел мотоциклетный мотор. С ходу взяв скорость, машина промчалась мимо окон, но рокот мотора долго еще слышался из тайги, и какой-то уголок надтреснутого зеркала звенел, от-зечая ему. Наконец все стихло.

 

Старый Савватей встал, пошарил рукой за печкой, извлек оттуда пол-литра, коротким ударом выбил пробку, налил по полстакана.

– Ну, доброго ему пути. Полный большевик, как твой, Глафира, муж, Александр Савватеич покойный…

Выпили не чокаясь, как пьют на похоронах. Тикали ходики, за окном, в сгустившейся тьме сверкала молния. И вот полыхнуло где-то рядом, послышался оглушительный раскат, и крупный дождь забарабанил в стекло. Из глубины избы, где стояла кровать, слышались приглушенные всхлипу. Там плакала Глафира, вцепившись зубами в подушку.

– Эх, отец, отец, дернуло тебя про Александра поминать! Мне легче с Кряжом проститься, чем ей с той могилкой, вся жизнь ее там.

– Промазал, – шёпотом признался старик и еще тише добавил: – Васильич, он ведь, верно, на брата твоего старшего с лица здорово смахивает. У того ж от нас ни кровиночки не было. Весь был в мать, такой же вот ражий да русый.

Вошла Глафира, черный платок совсем закрывал лицо, и только глаза светились из узкой щели.

– Иннокентий, тебе в избе стелить или с отцом на сеновале ляжешь? – будничным голосом спросила она.

 

 

Ганна Поперечная и Ламара Капанадзе познакомились весной на Птюшкином болоте, когда оно было еще пустошью, лежавшей в низине, отороченной по краям березовым лесом. Городок – спутник будущего Дивноярска, весьма симпатично выглядевший на плане, как окруженный леском поселок одноэтажных, двух - и четырехквар-тирных домиков с центральной площадью, образованной зданиями школы, универмага, кинотеатра, яслей и клуба, был тогда густо напитанным весенней влагой пустырем, по которому, как жуки, ползали, гудя и лязгая, канавокопатели, бульдозеры, скреперы. Они осушали низинные места, профилировали будущие улицы, поднимали проезжую часть, тротуары. Вся эта пустошь была уже разбита на строгие квадраты кварталов. На перекрестках виднелись дощечки, на которых можно было прочесть названия улиц: Березовая, Сосновая, – Лиственничная, Черемуховая, Кедровая…

Говорили, что названия эти придумал Старик. Он с особой любовью наблюдал за этим районом малогабаритных домиков, где каждая семья должна была получить в палисаднике клочок земли.

– Тут мы будем в наше будущее глядеть, – говорил он особо близким людям, довольно потирая волосатые короткопалые руки. – Мы страна просторная, нам не для чего лезть в небо. Ближе к земле – здоровее.

Так вот однажды, весенним днем, на углу таких двух улиц, о существовании которых говорили пока что дощечки, встретились две женщины: маленькая, полненькая, с глазами-вишнями, и высокая, прямая, со строго очерченным лицом.

– Вы мне не скажете, как пройти на улицу Березовую? – спросила та, что была повыше, и в ее правильной русской речи обозначился легкий грузинский акцент.

– А вам какой же дом? – поинтересовалась маленькая.

– Шестой.

– Шестой? Боже ж мой, так мы ж суседи! Вы что же, Ладо Ильичева жинка?

– А вы Ганна Поперечная? Да? Вождь грозных «домовых»? Так познакомимся: Ламара Да-выдовна. Зовите просто Ламара.

– А я Анна, зовите Ганна. Так мне привычней. Ладно?

Они пожали друг другу руки.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.