Дюжев вырвал из книжки страничку адресов на литеру «Л», скомкал и бросил в корзину. Потом за ней туда же полетела и вся книжка. Прерывисто дыша, он прошел в ванную, и, наклонившись к крану, долго, жадно пил воду. Вернулся в номер, достал из корзины книжечку с адресами, накопленными за много лет, порылся в ней: «Ну, еще звонок Казакову, чтоб было трое. Будет то же, изорву все к чертовой матери». И опять ему ответил женский голос, только на этот раз дребезжащий, старческий.
– Вам кого?
– Товарища Казакова, – стараясь говорить твердо, произнес Дюжев с просительной, даже лебезящей ноткой. – Вы уж скажите ему, мамаша, что звонит бывший его командир, инженер-полковник. – Краснея от стыда, Дюжев не решился даже произнести свою фамилию. – Скажите, мол, прилетел ненадолго, по делу, хочет по старой памяти парой слов перемолвиться по телефону.
– Скажу, сейчас скажу. Ленечка, к тебе тут товарищ звонит, инженер, не то полковник, я что-то не разобрала. Командовал тобой, говорит, прилетел и хочет…
Фраза не была окончена. В трубку ворвался энергичный, звонкий тенорок:
– Павел Васильевич? Вы? Какими судьбами? С проектом? Вот новость-то! Милый, да где же вы? В Москве? Да здесь же семь миллионов живет, где вас отыщешь? А, гостиница «Москва»! Это рядом, я на углу Художественного проезда и Горького. Я мигом у вас буду.
Дюжев еще сидел в кресле, вытянув ноги, закрыв глаза. Из трубки, лежащей у него на коленях, слышались ровные гудки, когда два звука, раздавшиеся почти одновременно, вывели его из состояния оцепенелости: сердитые, крякающие сигналы телефона и нетерпеливый стук в дверь. И вот перед ним возник коренастый человек в распахнутой шубе, в бобровой боярской шапке, сбитой на затылок. Лишь по дребезжащему тенорку, раздавшемуся в следующее мгновение, узнал он в этом румяном, сдобном толстяке хорошенького техника-лейтенанта, которому в свое время приходилось не раз «всыпать» за нарушения дисциплины самого разнообразного свойства. В распахе шубы золотел лауреатский значок.
– Ого! – сказал Дюжев, не чуждый, как всякий военный, уважения к знакам отличия. – За что?
– Тут некий московский мосток… Да не я один, с большой хорошей компанией. Да вы о себе, о себе рассказывайте. Сказали, с проектом. Какой проект? И где вы, где вы теперь? Ну…
Потом, спохватившись, Казаков сбросил на диван шубу, шапку, кашне. Когда шуба падала, она как-то странно грохнула о диванную спинку. Хлопнув ладонью по лбу, гость вынул из кармана шубы бутылку коньяку, лимон. Достал из кармана складной нож. Открыл коньяк. Принес из данной стаканы. Все это быстро, не переставая болтать. Протянув Дюжеву стакан, он с пафосом воскликнул:
– «И за учителей своих заздравный кубок поднимает». За вас, дорогой Павел Васильевич… – И застыл со стаканом, удивленно глядя на Дюжева.
– Не пью. Нельзя, брат Казаков, болен. – Язва?
– Язва, – грустно подтвердил Дюжев.
– Ну так я выпью за то, чтобы она зарубцевалась. – И, чокнувшись с бутылкой, опрокинул содержимое стакана в рот. – Ну, а что же вы после войны делали?
Дюжев усмехнулся.
– Разное. Лес валил, баней заведовал. Мосты строил. Хорошие, между прочим, мосты, только за проволокой строил, как у нас урки говорили: я тебя вижу, а ты меня нет.
И захотелось, неудержимо захотелось Дюжеву рассказать этому шумному человеку то, о чем он избегал говорить даже старому однополчанину Иннокентию Седых, приютившему его после тюрьмы у себя в колхозе. И он поведал Казакову свою послевоенную историю от того самого момента, когда в результате ложного, данного Петиным в испуге или злонамеренно показания он был осужден за вредительство, и до сегодняшнего дня, до его мечтаний и замыслов. Казаков слушал молча. Будто чай, прихлебывал он коньячок, и выразительные глазки его гневались, удивлялись, горевали, восхищались. Вдруг как-то очень просто он спросил:
– А Ольга Игнатьевна? Я ведь ее помню. Сколько раз с фронта письма ваши ей возил! Красивая у вас жена!
