Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 14 страница



– А у тебя что за грусть? – будто проснувшись, спросил отец.

– Катушку-то для спиннинга, чай, не привез? – соврал Ваньша.

– Катушку? – вдруг взорвался Иннокентий. – Тут голову снимают, а он о гребешке плачет. Катушку ему.

«Что с ним? О чем он там всю дорогу думал?»– маялся любопытством малый, поглядывая на отца. А Иннокентия все тридцать километров пути глодало и точило предчувствие близкой, быстро надвигавшейся перемены. Он старался отделаться от него, рассуждая: ведь ничего еще не известно, ведь в Москве внимательно слушали их протест… Приедет с комиссией инструктор ЦК, работавший раньше в Старосибирске, не раз гостивший и на Кряжом, знающий здешние дела. Но сама дорога, по которой столько было хожено с детских лет, в разную пору жизни, дорога, каждой извилиной, каждым поворотом что-то напоминавшая, бередила и без того ноющую рану.

И прошлое, всегда имеющее власть над человеком в годах, будто сидело у него за спиной, на задней скамейке вездеходика, взволнованно дышало ему в затылок и вместе с ним, поглядывая в окошко, нашептывало в ухо:

«Помнишь, помнишь, Иньша, вон там, направо в ложку, под разлапистой пихтой, на заимке старого Андрея Рябых, в гражданскую войну был партизанский стан? Помни Шь, как мальчишкой на широких лыжах бегал ты в обход сюда с парой цинок патрон наперевес, или с торбешкой гранат-лимонок, или с мешком соли, или еще с чем-нибудь, что было нужно партизанам здесь, где война с белыми вся ушла в леса?»

И вырисовывалась перед глазами четырехугольная бревенчатая изобка, худые, обросшие бородами люди в заячьих ушанках, жар костра, на котором в цыганском закопченном котле клокочет тощее едово, и старший брат Александр Савватеич, механик с чумазого буксира «Святая Елена», крупный, белокурый, весь в покойную матушку человек.

«А вон и тот дуб с заиндевевшей шапкой, где Александра и трех его товарищей расстреляли колчаковцы. Помнишь ты это? – шептало прошлое, обретая над председателем колхоза «Красный пахарь» все большую власть. – Петьша Бобыль, пробавлявшийся в старые времена с ружьишком нечистым промыслом на лесных тропах, по которым староверы ходили в тайные свои скиты, выдал партизан колчаковцам. Лесную заимку окружили. Разбуженные среди ночи партизаны в одном исподнем, отстреливаясь, отходили в тайгу. Раненых и среди них Александра подобрали, принесли к этому дубу, расстреляли, и не про них ли была сложена эта песня – «Под частым разрывом гремучих гранат…». Песня твоей юности, Иньша. Ты и теперь, когда тебе случается вырваться из-за председательского стола в тайгу в ясный, морозный денек, подходишь на лыжах к этому дубу, щупаешь его шершавую кожу. Много уже годовых колец покрыло отметины от пуль, пронзивших твоего брата и его товарищей. Но они и сейчас в стволе, эти пули…»

А дорога несет все вперед, убегая в белесые от инея половодья тайги, и прошлое еще горячее шепчет;

«А вон ту лиственницу помнишь? Здесь партизаны казнили Петьшу Бобыля за то, что за штоф спирта да за богатый закус выдал он партизан. Страшную кару придумали для него друзья твоего брата. В предвесенние дни, когда шумит тайга и уже пахнут водою ветры, когда звери начинают свои весенние игры, а волки злы и смелы, привязали партизаны по приговору своего суда Петыпу к этой вот лиственнице, и через малое время возле дерева на снегу лежала лишь груда истерзанного тряпья. Даже кости разнесли звери…

А за ложком старый кедровник. Помнишь его? Ну как же его тебе не помнить, если тут случилось самое важное в твоей жизни событие! Возвращался ты тогда с охоты, неся на поясе трех жирных гусей. Шел по этой дороге, и оттуда, из-за ложка, окликнула тебя Елена, тогда еще Ленка Грачева, сидевшая на груде тугих мешков. Грачи всей семьей шишковали в кедраче. Много в тот год было шишек. Старый Грач на двух подводах повез мешки на остров. Ленка была одна. И каким голосом она сказала тебе тогда: «Присядь, Иньша, скушно», – помнишь? От голоса того ворохнулось и будто провалилось куда-то сердце.

