Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 25 страница



–…Признаюсь, я в полной растерянности, – тихо произнес он. – Ушла. Ничего с собой не захватила: ни копейки денег, ни вещей… Я сидел всю ночь, думал, остынет, вернется. Даже и не позвонила. Федор Григорьевич! Я почти не знаю женщин, я однолюб. Какая это была жена! Умная, тактичная. Как она вникала во все мои дела, какой заботой меня окружала! Это было второе мое «я»… – Голос Пепина дрожал, в глазах стояли слезы.

– Вы об этом вчера и говорили?

– Об этом и о другом… Я не помню. Я совсем сбился с толка… Вот и сейчас зачем я это все вам говорю?

– Ну, допустим, затем, зачем опускают пар, когда стрелка на манометре переваливает красную отметку.

– Ведь она совсем не приспособлена к самостоятельной жизни. Непрактична, беспомощна… Это ужасно. Я даже не знаю, куда она пошла. – Слеза скатилась по щеке Петина и упала на папку «Первоочередное». – Раз уж вы сами заговорили, может быть, можно будет устроить ей в новом доме хоть какое-нибудь жилье?

– Мне кажется, она совсем не так беспомощна… Просто… – Литвинов, не кончив, встал. – Не горюй, бывает… Мой отец говорил: муж с женой бранятся да под одну шубу спать ложатся…

– Нет… Не так просто. И как стыдно, крепкая советская семья. Нас ставили в пример… Ведь бог знает что болтать будут…

– Ладно, – уже холодно сказал Литвинов. – И, прости, Вячеслав Ананьевич, если неприятно – не отвечай: сыр-бор загорелся из-за того, что онарвалась врачевать? – Помедлив, Петин утвердительно наклонил голову. – А ты не пускал? – Петин кивнул увереннее.

– Как хорошо жили, – сказал он, снова беря себя в руки, – и вот стоило ей сойти с парохода на этот берег, как сразу все…

– Ясно, – сказал Литвинов. – Не беспокойся. Что сможем – сделаем… – И после паузы добавил: – С жильем… Если что понадобится – заходи-на огонек… Будем рады…

И задумчиво вышел из кабинета. В приемной его ожидал начальник секретного отдела, державший в руках какой-то толстый засургученный пакет.

– А-а, лорд-хранитель печати. Ну, заходи. Что у тебя там?

– Тут вот по вашему запросу прислали… Видите? «Дело по обвинению гражданина Дю-жева П. В.»

– Ага, давай, давай сюда, – заинтересовался Литвинов, как бы освобождаясь от мороки только что состоявшегося разговора. Он выхватил пакет и, руша печати, бормотал: – Так, так… особая коллегия… Пятого января тысяча девятьсот сорок шестого года. Так… Дело по обвинению Дюжева Павла Васильевича во вредительских действиях, наказуемых статьями… Ух ты, сколько статей… Коллегия в составе… Ну, это к чертям… Обвинитель – тоже к чертям. О! Вот! Так я и думал. – Литвинов хлопнул ладонью по папке. – Эксперт обвинения инженер-подполковник, кандидат технических наук, лауреат Сталинской премии, и т. д., и т. п., Петин В. А… – Литвинов победно посмотрел на начальника секретного отдела. – Что? Я тебе говорил? То-то.

– Я проверял. Все, что товарищ Дюжев написал в заявлении о себе, правильно. Освобожден досрочно, дело пересмотрено. Прекращено за отсутствием состава преступления, партийный стаж восстановлен. Из Дивноярского райкома отличная характеристика. Вот, пожалуйста.

Литвинов оттолкнул рукой бумаги.

– Ясно. Сугубо ясно. Оставь все это у меня.

 

 

В тот уже давний вечер, когда Олесь Поперечный весь в смятении вышел из здания управления, сказав свое «нет», он пережил нечто похожее на то, что однажды было уже с ним на фронте. Ему пришлось с группой саперов обезвреживать минный тайник, подведенный эсэсовцами под алтарь старинного польского монастыря. Безопаснее было бы тайник подорвать, но монастырь был местом католических паломничеств. Приказывалось – сохранить его во что бы то ни стало. И Олесь начал действовать. Взрыватель, заложенный между авиабомбами большой мощности, он изыскал сравнительно легко. Это была обычная адская машинка с часовым механизмом, с недельным, по-видимому, заводом. Но все остальное было неизвестной конструкции и, несомненно, снабжено ликвидаторами на тот случай, если кто-нибудь тайник обнаружит.