– Была.
– Наверное, и сейчат такая. Ведь и сын у вас, Олег, кажется. Бывало, все выспрашивал про бои – дотошный мальчуган.
– Наверное, уже студент.
– Как, вы точно не знаете? – поразился Ка-ваков. Поразился так искренне, что Дюжеву, который весь напрягся, будто кто-то нечуткий трогал открытую рану, даже обидеться было не на что.
– Нет у меня семьи, – глухо сказал он.
– Как так нет? – искренне удивился Казаков.
– Ольга замуж вышла, – задумчиво и твердо ответил Дюжев. – Олега он усыновил. Нет Олега Дюжева, есть Олег с какой-то другой фамилией. Понимаешь, Казаков, какие дела.
Гость как-то весь завял, съежился. Сразу заторопившись, он торопливо подобрал шубу, шапку, кашне и, не одеваясь, с расстроенным лицом стал прощаться, взяв с Дюжева слово, что тот обязательно к нему зайдет, попробует знаменитые, «мировые» блины, секретом которых монопольно владеет его теща. Дюжев проводил гостя до подъезда и, вернувшись в свой номер, сразу же отыскал в книжечке телефон Ольги Игнатьевны. Ее дома не оказалось. Незнакомый мужской голос спросил: «Как о вас передавать?»
– Скажите… друг юности. – Дюжев опустил трубку. Теперь после кавалерийского налета Казакова он говорил спокойно. Мужской голос сообщил, что Ольга Игнатьевна в клинике, дал телефон. Позвонив туда, Дюжев уже назвал свою фамилию. Через малое время услышал гортанный голос, заставивший его схватить трубку обеими руками, прижать к уху:
– Павел, неужели это ты?
– Я, Ольга, я.
На том конце телефонного провода явно волновались. Слышалось прерывистое дыхание. Дюжев, сцепив зубы, комкал рукою бороду.
– Как это ты сразу… Вдруг… Не писал. А ведь мы знали, ты реабилитирован, снова в партии. И уже давно. Ни строчки, ни звонка. Почему?
– Как говорят в Сибири, мертвые с погоста не возвращаются, Оля, – и глухо добавил: – И не мешают жить живым…
– Павел, – тихо ответила Ольга, по-видимому прикрыв ладонью трубку. – Павел, я говорю из ординаторской. Я не одна. Надо что-то сделать. Я не знаю. Боже же ты мой, надо ж увидеться наконец!
– Я не знаю. Ну, если хочешь, в той, нашей столовке, а? Я ведь не знаю, какие у тебя теперь вкусы, но столовка и сейчас вполне…
– Я тот же. Но учти: я теперь привязываю себе бороду и усы, чтобы не пугать некоторых своих малодушных знакомых, – пошутил он и услышал сердитое:
– Не смей так говорить, Павел…
Кончив разговор, Дюжев разгладил помятую книжку с адресами, достал из корзины страничку на литер «Л», расправил, вложил на место. Неоконченная бутылка коньяку, которую Казаков забыл закупорить, и ломтики нарезанного им лимона издавали зовущий аромат. Дюжев хотел убрать это в шкаф, но, усмехнувшись, оставил на прежнем месте и стал собираться. Времени до свидания с Ольгой Игнатьевной оставалось немного.
Встречу они назначили на углу Большой Пироговской, где в давние, в «их» времена студенты в дни получения стипендии угощали своих подружек мороженым и клюквенным морсом. Дюжев, приехав первым, занял столик у окна. Сквозь огромное стекло он видел, как по улице прошла Ольга, высокая, прямая, решительная. Она поразила своей неизменностью. Вот, уже оставив пальто гардеробщику, она, близоруко щурясь, взволнованно, нетерпеливо осматривала зал. Ее взгляд, равнодушно скользнув по его лицу, побежал по другим столикам. Движения стали нетерпеливей. Закусив губу, она посмотрела на часы, дернула плечом. Только когда Дюжев встал, она, растерянно помедлив, бросилась к нему. Инстинктивно они протянули друг другу руки, но в какое-то последнее мгновение остановились. Вместо объятия вышло двойное рукопожатие.