Уже вторую осень кружил ты тогда возле крепкого Грачиного двора, не одну ночь провел с Ленкой на бревнышках, возле пожарного сарая, тиская маленькую шершавую руку. Уж и крепкая же девка была эта Ленка, увертливая, как налим. У тебя в голове шумит, кровь стучит в висках, а она вдруг засмеется, будто горсть камешков на пол сыпанет, и тебе это точно ушат холодной воды на голову. А тут осенняя тишина, душно пахло кедровой смолой. И вдруг сама положила тебе голову на колени и сказала: «Засылай сватов, Иньша».

Как ты тогда обрадовался и как рассердился. Помнишь? «Сватов? Комсомольцу – сватов? Может быть, и в моленную потянешь, к старцам на благословение?» – «Без того папаша с мамашей не отдадут. Проклянет, убьет отец», – ответила она. – «А моего отца не убили? При царе Николашке уводом мамку со двора умыкнул из самого что ни на есть кержачьего логова. Не убили, чай, промахнулись, и хоть хром он через то, а что ж, плохо прожили? Иль мы хуже их? Боишься? Ну?»

Заплакала Елена, а ты обнял ее, сжал ладонями ей голову, стал целовать, и здесь, под этими вековыми кедрами, позабыли вы и про вражду ваших семей, и про староверские проклятия, и про комсомольскую этику. А худо ли прожили?.. Эх, Елена, Елена, сколько же вынесла ты в войну, когда на твои да на отцовы плечи свалился весь Кряжой, ставший бабьим царством. И ушла ты незаметно, как всегда уходила, потихоньку, чтобы никого не беспокоить. И как тебе, Иньша, не хватает сейчас спокойной, рассудительной жены, как нужна тебе теперь, когда решается, быть или не быть селу, трезвая, спокойная ее голова…»

Вот тут-то и спросил Иннокентий сына в первый раз, продолжают ли строить клуб… Ах, какой клуб задумало правление, когда настоящий достаток пришел наконец в «Красный пахарь». Лучший клуб по всему плесу, какого и райцентру – селу Дивноярскому – не снилось. Верил, крепко Еерил Иннокентий, что удастся сохранить остров, и клуб для него был не только клуб, но и показатель этой веры его земляков.

«Строят-таки. Ну и правильно. А может, и нет. Может, зря загоняем деньги в этот клубишко. Может, лучше поберечь их на переезд. Может, на неизвестном, пустом месте, в новом, каком-то там несуществующем селе и начинать?.. Неизвестное место!.. Новое село… Ведь все-все, что видит он по дороге, все уйдет под воду!»

А когда с крутоярска открылся широкий вид на пойму, на остров, весь белый, мохнатый от инея и будто даже розовевший в закатных лучах, прошлое снова наклонилось к уху председателя «Красного пахаря» и зашептало:

«А помнишь, Иннокентий Савватеич, осеннее утро, когда выселяли кулаков? Это было после того, как в подожженном кем-то пожарном сарае погибли семена, оставленные после первого общественного урожая.

Еще дымились под обгорелыми бревнами непотухшие бурты и по улицам вместе с пеплом носил ветер горький дух обугленного зерна, похожий на запах пригоревшей каши. Ночью Савватей вместе с другими членами правления и милицией обходил дворы тех, кого выселяли. Голосили бабы, плакали дети, лаяли псы, ревела некормленая скотина. И помнишь, Иньша, как твой тесть, старый Грач, перед тем как лезть в лодку, где на дне уже теснилась его семья, посмотрел на село, поклонился на крест молельни, забрав горсть земли, завернул ее в красный в горошек платок?