Попросив саперов уйти из подвала и отойти подальше, Олесь долго сидел один меж холодных, заплесневелых надгробий каких-то каноников и кардиналов, рядом со смертью, слыша ее тикающие шаги. Он разгадал секрет. Легкими летящими движениями нащупал замаскированные проводки, безопасной бритвой перерезал их. Отделенный от страшной мощи мин, взрыватель сработал у него в руках. Воздушной волной Олеся бросило о какой-то полированный мрамор, покалечило ему ногу. Он видел, слышал, обонял, но тело стало будто чужое. Мысли текли обрывками, мучительно путались, а земля все норовила выскользнуть из-под ног.

В тот вечер в кабинете Петина Олесь почувствовал нечто, напомнившее ему былую контузию. Глаза видят, уши слышат, ноги держат, а в голове сумятица, клочки мыслей, которые никак не удается собрать. Догнал Надточиев, потряс руку. Почему? Обнял, повел по тротуару. Куда? Зачем?.. Успокаивает. К чему? Заднего хода уже не дашь. Поиски, судорожные попытки наладить дело ни к чему не привели. Только еще больше расхолодили, отодвинули от него людей, которым он хотел помочь, стали подтачивать в нем самом веру в себя.

И вот он так грубо, не думая о будущем, отказался от выдвижения. Отказываясь, обидел того, кто, наверное, хотел ему помочь. Теперь уже и не предложат, а предложат – брать нельзя, иначе и на своем добром прошлом крест поставишь. И эта жестокая, беспощадная мысль: да неужели ты уже спитой чай, Олесь Поперечный?

Ясно было одно: не обдумав все это и чего-то твердо не решив, домой идти нельзя. Ганна – ей не скажешь, по лицу отгадает, в глазах высмотрит. А скажешь – пойдут разговоры и Усть помянет, и пианино, и вишенки. Эх, в самом деле, не стоило тебе, Олесь, уезжать из Усти?.. Так и шел он по своему молодому городу, не радуясь ни новым деревьям, ни новым этажам подросших домов, ни светофорам, недавно установленным на перекрестках.

У пивного павильона, построенного, согласно последней моде, из цветных пластмассовых плит и похожего на пряничный домик, он повстречал рябого слесаря из своего экипажа, того, что ухитрялся выражать все оттенки человеческой мысли двумя словами: «Мать честная!» Дожевывая бутерброд, рябой был в самом благодушном расположении духа, и Олесь обрадовался ему. Он взял рябого под руку и на ходу стал рассказывать этому, в сущности, чужому еще человеку о предложении, которое только что сделали ему в управлении, о своих беспокойных по этому поводу мыслях. Рябой слушал и, когда Олесь кончил, в самой сочувственной интонации произнес:

– Мать честная!

Поощренный этим многозначительным замечанием, Олесь стал обосновывать резкость своего ответа. Обосновав, убедился: поступил все-таки правильно. И сразу как-то успокоился, будто занозу вырвал. Потом стал убеждать молчаливого человека, что именно вот теперь он и должен добиться толку от всех этих, в сущности, хороших ребят, заставить их поверить в свои силы, поверить в то, что они не лыком шиты, что, если дружно возьмутся, дело пойдет.

– Ведь так? Ведь правильно? – спрашивал он, и в ответ слышал то же «мать честная», только в утвердительном тоне.

–…Вот если бы нам всем хоть один разок, хоть смену по-настоящему работнуть. На войне, брат, бывал? Не успел? А я навоевался досыта. Так вот, в первый год, когда мы драпали, закинут немцы нам в тыл десант, так, вшивенький десантиш-ко с сотню автоматчиков. Те растрещатся в тылах: полки по лесам разбегались. А соберет какой-нибудь командир или комиссар горстку обстрелянных ребят: «Стой насмерть!» Дивизии останавливали… Вера в себя, хлопец, вера в командира – великая сила. Вот, бис тебя, разговорчивого такого, забери, и надо, чтоб ты хоть раз полную силу свою почуял, уважать себя стал. Вон «Негатив», вы же его как вши ели, а брат мой Борька не нахвалится. И никуда уж бежать отсюда не собирается, в «Индии» вон домишко себе рубит, корни пускает…

– Да уж, мать честная… он уж так… – вздохнул собеседник.

