– Вот и познакомились, и дюже гарно, ходите до нас в гости, – сказала Ганна, показывая на пустырь, где среди грязных клочьев еще сохранившегося кое-где снега торчали ровные ряды колышков, и обе засмеялись, потому что и дом номер шесть, и Березовая улица, и сам город-спутник – все было в будущем, а пока перед ними в весеннем мареве лежал луг, отороченный березовым лесом. Людей не было видно, лишь машины двигались в разных направлениях.
Женщины вместе отыскали Березовую улицу, колышек с цифрой «6» и другие колышки, обозначавшие границы будущего двухквартирного домика. Возле был крохотный участочек: Но для двух женщин это был не лоскуток луговины, а клочок своей земли, и вот теперь они мысленно уже обставляли свое жилье, прикидывали, где будет палисадник, где лягут грядки, где будут посажены фруктовые деревца. Дул ветер. По небу неслись белые, куда-то очень торопившиеся облака. Промозглая сырость забиралась под одежду, на пустыре было неуютно, но женщины не торопились домой. Иногда они сходились у колышков, обозначавших то или иное крылечко, переговаривались.
– День и ночь мечтаю, когда мы в свою хату переберемся. Аж по ночам грезится.
– И я. Представьте, и я. Ладо все рассказывает, как хорошо и умно вы в землянке устроились, а мы вчетвером с сыном, с няней в одной комнате… Если бы вы знали, какая прекрасная квартира была у нас во Владивостоке: всегда горячая вода, газ, вид на бухту!
– А у нас в Усти! Боже ж мой! Пианино купили, Нинку музыке учить начали. Садок с вишней. Первый раз вишни в том садке созрели, каждому по две штучки досталось. Кислые, но свои.
На миг беседа прервалась, по щекам женщин катились слезы. Потом они взглянули друг на друга, улыбнулись.
– Что там вспоминать! Наш батько говорит: назад оглядываться будешь, споткнешься. Гляди вперед.
– А мой, есть у нас такая грузинская пословица, она и у русских есть: не место украшает человека, а человек – место…
Позже, когда подсохло и березы вдали стелили по ветру уже не розовые голые ветви, а нежную, молодую, желтоватую листву, соседки часто встречались у своих будущих крылечек. Приходили с заступами, тяпками, граблями. Из Старосибирского института прислали наконец долгожданные саженцы стелющихся яблонь и северных вишен. Сестра прислала Ламаре из Кутаиси семена цуц-маты, кинзы, тархуна и других ароматных трав. Соседки поделились друг с другом тем и другим. А однажды в праздничный день Ганна привела с собой хлопцев во главе с Борисом. Дружные дюжие ребята в один день вскопали весь участок Поперечных, а заодно, разойдясь, и соседний. Женщины сварили им на костре хороший обед, ребята сгоняли на мотоцикле в Дивноярск за «горючим» и хорошо угостились среди вскопанных, взбитых, как пуховики, гряд, от которых вкусно пахло землей, влагой, солнцем.
Охмелевший Борис Поперечный, косясь на пригожую грузинку, даже перешел на украинский язык.
– У нас у сели звычай: комсомольци солдаткам зорать и обрабыть помогають. Вы ж, титки, тии ж солдатки. Чоловиков хиба в сни и бачите.
А потом, когда хлопцы ушли, обе женщины опечалились. Солдатки! Как это к ним подходило! И общая эта тягота еще больше сблизила этих двух, таких разных женщин.