– Павел, – только и сказала она. Потом взгляд поднялся на его лицо, дрожащие губы через силу улыбнулись. – Борода. Действительно, борода. Боже мой, какая бородища! А я думала, там, у телефона, это глупая, злая шутка… Фу, зачем ты отрастил это безобразие?
– Вид воина должен внушать страх супостату, говорил Александр Невский, а он понимал в этом толк.
– А ты все воюешь?
– Все воюю…
Они спросили пирожное и, если есть, клюквен-ный морс. Официантка с удивлением посмотрела на эту немолодую пару, но заказ приняла. Морс, оказывается, водился и сейчас. Он показался им даже вкусным. Потягивая из стаканов кислый напиток, они говорили друг другу какую-то чепуху. Но слова, в сущности, ничего не значили. Говорили взгляды. Они рассказывали куда красноречивее, и, странное дело, выяснялось, что ничего, в сущности, не изменилось. Что эти двое любят друг друга, но что эта встреча ничего не изменит, что по-прежнему жить им врозь и что лучше даже не видеться, ибо то, что произошло, уже не поправишь, и любые попытки что-то переделать все сразу усложнят, нанесут травму другим людям и, ничего не дав, только вызовут новую боль.
Нет, это лишь издали Ольга казалась прежней. Она постарела даже больше, чем положено для ее, в сущности, не таких уж больших лет. Резкие морщины пересекали высокий лоб, лучиками разбегались от карих умных глаз, взяли в скобки волевой, энергичный рот. В черных волосах, по-прежнему гладко зачесанных и разделенных пробором, сверкала седина. О себе она рассказывала спокойно, будто передавала сюжет какого-то фильма.
Да, когда это обрушилось, все мелкое, что оказалось вокруг их широко открытого, гостеприимного дома, сразу отхлынуло. Но полного вакуума не образовалось. Место отшатнувшихся заняли другие, на которых раньше порой не обращалось внимание. Было нелегко, произошел тяжкий разговор на партийном бюро. Именно после этого бюро, когда она спускалась по лестнице, смятенная, подавленная, когда ей казалось, что она совсем одна, что ей не верят, не хотят слушать ее доводов, что ее чураются и сама фамилия Дюжева вызывает у всех брезгливый страх, ее догнал Владимир, ученый, в клинике которого она работала ординатором, старый большевик, потерявший в Ленинграде семью. Они давно дружили. Но тут он впервые, на виду у всех, взял ее под руку. Он громко сказал, что верит в Дюжева. Предложил вместе бороться за него.
Они хлопотали. Владимир помогал писать заявления в разные адреса. Старый большевик, он верил в людей, верил в невиновность кем-то оговоренного инженера. Не зная его лично, многим рискуя, он даже писал письмо лично Сталину. Но ответа не получил. От Дюжева не было вестей. Только одна эта записочка без обратного адреса со штемпелем заполярного города, вынесенная какой-то доброй душой за проволоку и брошенная в почтовый ящик… И все. Полное молчание, молчание, длившееся несколько лет. Потом Владимир сделал предложение, и Ольга приняла его. Владимир усыновил Олега.
–…Вот, в сущности, и все.
– А Олег?
– Он учится тут у нас, в Первом медицинском, второкурсник… Решил стать хирургом, пойти по пути отца.
– Отца?
– Ольга густо покраснела. Слезы заволокли ее глаза, усталые и все еще прекрасные.
– Прости, я так привыкла…
– Я понимаю… Кое-что, самое главное, мне о вас тоже было известно, потому я, освободившись, и не поехал сюда. Счастливые концы таких историй теперь не показывают даже в кино.
– Зачем ты так? – Глубокий, гортанный голос, который так любили слушать студенты, совсем не годился для того, чтобы что-нибудь скрывать.