За разговором они миновали кварталы, которые еще только строились. Остановились на дорожной насыпи, тянувшейся к карьерам. Вдали над горами вздыбленного ярко-желтого песка то в одном, то в другом, то в третьем месте поднимались ковши экскаваторов и, мелькнув в воздухе, выбрасывали рыжий песок. Машин не было видно, только эти, то появляющиеся, то исчезающие железные лапы. Казалось, там, за валами вздыбленной земли, пришельцы с какой-то другой, неведомой планеты, строя что-то, понятное и нужное только им, безжалостно ворошат земную утробу. Наблюдая за ними, Олесь, задумавшись, рассеянно выковыривал ногой камень, вмятый шинами в обочину шоссе. Камень наконец вылез из своей лунки и, прыгая, покатился вниз по не покрытому еще травою откосу, оставляя за собой пунктирный след.

– Вот видишь, хлопец, камень. Лежал бы да лежал, травою бы зарос, в землю бы ушел… Эх, браток! Всем нам такого пинка не хватает. – И, задумчиво глядя на работавшие вдали машины, вдруг вскрикнул: – Стой, хлопец! Стой, молчи!.. А что, как сядем мы разок всей артелью к Борьке на экскаватор? Хоть на одну смену сядем. Я эту машину, как Ганну свою, знаю. Даже лучше… Вот и поглядим, кто чего стоит, хай ему грец! Как? А?

– Мать честная!..

В город возвращались быстро. Простая эта идея казалась теперь Олесю спасительной. В самом деле, разве не самое важное – вера в себя, в свои силы, в своих товарищей. Он даже удивлялся, как это раньше не пришло ему в голову. У новомодной забегаловки подошли к прилавку, выпили по кружке пива, и, пожимая на прощание руку рябого, Олесь влюбленно смотрел в его худое, угловатое лицо.

– А и добрый же ты хлопец!.. Здорово умеешь молчать на всякие интересные темы…

Тяжелый разговор в управлении не то чтобы позабылся. Нет, он не выходил из ума. Но теперь он уже не мучал, не казался трагическим. Наоборот, Олесь уже обдумывал со всех сторон новую затею и, обдумывая, утверждался в мысли, что польза, несомненно, будет…

– Никак выпил? – удивилась Ганна. – Это с какой же радости? Зачем в управление звали?

– В главные над землероями сватали… Ганна радостно всплеснула ручками:

– Да что ты!

– Отказался, – поспешно ответил Олесь, отворачиваясь, и обратился к дочке: – А ну, Рыжик, сбегай за дядькой Борей. Отец, мол, кличет. Чтоб сейчас же, по важному, мол, делу. Ну, шзид-че, швидче.

– Так как же, отказался? – спросила озадаченная Ганна, все-таки радуясь изменению настроения мужа.

– Эх, Гануся, ты же знаешь, я и на фронте от пуль возле начальства не прятался… Мы – Поперечные, как сказывал диду поп, от запорожцев род ведем, не тараканы, чтоб от бед в щели залезать…

На следующий день, в перерыв, братья, никому ничего не сказав, остались в забое. С волнением, с каким спешат на встречу с любимой после долгой разлуки, поднялся Олесь в кабину знакомой машины. С тех пор как ушел на другую, он ни разу здесь не был. Приятно поразило, что хлопцы ничего не изменили: прежняя чистота, каждая тряпка знает свое место. Даже открыточка с белым голубем, которую Олесь сунул когда-то за козырек, была на месте. «Не забывают, черти», – решил он, усаживаясь на сиденье.