– Вы знаете, Ганна, когда мой на флоте в плавание уходил, не виделись по месяцу и больше. Я все мечтала: уйдет в запас, отдохнем, поживем друг для друга. В театр, в кино, на выставки разные будем ходить, Гришей вместе займемся. И вот, это грубо, конечно, сказано, но ведь в самом деле только в кровати и встречаемся. – А я за солдата шла. Так верите ли, Лама-рочка, ясынька вы моя, на фронте в войну больше вместе были. Такая обида, такая обида… А жизнь-то ведь идет. Так всю ее и прозеваешь, сидя на узлах. Я ведь с нашим батько теперь в иной день и словом не перекинусь. Придумал, он этих каких-то «негативов» за уши вытаскивать, до ночи в забое, придет – тронуть страшно…
Возвращались молча, и лишь там, где пути их расходились, Ганна сказала:
– Солдаткой можно молодой быть, а в нашу пору… – И тряхнула головой, будто комара отгоняя. – А что, если вам, Ламарочка, к нам в «домовые»? – И вдруг, совсем оживившись, подмигнула: – У «домовых» тогда в парткоме уж не рука, а кое-что покрепче руки будет. – Ганна подмигнула еще. – То когда-то мы с нашими делами к товарищу Капанадзе пробьемся, а то вы ему под одеялом шепотом скажете: ночная кукушка дневную-то всегда перекукует.
И Ганна бодрой походкой направилась в зеленый городок, а Ламара, провожая ее глазами, удивилась, откуда эта уютная толстенькая женщина-уточка берет энергию…
С пуском первой очереди домостроительного комбината на пустыре, все еще носившем смешное название «Птюшкино болото», дома стали расти поистине со сказочной быстротой. Едва каменщики успевали поднять столбы фундамента, как приезжали машины с готовыми огромными деталями, и монтажники за три-четыре дня собирали дом, подводили его под крышу. Так однажды Олесь Поперечный, придя после долгого отсутствия на Птюшкино болото, увидел, что Березовая, шесть, – уж не колышки с дощечками, а новенький, пахнущий смолой, весело золотящийся на солнце домик, в котором девчата-маляры, напевая, охорашивают стены.
Пустырь превратился в поселок. И пока неторопливые катки ровняли асфальт проездов, по вечерам сами жители, – мужчины, женщины, ребятишки–сажали вдоль тротуара деревья, привезенные из тайги. Ламара и Ганна, работавшие вместе с ними, радовались первым почкам, лопнувшим на маленьких и хилых саженцах, звали друг друга любоваться каждым новым листом, выкинутым на огурцах.
Их мужья нередко заскакивали теперь на Березовую. Но именно заскакивали. Им постоянно было некогда, постоянно они были заняты и на Березовой чувствовали себя не хозяевами, а гостями.
Хозяйственная Ганна, мечтавшая, что муж, в добавление к газовой плите, соорудит ей во дворе, по обычаю родных краев, кирпичную грубку, собрала щепу, стружки. Грубки все не было, и ветер растащил кучи и забрасывал мусор и на соседний участок. Было обидно, очень обидно… В день, когда новым хозяевам домика шесть, по Березовой, были вручены ключи, соседи встретились на собрании партийного актива строительства. Встретились и договорились, что в ближайшее воскресенье обе семьи перевезут пожитки в новое жилье и, по обычаям, существующим и на Украине, и в Грузии, и тут, в сибирском краю России, совместно «омоют» новые стены. Об этом торжественно было объявлено дома. Но случилось так. После известного уже нам тяжелого разговора в управлении Олесь решил провести выходной день в кабине машины, разгадывая причины своих неудач. В тот же день прибыла делегация старых коммунистов Чехословакии. Они прилетели за тысячи километров смотреть рождение сибирского колосса. Капанадзе с утра показывал почетным гостям строительство.
Жены решили перебираться сами. Особых трудностей это не представляло. Хлопцы и Сашко погрузили, перевезли мебель той и другой семьи и под руководством хозяек расставили по комнатам тяжелые вещи. Даже печи истопили. Но радость дня, которого так ждали обе женщины, постепенно меркла. Пока хлопотали с перевозкой, с выгрузкой, с расстановкой, было еще ничего. Но вот подмели пол, с удовольствием пощелкали выключателями, повертели краны, подергали водоспуски в уборной. Установили: все работает.