Простоволосый, в розовой сатиновой рубахе, без одного сапога, каким вывели его со двора, молча сошел он в лодку и так же молча сидел, изредка поскрипывая зубами. Возле его ног, на днище, тоже молча скорчилась твоя теща, одетая во все черное, будто бы на похороны. А к матери жались младший брат твоей Елены Серенька, белоголовый, лет шести, и совсем маленькая Полюшка. Оба были босы, в одних рубашонках, какими их подняли с постели. Милиционер распорядился было, чтобы их одели в дорогу, а Грач запретил: «Пусть на тот свет скорее перебираются. Нечего невинным душам на такое смотреть», И вот сидели в лодке вшестером: ты, Иньша, на веслах, твой отец – у руля, а тесть с тещей и с ребятишками – на днище. Дул свистограй. Холодная волна била по бортам. Онь была хмурая, сердитая. Серенька все время икал, а Полюшка, совсем окоченев, мелко дрожа, смотрела в твои глаза. И хромой Савватей не выдержал, Сорвал с себя полушубок, накрыл детей.

«Не смей, антихрист!» – вскричал старый Грач, яростным пинком пытаясь отбросить полушубок, в который вцепились детские ручонки. «Скинешь – убью! – так же яростно процедил сквозь зубы Савватей, берясь за ружье. – Убью, контра!»

Оба вскочили и стояли друг против друга, неистовые, с непримиримыми, яростными лицами. Стояли, тяжело дыша, глядя друг другу в глаза, и смоляной дощаник дрожал на воде, передавая напряжение этих двух, готовых броситься друг на друга людей.

Помнишь, Иннокентий, как ты следил за этим молчаливым поединком? Много ты узнал в эти короткие секунды, пока отец и тесть обменивались этими взглядами. Наконец старый Грач опустил глаза, прохрипел: «Ну, на этот раз твоя взяла». И, отвернувшись, больше не обронил ни слова за весь путь до Дивноярского. И как в тайге, на возу с мешками кедровых шишек, узнал ты, какой бывает любовь, тут в лодке узнал, какой бывает и ненависть…»

Захваченный воспоминаниями, Иннокентий совсем перестал следить за дорогой. Очнулся, когда машина, уже въехав в село, бежала по улицам. Вдали звонко стучали топоры. Над избами стояли уютные дымы, и прошлое как-то сразу отстало. Сегодняшние тревоги и заботы овладели председателем колхоза.

– К клубу, – скомандовал он сыну. И когда тот подвез его к серому, приземистому, обшитому тесом зданию бывшей староверской молельни, над пузатым куполом которой вместо креста был прикреплен красный, совершенно уже выгоревший, обвисший в безветрии флаг, Иннокентий, совсем очнувшись, рассердился. – Ну, куда ты, еловая голова, приволок? К новому, к стройке!

На снег, топорщившийся золотыми щепками и стружками, он сошел бодро. Подозвал бригадира строителей, похвалил за самодельный кран-укос, на вопрос о самочувствии ответил: хорошее И только когда бригадир уже провожал его к машине, сказал задумчиво:

– Ирша, а кладку все-таки пока кончь…

– Что, Иннокентий Савватеич, значит, Москва нас тово? – И бригадир начертил в воздухе косой крест.

– Москва, парень, ничего. Москва думает, Но и нам самим подумать велела… Понял?

 

 

После того как неожиданное появление начальника строительства вызвало в больнице переполох, Олеся Поперечного перевели из общей в отдельную палату, для чего была спешно освобождена так называемая «сестринская» комната, где обычно находились дежурные и отдыхал персонал. И Олесь сразу затосковал.

Невдалеке от больничного городка проходила дорога от карьеров к бетонному заводу. День и ночь самосвалы везли по ней гравий и песок. От тяжкой их поступи днем звенели стекла. Ночью же, когда все звуки усиливались, к ним присоединялся свет фар. Вспыхивали иглистые узоры, нарисованные морозом на стекле, а по потолку начинали полыхать белесые тревожные всполохи. Стройка как бы все время напоминала Олесю, что она рядом, что она не отдыхает ни днем, ни ночью. И Поперечный, лежа в неподвижности на спине, мучился от сознания, что где-то вот недалеко его ребята вместе с шефмонтерами собирают экскаваторы, а он из-за глупой случайности лежит, как чурка, и не может им помочь ни делом, ни советом.