Загудели моторы. Дрожащей рукой Олесь коснулся рычагов. А вдруг в самом деле разучился? Вдруг все-таки перелом сделал что-то непоправимое с рукой? Когда махина с мягким гудением дрогнула, ожила, он с нежностью подумал: «Не забыла, слушается…» Ком подкатил к горлу. Всё что он видел за стеклами кабины, вдруг потеряло четкость очертаний. Он не видел, он почувствовал, как взметнулась стрела, как опускается ковш, как зубы его, точно в масло, врезаются в слежавшийся грунт. Послышался скрежет, но из-за того, что все кругом было закрыто как бы туманом, цикл вышел смазанным. Промах будто ударил Олеся, он втянул голову в плечи: неужели выдохся? Но моторы пели, в кабине все было знакомо. Борис, стоя сзади, горячо дышал в затылок. Отерев глаза кулаком, Олесь сосредоточился… И пошло, и пошло…

– Нет, есть еще порох в пороховницах, не иссякла казачья сила, хай ему грец! – сказал он не без самодовольства, оглянувшись на Бориса.

Тот один управлялся за весь экипаж. Большой, огромной физической; силы парень, он смотрел на Олеся с тем ревнивым и немножко подобострастным выражением, с каким скрипачи-оркестранты слушают соло заезжего виртуоза: такую бы стать, такую бы технику! А Олесь уже ничего не замечал. Он снова переживал это ни с чем не сравнимое и такое дорогое мастеру любой профессии чувство слияния со своей машиной, которое позволяет ощущать эту послушную, отзывчивую машину как бы продолжением самого себя.

Не сразу заметил он на остром гребне забоя человеческие фигуры, а увидев их, самодовольно ухмыльнулся. Это люди обеих бригад и шоферы, вернувшись из столовой, наблюдали за ним. Остановив машину с поднятой стрелой, Олесь удовлетворенно откинулся на спинку металлического сиденья. С минуту просидел, улыбаясь, потом обратился к брату.

– Не машина, оркестр! – И, покосившись на тех, кто еще стоял на гребне откоса, сказал: – Я им покажу, этим «негативам», лягай их блоха, работу!

– Покажете, покажете, – торопливо ответил Борис, радуясь за брата и в то же время испытывая к нему ревность. – А у меня «Негатив» уж не «Негатив», а Позитив, право… Так вкалывает! И чудак: когда ему в эту получку косая на его долю вышла, слезу пустил. Честное комсомольское, пустил. Так деньгу любит, черт линялый!..

– Строится он в «Индии», так поселок индивидуалов зовут, что за Бычьим Лбом… Хату сооружает – давняя его мечта, своя хата… Личная. Собственная. Персональная…

Невыясненным осталось: ухитрился ли рябой с помощью своих двух многозначительных слов рассказать экипажу о замысле Олеся или он все-таки пустил в ход и другие, но только бригада уже знала о замысле братьев. Разно восприняли это люди.

– Я вам скажу, друзья, он себя над нами поднять хочет, – сказал Сурен, прихмурив бровки-гусеницы. – Вот гляди, душа моя: вот это ты, а вот это я.

Но электрик, любитель пословиц, задумался: «Оно, конечно, чужая вина завсегда виноватей. Однако поглядим». А парень-подсобник, которого за склонность все воспринимать с «перебором» в бригаде звали Двадцать Два, восторженно взмахнул

– А что, а что? Вот увидите, так работаем, что долговязому Борьке космические ракеты будут сниться…

И все-таки, понимая, что каждого ждет серьезный экзамен, все готовились к нему. На следующий день, хотя об этом и не договаривались, явились на работу свежевыбритые, а Двадцать Два успел даже подстричь свои прямые, соломенные вихры и теперь благоухал ядовитым парикмахерским одеколоном. Минут за пятнадцать обе бригады были в забое и стояли, как футбольные команды перед матчем, двумя отдельными группками, ревниво поглядывая друг на друга.

После вчерашней пробы Олесь чувствовал себя увереннее. Но спокойствия не было. Хотелось скорее в кабину, все заново пересмотреть, переощупать, хотелось подойти к каждому из своих ребят, поговорить о сегодняшнем дне. «Речонку бы не худо толкнуть», – подумал он. Но агитировал он всю жизнь лишь примером, до слов был не охотник и потому молча курил, зажигая сигарету от сигареты. И все-таки, когда шли к машине, он не без труда выдавил из себя:

– Вот что, хлопцы, время такое – ушами хлопать нельзя. – И с молодой легкостью, держась за поручни, вскочил в кабину.