Пришлось самим составлять на общей террасе столы, самим водружать на них закуски, бутылки. Больше делать было нечего. Нина и Григол убежали играть во двор. Сашко уткнулся в книгу. И опять пришла большая обида: в такой день – одни. Но обе прятали обиду, держались, болтали, пока Ламара случайно не сказала:
– А я все думаю, какие вы с мужем умные, практичные люди. Не успели переехать, и все у вас на месте, все есть, всем можно пользоваться. А у меня, смотрите, лавка комиссионная. Все снова приобретать надо. Даже тахту бросили во Владивостоке, а какое же грузинское семейство без тахты, без мутанов! – Она еще раз прошлась по комнатам Поперечных. – Какая прелесть эта ваша складная мебель!
В ответ на похвалу слезы брызнули из глаз Ганны, и удивленная, испуганная Ламара услышала сквозь рыдания:
– Будь она проклята, эта складная жизнь, будь проклята, будь проклята… – И хотя к этому не было добавлено ни слова, Ламара все поняла. Обняв новую подругу, она тоже разрыдалась.
Когда Олесь Поперечный и Ладо Капанадзе, уже вечером, прибыли домой по своему новому адресу, они нашли праздничный обед безнадежно остывшим, а жен спящими в обнимку на диване.
С некоторых пор у начальника Оньстроя появился толковый, деятельный, разбитной помощник, не числящийся в штатах управления и не прошедший сквозь сито отдела кадров. Больше того, ежедневно общаясь с ним, давая ему разные поручения, начальник строительства никогда не видел этого помощника и почти ничего не знал о нем.
Помощник этот вступал на должность постепенно, незаметно врастал в нее, а так как руководство Оньстроем – это масса разнообразных дел, Литвинов и не заметил, как это происходило.
Автоматическая телефонная станция Дивноярска еще только сооружалась. Связь велась с помощью телефонисток. И вот однажды среди знакомых уже голосов из телефонной трубки послышался новый, звонко, напористо, энергично отвечавший: «Седьмой». Началось все в праздничный вечер. Литвинову понадобилось сообщить в Москву, как чувствуют себя чехословацкие гости, но Капанадзе, который сопровождал их весь день, отыскать не удалось. После двух неудачных звонков Литвинов с досадой произнес:
– Вот незадача, – и бросил трубку.
Через некоторое время раздался вызов, и напористый голосок сообщил: «Соединяю с Капанадзе». И сейчас же знакомый голос с грузинским акцентом спросил:
– Вы меня ищете, Федор Григорьевич?
– Ищу, а ты где, откуда говоришь?
– С Птюшкина болота, из милиции.
– Нет больше Птюшкина болота, есть городок-спутник, – поправил Литвинов. А потом, получив сведения о чехословацких гостях, удивился: – Как же ты, Ладо, угодил в милицию?.. С новоселья?.. Ты что меня разыгрываешь?
– Вы же сами за мной посылали участкового.
– Ах, вот оно что. Это Седьмой, его работа… – догадался начальник и довольно прибавил: – Ишь ты какой молодец! – Подумал, решил поблагодарить. Но, подняв трубку, услышал: «Пятый»…
Вся эта маленькая история так, вероятно, и забылась бы, но на следующий день Седьмой опять заявил о себе. Понадобился Надточиев – его не оказалось ни в кабинете, ни в Доме приезжих, ни в вагончике у Бершадского, где Сакко Иванович проводил теперь много времени, наблюдая, как Макароныч и вновь назначенный инженер Дюжев подготавливают строительство моста. Надточиев был найден и приглашен к телефону… в молочном магазине, где он покупал себе кефир. На этот раз Литвинов поблагодарил Седьмого и даже поинтересовался, как это ему удается делать.
– Очень просто, – прозвучал напористый голосок. – Дежурная в Доме приезжих сказала, что пошел за молоком. Молоко в магазине, молочная на Левобережье одна, телефон известен. – Но слушать благодарности Седьмой не стал. Голос исчез из трубки.