А машины шли, шли, отгоняя сон. Мысли мрачнели. А вдруг не вернется трудоспособность? Кому он нужен, экскаваторщик-инвалид? Конечно, не бросят, назначат десятником, бригадиром, еще что-нибудь придумают. И заработок приличный дадут, но разве в этом дело? Когда человек тридцать лет просидел в будке экскаватора, вынул и переместил целые хребты земли, разве десятник для него работа?

«Ах, эти чертовы самосвалы, как же они ревут! Кабы не этот рев, можно было бы хоть отоспаться за всю свою жизнь». Прожил почти полвека, а до этого только раз лежал он на больничной койке, да и то в медсанбате, на реке Висле. Но разве то была рана? Разве то было больничное лежание? На десятый день прыгал на костылях, приспособился к делу, паял кастрюли, чинил госпитальную мебель, писал раненым письма – жил. И возле была Ганна, черноокая, смуглая землячка, еще переживавшая радость возвращенной ей свободы. Была забота об этой молодой, грубо растоптанной, еще только начинавшей распрямляться жизни. И все, все было впереди…

А машины все шли и шли. Пульс стройки бился ровно и сильно. Это как бы подчеркивало, что там никому нет дела до того, выходит на работу Олесь Поперечный или нет. Все, наверное, уже и забыли: с глаз долой – из сердца вон. И Олесь тихонько вздыхал от сознания своего бессилия и горьких обид, которых ему никто не причинял, от тоскливой неизвестности, ожидавшей его. И хоть бы звук живой рядом, хоть бы койка под кем-нибудь скрипела, хоть бы храпел бы кто-нибудь в ухо, хай ему грец!..

Организм был крепок. Снотворные только туманили голову, а беспокойной тоски не убавляли. Измученный бессонницей, Олесь на третью ночь не выдержал и неистово затряс, колокольчик.

– Куда хотите, ложите, только на люди, – заявил он ничего не понимавшей со сна дежурной сестре. – Тихо, как в мертвецкой, хай ему грец!

И пришлось вернуть его в прежнюю палату, где без того лежало четверо, и устроить на прежнее место к окошку, рядом с человеком по прозвищу «Негатив», которому недавно удалили аппендицит. Этого нового перемещения «Негатив» не понял: зачем, какой тут покой? Днем – разговоры, а по ночам – храп и еще бог знает что. Но пока он со свойственной ему неторопливостью удивлялся вслух, Олесь уже спал крепким, усталым сном. Он проспал завтрак. Разбуженный на обед, наскоро с аппетитом поел и снова уснул.

Он не слышал, как в палату принесли крупного парня, такого тяжелого, что коечные пружины застонали под ним. После операции новый больной был так слаб, что возле него установили медицинский пост, и от молоденькой сестры-практикантки, усевшейся возле койки с книжкой в руке, палата узнала, что фамилия новенького Третьяк, что он нигде не работает и что милиционеры привезли его утром на Скорой помощи с ножевой раной, прошедшей на расстоянии пальца от сердца и даже затронувшей аорту. Новичок с трудом выбирался из дебрей наркотического сна. Он еле слышно постанывал, бормотал отрывистые, плохо связанные слова, из которых трудно было что-нибудь понять.

– В карты… Кого? Мамочку в карты проиграть… Кишки через глотку повытаскиваю… Поквитаемся… – И опять стонал и вдруг тихо произносил: – Мама, мамочка…

– Больной, не надо, больной, прошу вас, – растерянно шептала девушка в белом колпачке.

Вся палата следила за поведением новичка, ловила каждое слово. Слух о нем, должно быть, прошел уже по всему отделению, и в дверь то и дело просовывались головы любопытных. А когда в беспокойном бреду новичок сбросил одеяло, все увидели, что на груди у него что-то вытатуировано. «Негатив» тут же подошел к койке.

– Ну, чего, чего у него там? – слышался нетерпеливый шепот.