Когда все заняли места, он посмотрел на часы – черные наручные часы со светящимися цифрами и стрелками, полученные им когда-то как личный подарок маршала Конева за спасение польской святыни. Оставалась минута.

– И стоять на месте ныне нельзя. Остановишься – пятишься. А ну, хлопцы, все козыри, у кого какие есть, ложи на стол. – Но и эти слова показались Олесю слишком уж поучающими, и он, поведя носом, пошутил: – Ох, и навонял же ты, Двадцать Два, со своим одеколоном! Аж голова кругом идет!..

Если бы экскаваторщиков, как боксеров, взвешивали до и после работы, вероятно, было бы установлено, что в этот день Олесь Поперечный и его ребята потеряли по доброму килограмму. Но как в этот день Олесь работал! Даже скептический электрик любовался им… Впрочем, наблюдать друг за другом им не приходилось. Каждому было лишь впору управиться со своим делом. К перерыву все, кроме Олеся, взмокли. Но из кабины вылезали, шумно галдя, и хотя шофер летучки, отвозивший бригаду на обед, давно уже давал нетерпеливые гудки, никто не тронулся с места, пока счетчица не сообщила выработку.

Она была еще не очень весома, эта выработка. Экипаж Поперечного-старшего еще не дотянул до обычных показателей Поперечного-младшего. Но нормы выполнил. Зато хлопцы Бориса на чужом экскаваторе не выработали даже того, что выбирали «негативы».

– Тупая она у вас какая-то, – сердито говорил Борис, яростно скребя низко остриженный затылок. – Сонная. Выкладываешься весь, и все как в мякину.

– Эх, братан, если бы все в машине было!.. – ответил Олесь. – Это я не тебе, это я себе говорю. Мы обвыклись, а ты свежим глазом подмечай, что в ней худо. Уж мы ее за жабры возьмем. Так, ребята? – Он был возбужден. Глаза запали, лицо обострилось, на лбу углубились морщинки, но морщинки лучистые, веселые, насмешливые.

Вторая половина дня оказалась и еще более удачной. Люди, как говорится, «жали на всю железку». Олесь понимал: нет еще коллектива, чувствовал – каждый тянет свое, не помогает товарищу. Но старались все – это он тоже чувствовал. Из машины вылезали, возбужденные, шумные. Даже усталость была не тягостная, и многоопытный Олесь понимал: вспыхнула, загорелась искра. Теперь не дать ей угаснуть. Раздувать, раздувать…

–…Вот что, орлы, отсюда в павильон, угощаю, – сказал он. – Обе бригады угощаю.

– Зачем обе? – отозвался Борис, вообще-то слывший в семье парнем прижимистым, копивший деньги на «москвича». – Пиво – ваше, закус – мой…

На следующий день Ладо Капанадзе получил в партком письмо некоего анонима, в котором сообщалось, что вчера вечером в новом пивном павильоне на углу проспекта Электрификации и площади Гидростроителей небезызвестный экскаваторщик Олесь Поперечный и его брат Борис пьянствовали вместе со своими экипажами. Выпили, как сообщал аноним, несчетное количество пар пива, съели четыре кило воблы тарань, что вместе взятое заслуживает внимания партийных органов крупнейшего строительства семилетки и соответствующих выводов по линии партийной, а также комсомольской организацией в отношении обоих братьев Поперечных, дабы им в дальнейшем неповадно было втягивать в пьянство слу-жебно-подчиненные им беспартийные массы и публично пить пиво и закусывать воблой на улице нового социалистического города…

И одновременно с этим секретарь парторганизации землеройного участка сообщил Капанадзе, что братья Поперечные, идя навстречу Пленуму ЦК, подписали между собой социалистический договор. Дальше шли показатели, и весьма солидные. Об обстоятельстве и месте подписания этого договора парторг ничего не сообщал.