Литвинов любил все текущие вопросы решать на месте, на ходу. Кабинетная работа была у него плохо организована. Его секретарь, пожилой, растолстевший человек, переезжал с ним уже на третью стройку. В управлении он всегда был председателем месткома, слыл активистом. Это был аккуратный человек. Что-нибудь ему поручив, можно было не бояться: не забудет, рано или поздно сделает. Но делал он чаще поздно, не было в нем энергии, смекалки, инициативы. Как-то огорченный Литвинов неосторожно сказал: «Ты, брат, как чемодан без ручки – и в дело не годен, и выбросить жалко». Так за ним и пошло: «Чемодан»… Вот почему такое непрошеное вторжение в его дела оказалось Литвинову весьма кстати. Теперь он часто просил:
– Слушай-ка, Семерочка, отыщи-ка ты мне, голубчик, такого-то.
Потом уже с вечера, уходя домой, стал давать проворной девушке поручения:
– Семерочка, не в службу, а в дружбу запиши-ка там у себя: я с утра на домостроительном комбинате, потом на дамбе у Макароныча, потом на Правобережье, там, где Мурка-зубоскалка свирепствует… Потом заеду в карьер на четырехкубовые. Ясно? Ты уж не подкачай. Чуешь, звонок серьезный – поищи. Идет?.. Ну, спасибо. Дай бог тебе жениха хорошего…
И Седьмой, за которым по просьбе начальника закрепили его провод, неукоснительно, с большой точностью выполнял все поручения. Так понемножку таинственный Седьмой занимал в управленческих делах все большее место, и Чемодан, единолично владевший до сих пор персональным проводом начальника, ревнуя, недоумевал, откуда она взялась, эта настырная девка. А та, обладая острой памятью и, видимо, очень организованная, оказывала Литвинову все более существенную помощь. Впрочем, Седьмой был строг, комплиментов и шуток не слушал, и как только разговор сходил со строго деловой колеи, голос гас в трубке, и Седьмой исчезал без предупреждения.
И вот однажды утром вместо Седьмого ответил Пятый.
– Почему Пятый, где Седьмой? – буркнул Литвинов.
– Она заболела, – был ответ.
– Что с нею?
– Ангина и грипп, – ответил девичий голос, показавшийся Литвинову скучным и противным. – Валя оставила мне список тех, кого вам надо утром вызывать. Начать?
– Ну, включай.
Но у Пятого, как он ни старался, ничего, неполучилось. Многих нужных людей не оказалось на месте, найти их Пятый не сумел или не счел нужным. И вся первая, самая любимая часть рабочего дня оказалась у Литвинова смятой. Вот тогда-то Литвинов снова подумал, что нужен настоящий помощник, без которого до сих пор позволяли ему обходиться собственная необыкновенная острая память, энергия и чутье. Новый, небывалый даже для него объем строительства, сложные соотношения производств, разбросанных в разных местах, далеко друг от друга, – все это требовало не ветхозаветной скрупулезности и неторопливой исполнительности Чемодана, а энергии, инициативы, творчества; да, именно творчества.
Об этом вечером усталый Литвинов и рассказывал с досадой Петину. Тот слушал его сетования с понимающей улыбкой.
–…Я вам всегда говорил об этом, Федор Григорьевич, четкий, слаженный аппарат – это все. Эти ваши утренние мотания по объектам, простите, плюсквамперфект – давно прошедшее время. Вы, может быть, помните, как юнцы критиковали меня на партсобрании за то, что я редко бываю на объектах. Зачем? Не ездил и не поеду. Времени мало. К чему терять его на пустые разговоры? Четкая работа аппарата позволяет мне чувствовать пульс всего строительства, в любое мгновение знать, что где происходит. Ленин же говорил: социализм – это учет.
Литвинов любил учиться. Встретив нового человека, причастного к новым теориям, к интересным открытиям, к свежим инженерным веяниям, он зазывал его к себе, потчевал обедом, с ученическим усердием выспрашивал все, что тот знал. Внимательнейше слушал, иногда даже записывал в тетрадку. А вот сейчас, высоко ценя организаторские способности Петина, он все-таки весь внутренне встопорщился: нет же, черт возьми, никакой аппарат, никакое управление, никакие мертвые связи не заменят живого сношения с людьми, такими разными, такими сложными, такими непохожими друг на друга! Ленинская формула, произнесенная Петиным, взволновала его.