– Чудно чего-то. Вроде сердце со стрелой и цепью. И надпись. Постойте, не разберешь тут, под бинтом. Ага, вот: «Сдружусь – до смерти, ссучусь – смерть». М-да, из тех, – многозначительно закончил «Негатив».

Принадлежность новичка к уголовному миру не вызывала сомнений, и все принялись обсуждать, что означает эта надпись и этот знак, и почему по бессвязным словам, произнесенным в бреду, выходит, будто бы кто-то кому: то проиграл этого парня в карты.

В разгар обсуждения новичок очнулся. Открыл свои маленькие, светлые, с телячьими ресницами глазки. Вздрогнул, весь как бы инстинктивно сжавшись для прыжка. Потом сообразил, где он, вспомнил, вероятно, что с ним произошло, заметил, что грудь открыта, и рывком натянул одеяло. Слабым, высоким голосом, так не шедшим к его массивной фигуре, он сказал:

– Здравствуйте, граждане, принимайте в свое кодло. – И поинтересовался у дежурной: – Ну как, девочка, сейчас помирать будем или обождем?..

Олесь тихо, равномерно похрапывал у своего окна. Проснулся уж затемно, поинтересовался у «Негатива», что передавали по центральному и что по местному радио. А когда ему обо всем обстоятельно рассказали, удовлетворенно откинулся на подушку и только тут заметил, что коек прибавилось и что на него пристально смотрят светлые заплывшие глазки с телячьими ресницами. Он сразу же вспомнил и эти глазки и мурластую, массивную физиономию. Только мальчишеская челочка исчезла с круглой, коротко остриженной головы. Новичок тоже узнал Олеся, беспокойно заерзал по подушке.

Олесь кивнул. Новичок не ответил: то ли не заметил, то ли не захотел, то ли снова впал в полузабытье. К вечеру температура у него повысилась, и снова начался бред. Теперь он метался по кровати, исторгая виртуознейшие ругательства. Тонкий окрепший голос был полон злобы. Он кому-то грозил. Несколько раз он отчетливо произнес имя «Мурка». Потом из яростного бреда вдруг выпала тихая, отчетливо произнесенная фраза: «Мамочка, ты мне верь, я газету пришлю с портретом». Но тут же он снова панически закричал: «Думаешь, не вижу, шалавый! Не подходи, пером всего исчиркаю».

Беспокойно метавшегося больного теперь держал уже санитар. Вся палата ловила слова странного, темного этого бреда, и только Олесь Поперечный спал, раскинувшись на спине и потрясая всех таким густым храпом, который, казалось, и не должно было исторгать его небольшое, сухопарое тело.

 

 

С тех пор как в деревянный домик на просеке, авансом названной Набережной, перебралась на временное жительство Василиса Седых, в жизнь Дины Васильевны вошло нечто новое.

Высокая, статная, с нежным румянцем на крупном, строго очерченном, хотя и не утерявшем детской припухлости лице, не по годам развитая, а во многом мило наивная, доброжелательная, разговорчивая, но в то же время и скрытная, Василиса смотрела на Дину как-то двойственно: то как на опытную женщину, у которой можно узнать много полезных в женском обиходе вещей, то как на девочку, незнакомую с самыми, как казалось ей, элементарными житейскими делами.

Особенно подкупало ее то, что Дина – врач. С детства приученная Глафирой собирать целебные травы, кору, подтеки смолы, помогать в таинствах ее нехитрых врачеваний, Василиса прониклась интересом к медицине. Она мечтала о мединституте, и сероглазая женщина как бы делала мечту конкретной. Это очень поднимало ее в глазах девушки. Но то, что заветный диплом лежит попусту, что от него ни его владелице, ни людям нет никакого проку, практичная девушка понять не могла.

– Диночка Васильночка, да как же это так, вы же как Кощей Бессмертный на сундуке сидите, – говорила она со своей обескураживающей прямотой.

И Дина чувствовала себя смущенной под взглядом голубых простодушных глаз.