Капанадзе сравнил эти две бумаги, покачал головой, рассмеялся и положил обе в папку дел, за которыми нужно наблюдать.

Вернувшись на свой экскаватор, люди Поперечного сразу же поняли разницу. Выработка у них мало отличалась от прежней, и, как раньше, каждый, делая свое дело, мало помогал другому. Но духом никто не падал. День, который так порадовал их, не забывался, и никто уже не отказывался прихватить сверх смены часок-другой, чтобы понянчиться с машиной. И была уже вера, что она скоро «раскроется», а главное – с того дня все поверили в своего невысокого, немногословного начальника, поверили в себя. А с верой, как говорят в здешних таежных краях, и зверя задушить голыми руками можно.

Вскоре фамилии обоих Поперечных снова появились в сводках. Опережал то один, то другой. И Дивноярск следил за соревнованием братьев с тем же вниманием, с каким в Москве болельщики знаменитой восточной трибуны следят за матчами «Спартака» и, «Динамо». Юмористы и сатирики Дивноярска сочиняли на эту тему куплеты. Клубный художник изобразил портреты обоих братьев, на которых они, такие разные, одинаково походили на популярного киноартиста Бориса Андреева…

Олесь снова преобразился. Он ходил рассеянный и даже немножечко шалый, часто улыбаясь, заговаривая сам с собой, невпопад отвечая на вопросы. Вот в один из таких дней он и позабыл о собственном новоселье.

Впрочем, он опоздал вместе с Капанадзе, у которого тоже было немало хлопот. И так как оба они вернулись в свои новые квартиры в отличном настроении, жены простили им эту оплошку, и стены нового домика по Березовой, шесть, были омыты так, что и по грузинскому и по украинскому поверью жилью этому стоять сто лет.

 

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

Лето в том краю Сибири, где рос новый город Дивноярск, ясное, но короткое. В конце августа пойдут по логам и падям клубящиеся туманы, покрывающие к утру и старые лиственницы и мелкие былинки обильной росой. Днем солнце греет вовсю: лето и лето. Только воздух слишком уж чист, и все вокруг вырисовывается с какой-то неестественной холодной ясностью. Но закаты уже холодные, тихие; ни зверь, ни птица не подают голоса. А в сентябре жди поутру крепкого заморозка с густым инеем. За какие-нибудь два-три дня лиственная поросль разошьет мохнатую зеленую шубу тайги пестрым узором.

Вот в такую пору, когда после утренника хвоя на лиственницах огненно пожелтела и на заиндевевшую, землю потек осенний лист, ночью, задолго до рассвета, Литвинов и Надточиев отправились на охоту. Вез их по старой памяти Петрович, прикативший за ними на вездеходе, повсеместно именуемом «козлом». Ружья, патронташа, сумки с ним не было: ни зверей, ни птиц он не бил, и вообще охотничья страсть была ему чужда. Прелесть таких поездок заключалась для него в веселой суете у костра, в приготовлении походной пищи, в возможности в ожидании охотников всласть подремать на свежем воздухе:

Предполагалось, что по старой памяти поведет их «на поле» Савватей Седых вместе со своим верным Рексом. Старик знал тайгу так, что, казалось, мог ходить по ней с закрытыми глазами: держал в памяти все звериные тропы, места птичьих гнездований. Денег он за егерство не брал: не в обычаях края. Литвинов припас для такого случая подарок – финский охотничий нож. Этот нож он сам получил как сувенир от директора строящегося лесокомбината. Он ездил за опытом в Финляндию. К общему огорчению, гостеприимный старик встретил охотников не то чтобы неприветливо, а как-то вяло. Он трудился под навесом, фугуя доску, и, казалось, даже не услышал приближения машины. Только когда Петрович подвел своего-«козла» чуть ли не вплотную, старик выпрямился, откинул со лба седые взмокшие пряди, и без удивления произнес:

– А, вона кто! А я думаю-та, кто это в эдакую рань в тайге тарахтит. – Он подал приезжим руку; сухая, обычно крепкая рука с заскорузлой, будто подошва, ладонью, была какой-то безжизненной.