– Я колебался: звонить ли, к чему Еорошить прошлое, что это даст?
Она сосредоточенно молчала. И тонкие, изъеденные дезинфекцией на кончиках пальцы крошили сухое пирожное и выкладывали из крошек на стекле столика какой-то сложный узор. Пауза затянулась. Осторожно разрушив рукой этот узор, точно бы поглощавший все ее внимание, Дюжев спросил:
– У тебя нет фотографии Олега?
– Нет… Но я вас познакомлю. – Посмотрела на часы. – У них через тридцать минут перерыв. Пойдем.
– Хорошо. Пойдем.
Они вышли из столовой и двинулись по направлению к Новодевичьему монастырю, мимо старых клиник, выглядывавших из-за заиндевевших деревьев. Клиники походили на головы средневековых ученых в белых напудренных париках. Шли рука об руку, оба высокие, прямые, статные. Шли и вспоминали дни, когда Ольга нарочно медленно водила здесь Павла под руку, чтобы похвастаться перед подружками «своим инженером». Далекая юность шагала вместе с ними. –…А ты ведь сначала увлекался Зойкой? Я страшно ревновала. А потом вмешался дядя Вася.
– Ну как же. Я однажды привел Зойку к нам, в дворницкую, пусть-ка отец глянет на профессорскую дочку. Он поил нас чаем, и я видел: усмехается. Когда, проводив ее, я вернулся, домой, отец сидел насупившись. «Ну как, спрашиваю, понравилась?» – «Ничего, говорит, востренькая. Только что же это ты, Павел, собрался род Дю-жевых на мышей переводить?» И пояснил: это, мол, в смысле комплекции…» Ну, а потом ты… Ты ему сразу понравилась.
– Послушался отцова совета: большая, здоровая.
–…и умная и красивая.
– А ты в Сивцев Вражек не ходил? Дворницкая-то ваша цела… Я в тот край на консультации езжу – каждый раз смотрю, вспоминаю…
– Нет, не ходил… Зачем? В Москве есть на что поглядеть. Бреду из института пешком разными маршрутами и все радуюсь.
–…А помнишь, Павел, как я пришла к вам и полы вымыла? – Ольга засмеялась, и от этого лицо ее сразу помолодело и даже резкие морщины на нем будто разгладились. – Я ведь знала, что Зойка у вас провалилась. Она все фыркала: «Дворник, дворник и есть». А я как-то пришла без тебя, дядя Вася был один. Я вскипятила воду и вымыла полы, протерла стекла. Дядя Вася усадил меня пить этот его липовый чай. Помнишь? У вас только липовый и пили.
– Ну как же. Самый наипервейший напиток. Настоящий-то чай кержакам раньше вера запрещала, а отец в те дни был твердый…
Иногда им навстречу попадались студенты, в одиночку и стайками возвращавшиеся с лекций. Здороваясь с Ольгой Игнатьевной, они с любопытством разглядывали ее спутника. Так дошли до хирургической клиники, остановились. Юность сразу оставила их, а о сегодняшнем говорить было нечего. Постояли молча. Ольга посмотрела на часы.
– Нет, я не пойду к Олегу, – сказал Дюжев.
– Отдумал?.. Ну что ж, может быть, ты и прав… – как-то очень быстро согласилась она. – Я сегодня практикантов собираю. Нет, нет, не беспокойся, время еще есть. Мы можем…
– Прощай, Ольга. – Дюжев протянул ей
руку.
– Неужели так и разойдемся? – почти вскрикнула она. И они обнялись, поцеловались. Лица у них при этом были печальные, слезы стояли в ее глазах.
– Ну, всего вам хорошего, – заокал Дюжев, отстраняясь. – Пришли фотографию Олежка.
– Пришлю… Если бы ты знал, как он на тебя похож… Ну, до свидания, до свидания.
– Прощай, Ольга, – твердо повторил Дюжев и пошел, не оглядываясь, решительным шагом, высокий, прямой человек, в старой офицерской шинели, каких давно уже не носили, и в папахе, увеличивавшей и без того немалый его рост.