– Есть люди большие, смелые, как Вячеслав Ананьевич, и есть люди обычные, маленькие, вроде меня, – отвечала она. – И если судьба сводит двух таких людей, маленькие должны помогать большим в их делах. Помогать – всем, чем могут. Разве это не радостно – понимать, что я помогаю Вячеславу Ананьевичу развернуть крылья? Я этим очень горжусь.

Очередной разговор на эту тему возник у них однажды, когда ясным, голубым мартовским днем обе они, каждая по-своему тепло одетые, перепоясанные патронташами, сидели на трухлявой колоде в тайге. Лыжи их были воткнуты в снег. Дина прислонила к сосне шестизарядное немецкое ружье знаменитой марки «Три кольца», подаренное ей мужем еще в Москве, когда они только собирались в Сибирь. Василиса, по таежной привычке, держала карабин на коленях. Следов на снегу они видели много, но сумки их были пусты. Ведя Дину таежной тропой, спокойно, как горожанин, читающий вывески, Василиса показывала ей:

– Вот заяц, он от лисы уходил. Ишь сколько тут напутлял… А вот и сама кумушка хвост по снежку проволокла… Волчишка! Смотри-кась, опять тот бирюк… Он тут уже третью зиму крутится, двух баранов прямо у фермы зарезал – такой стервец. Сколько уж раз по нему палили. Вон видите, хромает, след неровный. – А на опушке девушка упала на колени, разглядывая тоненькую цепочку легких ажурных следов. – Ей-богу же, куничка. Глядите, глядите – на солнышке грелась. И недавно, вчера на закате… Значит, кунички все-таки еще есть, не всех стройка распугала.

Но оттого ли, что двигались они недостаточно осторожно, все время переговариваясь, или оттого, что мысли их были заняты не охотой, – даже белки не увидали. И вот теперь, не сделав ни одного выстрела, они отдыхали на трухлявой колоде, слушая мелодичный звон хвойных вершин.

– Вот даже в полдень холодно. Мороз щиплется, а весенка – вот она, – говорила Василиса, подставляя солнцу развернутую ладонь.

Тихо стоял огромный лес. Ветер, если ему удавалось пробиться сквозь дебри древесных крон, бросал в лица сухой, шелестящий снежок.

– Нет, до весны еще далеко. Вячеслав Ананьевич приносил долгосрочный прогноз: март и апрель будут холодными. Их всех очень беспокоит затяжная зима, – отозвалась Дина.

Василиса, усмехнувшись, покачала головой. Направляясь в тайгу, она косы свои укладывала венцом и надевала на них ушанку. Это делало ее похожей на высокого, статного, совсем юного паренька.

– Видите, цвет какой у снега? Голубоватый. А тени какие? Синие-синие. А кустарник вон он, будто зарозовел… Зимой этого не бывает… А дышится как? Разве зимой так дышится? Словно бражку пьешь.

Девушка ударила прикладом ружья по колоде, на которой они сидели. Кора, казавшаяся прочной, проломилась, обнаружив гнилую древесину, всю источенную, так что походила она на высотку, изрытую окопами, траншеями, ходами сообщений. Из этих траншей открывались ходы, точно бы в крохотные блиндажики, и из одного такого отверстия вдруг показались шевелящиеся усики какого-то насекомого. Усики высунулись, помаячили и скрылись.

– Ну, видите! – радостно вскричала Василиса. – А вот у него, у муравья, другой прогноз. А он не бюро погоды, он никогда не ошибется. И я не ошибусь. Отец, прослушав сводку погоды, всегда спрашивает у деда Савватея: «А у тебя какие поправки?» – И вдруг без всякого перехода девушка сказала: – Разве это верно – маленький г человек, большой человек, крыла… Разве не у всякой птицы свои крыла?

– Не крыла, а крылья, – поправила Дина, чтобы как-то оттянуть ответ. И, в свою очередь, спросила: – Ты, Василек, когда-нибудь любила?

– Сколько раз, – спокойно ответила девушка. – С одним парнем мы даже целовались. Школу кончали вместе. Он сейчас во флоте или на флоте, как это лучше сказать?