– Да, Ильич говорил: социализм – это учет, – тоненьким голосом произнес он. – Но Ильич не говорил, что учет – это социализм… Нет. И он сам, неся на своих плечах государство, все время общался с людьми, бывал на фабриках, в селах, сам принимал делегатов, ходоков…
– У меня тоже, как вы знаете, немало людей бывает на приемах, – ответил Петин. – Если меня что-то интересует, могу с ними побеседовать, но мало кто может сообщить мне что-то новое.
– Это потому, что к тебе ходят те, кому ты нужен, а не те, кто тебе нужен. Тем некогда околачиваться по предбанникам начальства. В крайней нужде позвонят или напишут. И ты об их нуждах не знаешь…
– У вас есть конкретные факты?
– Есть. Утром был на дамбе. Там сейчас этот Дюжев всем ворочает. Замечательный парень! Из-за какого-то подлеца столько зря отсидел… Так он так нас с тобой раскритиковал за то, что благословили отсыпку пионерным способом… Признаюсь, я было шумнул, а он улыбается: подумайте как следует и увидите – я прав… И ведь прав, собака, прав… Ты об этом знаешь? Ну? А, Дюжев такой, что к нам на прием не попросится. Пример? Ага!
Петин спокойно слушал, но Литвинов уже знал, что значит, когда его губы сжимаются так, что почти исчезают с лица, а пальцы худой руки начинают выбивать по стеклу дробь.
– Вы правы в одном – этот человек ко мне не придет. И хорошо сделает. Я уже вам представлял письменное возражение против всей затеи со сборными конструкциями опор… Мы строим не какую-нибудь там межколхозную электростанцию. Мы ведем строительство мирового значения… Это наш козырь в игре с Западом, а тут сомнительные эксперименты. Сомнительные – это вежливое выражение… Я вам уже и устно и даже письменно сигнализировал, что этот заманчивый вздор уже обошелся однажды государству в миллионы рублей плюс несколько человеческих жизней. Это зафиксировано в решении суда, советского суда. Злая воля или преступная глупость – это в чисто инженерном аспекте не так уж важно – единственная причина, заставившая меня письменно предупреждать вас о пагубности затеи этого человека…
– Вы письменно предупредили не только меня, – хрипловато сказал Литвинов, переходя на «вы». И вдруг стал изысканно вежлив. – Вы изволили так написать министру и соблаговолили информировать инстанции…
Литвинов, которому только что было тесно в широком кресле, весь подтянулся, сидел прямо. Резкие морщины на лбу углубились, синие глаза смотрели замкнуто. Петину тоже были хорошо известны эти признаки.
– Федор Григорьевич, я этого не собирался от вас скрывать… Ну что ж, признаюсь, я немного чиновник. У меня нет вашего авторитета, вашей широты, ваших… Ну, прямо скажу, и ваших связей. Я не могу брать на себя то, что можете вы, и, как коммунист, я только счел долгом…
– Коммунист? А я кто? – Литвинов давно уже знал, что в борьбу против проекта Дюжева Петин стремился вовлечь многих людей, знал о его докладных, о телефонных разговорах. Приняв меры, он не собирался мешать Петину доказывать свое. Но тут уж сорвался и удержаться не мог. – Так вот, под столом я карты не тасую. Я приказом назначил этого Дюжева ответственным за проектирование и строительство банкетного моста. Я поручил ему руководить составлением чертежей. Я командирую его в Москву, в институт консультировать проект. Я прекращаю отсыпку дамбы. Я, коммунист Литвинов Ф. Г., член партии с тысяча девятьсот двадцатого года. Можете сообщать об этом кому угодно. Я весь к вашим услугам.
И тяжело, с хрипотцой дыша, Литвинов вышел из кабинета. Когда он проходил через приемную, Чемодан сжался, замер. Он знал эти припадки тихого бешенства, которые были куда опаснее, чем шумный гнев и грубоватая брань, доносившаяся порой из-за двери.