Вернувшись в гостиницу, он, не раздеваясь, не зажигая света, сел на кровать. Бутылка коньяку, наполовину полная, высвечивалась в полумраке отблеском уличных фонарей. Остро пахло лимоном. Сколько просидел так Дюжев, он потом не мог вспомнить. Но помнил, как встал, как шагнул к столу и вылил в стакан все, что оставалось в бутылке…
Потом коридорная доложила дежурному администратору, что жилец из 818-го исчез. Тот сейчас же сообщил в милицию, рассказал, что тот вышел ночью сильно под хмельком и с тех пор не возвращается. Инженер Казаков, пришедший вечером тащить Дюжева к себе на блины и. узнавший о том же, принялся сам обзванивать ближайшие отделения милиции, лечебницу Склифосовского, столичные морги. Нигде ничего о гражданине по фамилии Дюжев не знали. Директор института, где работал Дюжев, был вынужден на третий день уведомить Литвинова об исчезновении командированного.
Только на четвертый день в институт позвонили из милиции и сообщили, что ночью в старом доме по Сивцеву Вражку, в подворотне, куда выходили окошки дворницкой, в состоянии тяжелого опьянения подобран человек в военном без знаков различия. Паспорта при нем не оказалось, но, согласно институтскому пропуску, это некий Дюжев Павел Васильевич, каковым он себя и называет. Сопротивления не оказал. В состоянии полной прострации доставлен в районный вытрезвитель, где находится и сейчас.
–…Если ваш, забирайте, – закончил официальный милицейский голос и уже неофициально добавил: – Кажется, неплохой парень. Мы тут посоветовались – протокола решили не составлять…
…Когда Дюжев, небритый, весь измятый, появился наконец в вестибюле гостиницы, дежурный администратор с головой, рассеченной пробором, сочувственно посмотрел на матовое, отечное лицо и мутные глаза номера 818-го. Посмотрел, вздохнул и, ничего не спросив, протянул три телеграммы. Дюжев взял. Дрожащей рукой разорвал бумажные пояски. «Немедленно возвращайся Нач Оньстроя Литвинов», – гласила одна. «Не задерживайтесь не останавливайтесь нигде Привет Партком Капанадзе», – гласила другая. Третья была подлиннее: «Павел ждем нетерпением Много новостей Есть хорошие Торопись Крепко жмем руку Сакко Дина».
Эту последнюю Дюжев подержал в руках. Потом скомкал все три, пошарил вокруг глазами, но, увидев урну, все же сунул их в карман. Почему-то опять миновав лифт, стал он подниматься по лестнице. Шел, придерживаясь рукой за перила, тяжело дышал, останавливался на каждой площадке. Опять вспомнилось ему, как он, студент, прирабатывая к стипендии, таскает на «козе» кирпичи. Только сегодня, казалось ему, лег на «козу» тот самый лишний кирпич, от которого, по уверению старых каменщиков, «может лопнуть что-то внутрях»,
Отправив Дюжеву телеграмму, Дина и Надто-чиев в молчании вышли на улицу. Было холодно. По проспекту Электрификации вскачь неслась поземка, бросая в лицо сухой снег, колючий, жалящий, точно песок. Редкие прохожие торопились, подняв воротники, кутаясь в шали, опустив наушники шапок и завязав под подбородком их тесемки. Надточиев открыл дверцу машины. Оттуда пахнуло сухим теплом. Уютно мурлыкали радио. Бурун, нетерпеливо завиляв шелковистым хвостом, теплым языком лизнул лицо хозяина.
– Сакко, милый, если можно, пройдемся пешком, – попросила Дина.
Не было уже на ней кокетливой меховой парки с капюшоном и унт, не напоминала она плюшевого медвежонка и по одежде мало чем отличалась от остальных обитательниц Дивноярска: шапка-ушанка, светлый полушубочек, из тех, что «забросил» сюда в эту зиму местный торг, распродававший армейские запасы.
– Ну что ж, пешком так пешком, – согласился Надточиев и, выключив в машине радио, скомандовал: – Бурун, ждать!