– Ну, это детское, а всерьез?

– Всерьез? – Василиса задумалась, стирая рукавичкой снег со ствола своего ружья. Потом вздохнула, потупилась. – Всерьез?.. Отец вон за агронома одного, за Тольку Субботина, сватает.

– Как сватает? Он же коммунист, ты – комсомолка, какие же тут сватанья? – поразилась Дина,

Василиса тихо засмеялась, – Да нет же, это так говорят – сватает, ну хочет, чтобы мы поженились. Мечтает об этом… У нас, у Седых, если вам правду сказать, и дед Савватей и отец без венца, под отчие проклины женились… Ах, в ствол снег набился – нехорошо, может ржавчина схватить.

Порывшись в кармане, девушка достала складной нож, поднялась, срезала прямой можжевеловый прут и, очистив его от коры, стала остругивать.

– Шомполок сделаю, прочищу,

– А это что такое – проклины? Почему?

– Так уж вышло. Любовь такая была. Бабка моя, а потом моя мать – обе убежали без родительского благословения. А ведь это. у староверов, ух, как каралось… У нас ведь Седых чуть ли не целая улица, так нас так раньше и звали – Седые Клятые… Не слышали?

– Ну, а он тебе нравится, этот Анатолий?

– Тольша? Хороший. За него на молодежных выселках любая побежит… Видный… Дед Савватей говорит, будто его, этого Тольшу, отец заместо себя в председатели натаскивает.

– Как натаскивает?

– Ну, как умная сука своих щенков на птицу или на зверя… Лисицы лисят тоже натаскивают… Ой!

Разговаривая, Василиса продолжала строгать, рука сорвалась на крепком сучке, и острый ножик рассек девушке мякоть ладони, рассек так, что часть этой мякоти отделилась, и вся рука мгновенно залилась кровью. Дина сложила в жгутик носовой платок и плотно перехватила запястье. Ток крови утих. Девушка помотала головой и сказала сквозь зубы, показывая глазами на дерево с пушистой кроной, стоящее невдалеке.

– Пихтач… Сколупните со ствола свежей смолки, принесите. Только быстро. – В голосе слышались повелительные нотки.

Дина перебралась через сугроб к дереву и действительно увидела с солнечной стороны натеки прозрачной смолы. Она сняла пахучую слезинку величиною в лесной орех. Василиса сидела в той же позе, с таким же спокойным лицом, только румянец сошел, и оно стало белым.

– Погрейте смолку в ладони.

Душистый комок стал мягким, липким. Тогда девушка одной рукой сделала из него лепешку и быстрым движением положила себе на раненое место… Кровь перестала течь.

Несколько минут просидели молча. Потом, осторожно держа перед собой раненую руку, девушка неторопливо подняла, закрыла о колено нож. Убрала его в карман, взяла палки под мышку, встала на лыжи:

– Пошли.

Чудодейственное свойство простой смолы, спокойствие девушки и то, что сейчас Василиса двигалась по старому следу без палок так, что Дина еле поспевала за ней, – все это произвело впечатление. «Интересный край, удивительные люди», –. раздумывала Дина, стараясь не отставать. Вот за просторной лесной поляной они. увидели в розоватой дали, в кронах плакучих берез, сквозь которые сочились лучи садившегося солнца, какие-то черные и будто бы шевелящиеся пятна. Василиса смотрела на них точно завороженная, даже ноздри вздрагивали.

– Тетерева, – чуть слышно произнесла, точно выдохнула она. – Березовую почку жрут… Попробуйте, а? Я тут постою… Не подпустят только, они сейчас сторожкие. Снег выдаст.

Дина даже возмутилась.

– Оставить тебя раненую из-за каких-то тетеревов…

И будто в ответ на ее слова большие тяжелые птицы взмахнули крыльями. И вот они уже летели в глубь леса, и только тек с деревьев потревоженный ими иней, розовея на солнце.

Дальнейший путь совершали молча. Только когда лыжня вывела их на проселок, а потом на шоссе, в ту самую марсианскую его часть, где даже сквозь снег все казалось черным, где рыча проносились один за другим огромные самосвалы, девушка остановилась, подождала спутницу и тихо спросила:

– А он знает про это – про больших и малых людей, про крылья?