– Надточиева! – бросил Литвинов на ходу. Щелкнул замок. Оказавшись один, Литвинов стал пить прямо из кувшина, потом подошел к окну, перегнулся через подоконник и остаток воды вылил себе на круглую стриженую седеющую голову. Он уже терзался досадой за то, что дал себе так распуститься. Седая голова Чемодана просунулась в дверь и шепотом доложила, что Надточиева нигде нет.
– Растяптяй! – снова взорвался Литвинов и сорвал с телефона трубку.
– Пятый, – ответил голос.
– Почему Пятый, где мой Седьмой?
– Я же говорила вам, она больна, у нее ангина. – Голос телефонистки дрожал.
– У, черт вас всех!.. – И трубка была брошена на рычаг.
Сидя в темноте, не зажигая огня, Литвинов успокоился. Рано или поздно это все надо было Петину сказать, обязательно сказать, но деловито, корректно. Браниться было не из-за чего. Что он такого, в сущности, сделал? Ну, написал о своих сомнениях и возражениях министру. И что? Идею всегда можно отстоять, если она хороша. Впрочем, если бы министр не получал бы когда-то под руководством Литвинова боевого инженерного крещения, если бы он не позвонил и не поинтересовался, что, мол, Федор Григорьевич, у вас происходит, из-за чего загорается сыр-бор, может быть, и провалилось бы дело. «Связи»… Ишь куда метнул! А может быть, Сакко прав, нужно быть с Петиным поосторожней? Н-да!
Покидая кабинет, Литвинов попросил соединить его со старшей телефонисткой.
– Слушай, две просьбы: когда прочихается этот ваш почтенный Седьмой, попроси его на досуге зайти ко мне в управление. И еще скажи своему Пятому, что, мол, перед ней извиняюсь, я ей черта ни за что ни про что в трубку запустил. Слышишь? Скажи Пятому, мол, не со зла, а в расстройстве чувств.
Выйдя из управления, Петин попросил шофера:
– Прокатите меня куда-нибудь.
– Хотите на Птюшкино болото? Туда сейчас асфальт проложили, фонари ставят.
– Ах, все равно…
Проспект Электрификации совсем потерял свой экзотический вид. Дома, обложенные желтой керамической плиткой, асфальтированный проезд. Пестрые петуньи на газонах вдоль тротуаров, деревья, привезенные из тайги и еще поддерживаемые проволочными расчалками, уже принялись, дают тень. Зеркальные окна, неоновое и аргоновое мерцание. И люди идут по тротуару такие же, как в Москве, или в Киеве, или в Тбилиси. Редко увидишь в толпе промасленный комбинезон, брезентовую робу, резиновые сапоги. Только и разницы, что накомарники на уловах. Да и те девушки ухитряются кокетливо носить набекрень, как широкополые шляпы с вуалетками.
Петин редко выезжал за пределы молодого города, и поэтому на каждом шагу его ждали сюрпризы. Ухабистая, разбитая таежная дорога превратилась в шоссе. Тонкие бетонные столбы, красиво изгибаясь, держат над ним сильные ртутные лампы, а на поворотах, как и прежде, фары выхватывают из тьмы стены вековечной тайги.
Социалистический город в тайге. Всякому другому дорого бы обошлись эти миллионные расходы в годы, когда экономят на персональных машинах, урезывают ставки министров, руководящих работников, по перышку ощипывают аппарат. А Литвинову все сходит: министра он когда-то вытащил в люди. В Совете Министров, в ЦК дружки. Ах, какого же дурака вы сваляли, уважаемый Вячеслав Ананьевич, недооценив это обстоятельство!..