Инженер взял Дину под руку, и они неторопливо двинулись по переулкам со странными для непривычного уха названиями «Дивный Яр», «Бычий Лоб», «Буйный». Строители молодого города хотели сохранить хотя бы на домовых фонарях древние названия порога и утесов, которым суждено было вскоре оказаться на дне нового Сибирского моря. Шли молча. Они думали о Дюжеве, но говорить о нем почему-то стеснялись. От друга их отделяли тысячи километров. Чем ему поможешь? Единственное, что они придумали, было сообщение о хороших новостях.
Новости же, наоборот, были скверные. Валя, с которой Дина теперь обитала в двадцать восьмой «девичьей» палатке Зеленого городка, по секрету сообщила: Старик взбешен. Получив из института телеграмму, он на чем свет стоит ругал «чертову пьянь», послал строгий вызов. Валя попробовала было заступиться, но ей было приказано держать язык за зубами. Она никому ничего не сказала, но весть, что Дюжев, находясь в ответственнейшей командировке, запил, все-таки как-то просочилась в управление, быстро распространилась среди сотрудников. Вскоре многие в Дивноярске знали, что новый инженер, которому Литвинов оказал такое доверие, очутившись в столице, «вошел в пике». Новость быстро обрастала подробностями… В пьяном виде потерял чертежи… Пропив все, что можно, оставил под залог командировочное удостоверение… Избил постового и привлекается за хулиганство…
И хотя Василиса, недавно вернувшаяся из похода геологов на Усть-Чернаву, повзрослевшая, с лицом, покрытым тяжелым зимним загаром, „забежав вечером к Дине, уверяла ее, что, начав загул, Павел Васильевич и ребенка не обидит, что в таких случаях он уходит один с ружьем в тайгу или со снастью на реку, никого не тревожит, что он памяти при этом не теряет и даже худых слов не говорит, – все это мало утешало. В Москве нет ни тайги, ни рыбных рек. И люди там другие и по-другому смотрят на нарушение правил общежития. А тут еще, возмущенная его поступком, группа молодых инженеров во главе с Юрием Пшеничным послала на имя начальника строительства письмо, в котором требовала привлечь к ответу пьяницу, опозорившего честь славного Дивноярска. Такое же письмо, по слухам, будто бы получил и партком.
Но главное, мучила неизвестность. Что ж там действительно произошло? А тут еще к Надточиеву пришла из Москвы странная телеграмма: «Наш друг в тяжелом положении тчк. Прошу тире сделайте на месте все возможное тчк. Не бросайте его». Подпись была длинная: «Инженер, доцент Казаков, лауреат Ленинской премии, депутат Моссовета». Но что, что можно сделать на месте?..
Так вот и шли Дина и Сакко, думая о друге и разговаривая о разных малозначительных вещах, о колючей поземке, о том, как поздно приходит в эти края весна, о шахматной партии на сорока досках, которую должен был дать в Див-ноярске экс-чемпион мира и которая, наверное, не состоится, ибо вряд ли в такую метель самолет вылетит из Старосибирска… Говорили и о том, что Старик, всегда благоволивший к Вячеславу Ананьевичу Петину, в последнее время почему-то изменил к нему отношение. Со дня ухода Дины из дома не прошло и трех месяцев, но о Вячеславе Ананьевиче она говорила и думала спокойно, как о знакомом, но малоинтересном человеке. Даже самой странным казалось: прожила с ним больше пяти лет, была его тенью, его эхом, и вот будто разом вычеркнула его из жизни.
Семейные строители за лето почти все перебрались в новые дома Дивноярска и в город-спутник на бывшем Птюшкином болоте, которому недавно официально присвоили название Партизанск. Но Зеленые городки еще существовали. В них зимовали молодежь да одиночки вроде Дины, не спешившие заводить свое хозяйство. Палатки утеплили еще надежнее, в центре городков выстроили столовые открыли буфеты. Когда кровь греет, нет еще стремления завести на земле собственный угол, палатки не такая уж плохая вещь. Молодежь приспособилась к зиме; в самые лютые морозы, когда старые дуплистые сосны, охая, трескались, доносились взрывы смеха, шум споров, иногда и ссор. В эту зиму на смену радиолам шли магнитофоны, и сквозь шум метелей и вой ветра то там, то здесь выли, сипели, причитали мировые мастера джаза и, как бурятский шаман, сонным, многозначительным голосом напевал под гитару свои странные, похожие на заклинания песенки Булат Окуджава.