– Вячеслав Ананьевич? Конечно, знает, то есть, конечно, не знает. Но в общем-то у нас, конечно, были об этом разговоры. – Дина чувствовала, что краснеет. – Идем, идем, я дома сменю повязку, промою рану, наложу лейкопластырь.

– Не надо, Диночка Васильночка. Смолка с пихтача – и пластырь и дезинфекция… Но простите меня, а он с этим согласен?

– С чем с этим?

– Ну, что он – большой, а вы – маленький человек.

– Есть вопросы, которые задавать неприлично. – Дина произнесла это как можно строже.

Василиса сейчас же, как улитка, ушла в свою раковину, а когда это случалось, ее трудно было оттуда выманить. Шли молча по тем участкам тайги, которые теперь были уже круглые сутки полны" стука топоров, звона пил, дроби пневматических молотков, разноголосого гула моторов. И Дина старалась понять, почему эта девушка Есегда как-то настороженно, будто даже неприязненно, относится к Вячеславу Ананьевичу.

Правда, в первый день пребывания Василисы в домике на Набережной произошло маленькое недоразумение. Вячеслав Ананьевич, обрадованный тем, что наконец так удачно решался «проклятый вопрос» с домработницей, еще до прибытия Василисы посоветовал жене сразу же договориться с ней заблаговременно об обязанностях и об оплате,

– Какая же оплата, я пригласила ее быть моей гостьей. Мы будем с ней заниматься немецким языком, и вообще это неудобно как-то… Оплата…

Вячеслав Ананьевич, улыбаясь, смотрел на жену.

– Ты совсем не знаешь жизни, дорогая. Мужики есть мужики, даже когда они и колхозники. Когда ты жила у этих Седых, мы же платили и за квартиру и за питание. Тебе дали на дорогу рыбу и мед, я рассчитался с этим Ваньшей. А Василиса, что же… ну, поломается, конечно, для виду, но вот увидишь, возьмет. И вообще, что в этом плохого, мы живем в социалистическом обществе, деньги не отменены, и, наконец, я, как коммунист, не имею права допустить, чтобы кто-то работал на меня бесплатно…

Все это было убедительно. Дина неохотно согласилась, но попросила мужа потолковать об этом самому. Тот только повел плечами – пожалуйста.

Когда на следующий день Ванына привез сестру и она, раскрасневшаяся с дороги, спокойно и с интересом осматривала вместе с Диной домик, Вячеслав Ананьевич завел разговор о материальных, как он выразился, делах. Девушка вопросительно посмотрела на Дину:

– Ведь такого уговора не было.

– Но мы же не имеем права эксплуатировать вас, Василиса Иннокентьевна, – сказал Пе-1 тин. – Партийная совесть не позволяет мне присваивать даром чей-нибудь труд. Вы, вероятно, слышали, что есть такая наука – политэкономия…

– Слышала, есть, – ответила девушка. Дина вся съежилась, чувствуя, будто при ней водят ногтем по меловой бумаге.

– Василек, милый, соглашайтесь. Вячеслав Ананьевич прав. Он не имеет права… – В спокойном течении разговора Дина начала чувствовать какие-то скрытые противоборствующие токи» которые вот-вот могли прорваться наружу. – Василечек, мы так хорошо будем жить… Ты будешь помогать мне, я тебе. Ну согласись ради меня.

– Хорошо, – сказала девушка. Петин с удовлетворением посмотрел на жену. – Сколько вы мне положите?

– Василиса Иннокентьевна, поверьте, мы вас не обидим… Дорогая, сколько у нас получала Клаша?

– Ах, какое это имеет значение? – почти выкрикнула Дина, густо краснея.

– Нет, почему же, это важно, – неожиданно подтвердила Василиса. – Я завтра узнаю, сколько стоит в учебном комбинате урок языка. Мне тоже придется платить. Вот и надо знать, хватит мне денег или надо съездить на Кряжой.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.