Сегодняшний разговор поразил Петина. Старик позволил себе говорить, как с каким-нибудь желторотым инженеришкой, с ним, с Петиным, которого знают большие люди, ценят как человека принципиального, как новатора, непримиримого в борьбе с рутиной, и не только знают и ценят, но не раз приглашали на дачу на партию в преферанс. Первой мыслью Вячеслава Ананьевича было остановить начальника, объясниться, потребовать извинений и, если они не будут принесены, тут же заявить об уходе. Но второй такой электростанции нигде в мире не строят. Вспомнил мечты, с которыми он ехал сюда, на берега пустынной сибирской реки. Что ж, крах этим планам? Несколько лет будут мертвым промежутком в его такой яркой, насыщенной биографии? Конечно, Литвинов – мятый пар, отработанный, потерявший энергию. Конечно, он держится именем да связями, этот выдвиженец образца тридцатых годов. Но бросаться с ним в открытую схватку, не накопив и не расставив силы, не подготовив, исходные позиции, бросаться лишь для удовольствия проучить этого хама, – нет, такой роскоши умница Петин позволить себе не может…
Забраковав идею бурного объяснения, Вячеслав Ананьевич стал смотреть в опущенное стекло, стараясь успокоиться. Асфальт, фонари… Светофор… Совсем московский автобус… А пахнет лесом, и какая-то птица ухает во тьме… Город-спутник на Птюшкином болоте – это ведь тоже затея для «Крокодила». Кому они нужны, эти жалкие жилищные эксперименты, когда на строительстве величайшей в мире электростанции работа руководителей измеряется лишь опережением графика. Эх, если бы во главе строительства встал бы Вячеслав Ананьевич Петии – боевой, динамичный, современный человек!.. Он бы сразу показал, чего он стоит. Но. ничего, ничего, придет время. Терпение и еще раз терпение…
Решив, что думать об этом пока бесполезно, Петин, чтобы отвлечься, перекинулся мыслями в свой маленький домик. Но на душе стало еще тревожней. Как хорошо, как согласно жилось им с Диной в Москве! Какую очаровательную жену воспитал он для себя из этой тоненькой сероглазой студентки! Жену по своему вкусу: ласковую, умную, понимающую его с полуслова, проникнутую его заботами, думающую почти синхронно с ним. Как это приятно было чувствовать, что любая твоя мысль тотчас же находит отклик в этом чутком, послушном существе!.. А тут… Воздух, что ли, здесь какой-то особый, тлетворный?.. Этот резкий тон… Беспокойные, настороженные глаза… Это упрямство… Кто настраивает ее против него? Над-точиев?.. Или, может, Дюжев, с которым она познакомилась на острове?.. И откуда вдруг эта некрасивая, неженственная так не идущая к ней строптивость?.. Нет, все-таки он, должно быть, ошибся, взяв ее с собой… Не следовало. Но оставить одну в Москве… Нет, и об этом лучше сейчас не думать…
Машина медленно развертывалась на небольшой площади, которую обступали еще не достроенные, скромной архитектуры, здания. Возле одного из них стояла большегрузная машина. В кузовах на садовых скамейках располагался духовой оркестр. Он усердно изрыгал из своих труб какой-то пошленький мотивчик, а посреди площади яростно отплясывала молодежь. Каждый одет был на свой манер. Модницы, обмахивавшиеся накомарниками, как веерами, были даже в вечерних платьях. Это было особенно мило, потому что в паре с ними шли ребята в клетчатых рубахах, в штанах, заправленных в сапоги, а один, должно быть бросившийся в танцы прямо с работы, был в комбинезоне, пропитанном маслом. Руки у него были в мазуте. Чинно крутясь со своей дамой, он старался не касаться ее и поэтому оттопыривал ладони.
– Назад! – распорядился Петин, раздраженный этим безвкусным зрелищем. Чтобы развернуться во всю ширь своего таланта, он уехал от московских премьер, концертов, вернисажей в эту чертову глушь, где извольте любоваться вот эдакими жанровыми картинками.
– Ну что вы так медленно едете?