Очутившись в одной из таких палаток, заняв койку знаменитой Мурки Правобережной, перебравшейся наконец к мужу, Дина будто бы вернулась в свои студенческие времена. Даже после затянувшегося приема в больнице, вернувшись усталая, с «разламывающейся» головой в палатку, где вечно кто-то шумел, пересказывал виденный фильм, декламировал стихи, разговаривал или ворчал, она чувствовала себя лучше, чем последние месяцы на Набережной, в тишине столь любовно свитого ею самой гнезда…
– Диночка Васильночка, вы теперь стали какая-то совсем другая, – сказала однажды Василиса, забежав к ней по пути в штаб Оньской речной экспедиции, и предложила: – У меня сейчас дел мало – этикетки на пробы наклеиваю… Сходим в тайгу, белок сейчас там… А?..
– В тайгу, – грустно улыбнулась Дина. – Когда же мне в тайгу? Я теперь человек служащий. – И вдруг спросила: – Вот ты всех с животными сравниваешь. Ну, а Вячеслав Ананьевич? Кто он, по твоей классификации?.. Теперь-то ведь можно сказать.
– Теперь скажу. – Василиса мотнула русыми кудрями. – Он хорек. Есть такие зверьки, небольшие, несильные, но страшно злые… Он такой красивенький, гладкий, гибкий, но к нему не подходи: брызнет такой вонючей слизью, что потом не отмоешься. Даже лисица хорька не берет. Обходит. Не верите? Честное комсомольское, спросите любого охотника…
– Хорек? – задумчиво переспросила Дина.
– Ага, – подтвердила Василиса. – И любимое занятие у хорька – нюхать хвост. Когда он думает, что его никто не видит, он вертится вокруг и нюхает свой хвост.
Дина думала: «Хорек, придет же такое в голову!» А девушка, уже позабыв о Вячеславе Ананьевиче и о хорьке, рассказывала о своей работе в геологической партии, о каменном угле, выходы которого обнаружены недалеко от реки, о ружье, которым премировало ее начальство, об Илмаре Сирмайсе, возглавлявшем комсомольскую геологическую партию, и о том, что если уж ей, таежной девчонке, и суждено кем-то стать, так только геологом… «Вот наука! Сколько богатств природа попрятала в своих сундуках, схороненных тут, в тайге!..» И опять говорила об Илмаре, который в начале зимы сделал такую находку, что сам Старик аж взвился. Илмара в Москву. вызывали с образцами в Академию наук, в министерство…
– Но, – девушка вздохнула, – даже вам ничего не скажу. Секрет…
– Ас медициной как же? – спросила Дина, грустно улыбаясь.
– Прости-прощай медицина! – с бездумьем юности отмахнулась девушка и добавила: – Прой- " денный этап.
– Wirst du die deutsche Sprache studieren? Ты продолжаешь учить немецкий?
– O-o-o, ja, unbedingt. Sie ist doch und fur den Geologen notig О да, непременно. Он ведь и геологам нужен..
К удивлению Дины, девушка довольно бойко, гораздо лучше, чем прежде, ответила по-немецки, правильно сконструировав фразу.
– Откуда? Ты что же, еще и учиться успеваешь?
– Учусь помаленьку. То есть нет, не учусь, но Илмар… Словом, он говорит по-немецки. Ну и… немножко со мной занимается.
– Да кто же этот таинственный Илмар?
– Его фамилия – Сирмайс. Он латыш. Он служил действительную на флоте, на море, новее время мечтал о земле, о геологии. Парень – гвоздь! И вы бы тоже в него влюбились. В него всё девчонки в нашей экспедиции влюблены…
– А Ново-Кряжево? А этот Тольша? Что же, выходит, Иннокентий Савватеич понапрасну дом с двумя крыльцами строил?
Лицо девушки как-то сразу без переходов из веселого стало грустным.
– Тольша тоже хороший, он просто замечательный. – Девушка погрустнела еще больше. – Видели бы вы, как он ругал меня, когда я остригла косы! Чудак! В экспедиции коса за каждый куст цепляется, да иной раз и голову мыть некогда. Еще колтун заведешь. – И она своенравно встряхнула обильными, жестковатыми кудрями…
Так и жила Дина все это последнее время, имея койку, тумбочку да чемодан. Почти сразу после того, как администрация Больничного городка предоставила ей место в двадцать восьмой палатке, явился Толькидлявас с ордером на внеочередное получение комнаты. Она сразу поняла, чья это забота. Поняла, устало улыбнулась.
– Не надо, не хочу я никуда больше переезжать. Вот мама приедет, может быть, тогда…
И вот теперь, когда шли они с Надточиевым сквозь шелестящую поземку, бившую им в лицо, будто из пескоструйного аппарата, она с удовольствием думала о своем уголке в палатке, о юных своих соседках, которых она увидит, о жестяной, потрескивающей от жара печке, о возможности сесть возле нее, разуться, вытянуть к огню босые ноги и, потянувшись, сказать не без удовольствия: «Ох, как я сегодня, девочки, устала!»
У палатки они спугнули пару, которая сразу Чае отступила в метельную мглу. Но Надточиев все-таки успел различить долговязую фигуру Бер-шадского.
– Слушайте, Макароныч, – сказал он во тьму. – Ваша подпись была под этим скверным письмом молодых специалистов о Дюжеве. Это удар ниже пояса…
– Сакко Иванович, но ведь это же верно, что там написано, – донеслось из мглы. – Этот человек опозорил честь Оньстроя. Разве не так?
–…Ну чего ты извиняешься? Кто он такой? Подумаешь, птица Сакко! Разве от него мы квартиру получим? Сам в Доме приезжих живет… – сердито зашептал женский голосок, явно не рассчитывавший на то, что ветер, дувший в сторону Надточиева, донесет эти слова. И уже громко тот же голосок сказал: – Учтите, Сакко Иванович, что вы при свидетелях зажимаете критику всяческих забулдыг и тунеядцев.
– Макароныч, – сказал Надточиев, пропуская мимо ушей и шепот и реплику. – На меня, например, пишите кому угодно. Не возражаю. Но лежачего не бьют… Поссоримся. Слышите?
Сквозь полог палатки, по которому хлестала и шлепала метель, просачивалось тонкое пение скрипки. Играли что-то грустное, душевное. Стащив с головы сибирский с длинными ушами треух, Надточиев послушал музыку, потом поцеловал руку Дины и скрылся в метельной каше. Женщина медленно открыла скрипучую дверь. Из тамбура пахнуло жаркое тепло, насыщенное смесью дешевых духов и вкусным ароматом печеной картошки. Палатка двадцать восемь, как и все остальные, освещалась электролампочкой, свисавшей над столом прямо на проводе. Еще летом кто-то из девушек соорудил для нее из плотной прозрачной бумаги конусообразный абажур. Потом Валя, большая затейница во всяческом рукоделии, налепила на бумагу высушенные в книжке травы. Теперь помещение заполнял полумрак, тени трав, большие, сочные, лежали на стенах. Неяркий свет вырисовывал мальчишеское личико Вали… Смычок, как стриж, порхал над скрипкой. Девушка делала то резкие, то плавные движения, будто устремляясь за ним куда-то в своенравном потоке звуков. Два гостя, худощавый, угловатый Игорь Капустин, комсорг строительства, и румяный светловолосый Юрий Пшеничный, сидели у стола. Окрапленное веснушками лицо Игоря было задумчиво обращено к жерлу горящей печки. Пшеничный с открытой улыбкой следил за лицом скрипачки. На месте Дины, поджав ноги в чулках, сидела бывшая Мурка Правобережная. Она только покосилась на владелицу койки и, когда та подошла, подвинулась, освобождая место. Ее задорное, нагловатое лицо было растрогано, пухлый рот приоткрыт, меж ресниц сверкали точно бы глицериновые слезы.