Машина уже бежала по проспекту Электрификации и остановилась у светофора перед поворотом на Набережную. Справа, совсем рядом, у ярко освещенного входа в библиотеку, Петин увидел жену. Она стояла с Надточиевым и каким-то другим верзилой. Маленькая, тоненькая, она оживленно разговаривала. Слов не было слышно. Вот Надточиев что-то сказал. Она улыбнулась. Третий, тот, что стоял спиной к машине, отрицательно покачал головой и тоже произнес какую-то фразу. Теперь смеялись все трое. Мужчины смеялись громко, и смех этот больно. отозвался в сердце Петина. Служба, дом – одно к одному! И как это вышло, что здесь, где близкий человек, являющийся твоим вторым «я», особенно дорог и нужен, вдруг соскочила с рельсов жизнь, которая, казалось, так надежно по ним катилась. Всегда была домоседкой. Могла целыми вечерами, не уставая, слушать его рассказы, обсуждать его замыслы, радовалась его радостям, любая его тревога находила в ней отклик. Как часто в ответ на предложение пойти в театр или в кино он слышал: «Нет, милый, давай посидим дома». Вечера почти всегда принадлежали им двоим. И вот…
Петин отпер дверь. Огни в доме погашены. Лишь в столовой маленькая лампочка освещает угол стола. Один прибор, записка, приколотая к салфетке: «Ушла в библиотеку. Первое, второе в духовке. Подогрей. Кипяток в термосе, заварка в чайнике». Как хороши были молчаливые ужины, вдвоем, в тишине!.. Первое и второе в духовке… Заварка… А сама болтает с этим дубиной Надточиевым и ещё с каким-то олухом.
Вячеслав Ананьевич не пошел на кухню, не разогрел первого и второго, не переоделся в пижаму и покойные на меху туфли, которые Дина сама соорудила по чукотской выкройке и преподнесла ему в день рождения. Всего год назад. Как этот год все изменил! Интересно, что он там отмочил, Надточиев, чему они смеялись… Нет, нет же, это совсем не ревность, ревность – это атавизм… Но неприятно же, черт возьми, есть подогретые котлеты и искать заварку, в то время как какой-то захолустный болтун чешет язык с твоей женой…
В двери заскрежетал замок. Дина, несколько смущенная, вошла в комнату. Увидела мужа в костюме и ботинках, увидела на столе нетронутый прибор.
– Куда-нибудь собираешься? – спросила она, и Петину почудилось, что ей было бы приятно, если бы он ответил: «Да, ухожу».
Она положила на стол медицинские журналы и книгу. В руках у нее остался букетик желтеньких таежных цветов. Ушла на кухню. Зашумела водой. Потом вернулась. Букет был уже в вазе. Поставила его на столик. Погладила Чио и, ничего не сказав, снова скрылась на кухне. Всё стихло. «Что она там делает?» – подумал Петин, стараясь подавить поднимавшееся в нем раздражение. Жена стояла у плиты и читала. Что-то кипело перед ней в кастрюльке, наполняя комнату вкусным запахом куриного бульона.
– Он же у тебя весь уйдет, – с мягким упреком произнес Вячеслав Ананьевич.
– Да, да, конечно… Наливай, сколько хочешь, хоть все, я уже ела. Вкусный бульон… Тут статья о полиомиелите… Как я дико отстала!.. За эти годы терапия сделала такой скачок…
– А может быть, дорогая, ты покормишь сначала голодного мужа? – Вячеслав Ананьевич уже не мог сдерживать обиду. У него такое событие, его оскорбили, бросили ему перчатку. Разговор с Литвиновым может бог знает чем кончиться, а тут журнал, терапия… – Мне думается, не стоит ломать наших добрых традиций. Пусть каждый из нас по-прежнему по мере своих сил выполняет свои обязанности в отношении общества и в отношении друг друга.
Проголодавшись, Вячеслав Ананьевич все-таки с удовольствием ел отливающий янтарем бульон. Жена продолжала листать журнал.
– Я не вижу перца. Дорогая, ты прости, я сегодня так устал. Может быть, ты все-таки поищешь перец?
Она оторвалась от журнала, принесла перец. Значительно, будто последнюю точку в письме, поставила его на стол.