– К тебе, Савватей Мокеич, бить челом. По-полюем, – попросил Литвинов, с беспокойством замечая, как за полгода старик осунулся, будто ссохся. Черные глаза запали, утеряли былой блеск. Они равнодушно смотрели из углубившихся темных впадин, а волосы, свалявшиеся в косицы, совсем по-старчески свисали на лоб.

– Отполевал я, – ответил старик и, заметив на лицах гостейчнедоумение, равнодушно пояснил: – Помру скоро. – Еще несколько раз шаркнул по доске фуганком, опять отер рукавом пот, продул жало, бережно отложил инструмент.

Была в этих простых словах такая убежденность, что обычные в таких случаях разуверения и утешения не шли на язык.

– Да, ты что-то неважно выглядишь.

– Известно-от, хворь и поросенка не красит… Пошли в избу, что ли…

Все такая же стояла в домике духовитая полутьма, так же пахло медом, воском, травами, черемшой, те же тикали ходики. Но было и новое – какая-то домовитая чистота. В углу из ризы потемневшего чеканного серебра виднелся длинный прямой носик строгой богородицы, державшей в руках младенца, похожего на куклу-матрешку.

– Глафира-от совсем ко мне перебазировалась, – бледно улыбнулся старик. – Вместе со своим опиумом. Пришлось и богородицу пустить. Да ладно, места не провисит.

– Да что с вами, Савватей Мокеич? – спросил Надточиев, чувствуя, как нарастает в нем тягостная неловкость за этот визит, оказавшийся таким несвоевременным. – Врачи-то что говорят?

– А, врачи! – Старик махнул рукой. – Кеша мой – может, в «Старосибирской правде» читали, да и по радио это говорили – в Ново-Кряжеве целую-то полуклинику отгрохал. Все они тут перебывали. Однако что он, врач, когда даже Глафира от меня отступилась. Мажу вон грудь ее мазью из пчелиного прополиса да медвежьего сала. Маленько помогает, не так першит… Врачи… У смерти в глазах-от все равны, что ты, профессор, что ты, ведун, вроде Глафиры. Смерть причину сыщет. – И, явно желая оборвать этот разговор, сказал: – А чего вам тут торчать? Полевать так полевать. Вон и солнышко из-за деревьев вываливает.

Савватей посоветовал попытать счастья по тетеревам. Растолковал дорогу в рябинник, где в эту пору отъевшиеся за осень птицы клюют тронутую заморозками ягоду. Смахнул со стола пучки трав, вырвал из тетрадки лист и, ориентировавшись по старинному компасу, нетвердой рукой набросал грубую схему пути. Пометил на ней балочку, валун, известкую всем «партизанскую пихту», возле которой когда-то колчаковцы расстреляли его старшего сына, и одинокую сосну, где страшно окончил жизнь человек, предавший партизан. Он вручил охотникам эту самодельную карту. По таким ходили, вероятно, в здешних краях промысловые люди времен Ермака Тимофеевича. Растолковал путь, потрепал Рекса, с тоскливым беспокойством наблюдавшего сборы.

– Ну, ни пуха вам ни пера. А мы с тобой, Рекс, на печку. – И было в этих просто произнесенных словах что-то такое, от чего старый, уже поседевший рыжей собачьей сединой кобель издал короткий, щемящий вой…

– Странно, этот Савватей – умница, не верит ни в бога, ни в черта, ни в сон, ни в чох. Еще в гражданскую был партизаном, и вдруг этот первобытный фатализм, – задумчиво произнес Надточиев, когда охотники отшагали уже немало километров. – Странно, даже дико.

– Кто его знает! – обернулся Литвинов. Скорым шагом опытного пешехода, на редкость проворным при его медвежатой стати, он все время опережал длинноногого инженера. – А может, и есть что-то такое, чего наука еще не открыла. Биотоки какие-нибудь, что ли… Вот мой отец покрепче меня был, на спор с купцом штоф водки единым духом из горлышка высадил. Бывало, на Волге деревня против деревни на масленой на кулачки выйдут, как послышится: «Гришка-лоцман», – так чужая стенка и дрогнет… А однажды, я уже был в Твери на рабфаке, вдруг письмо: «Приезжай прощаться. До вербного воскресенья, дальше не дотяну». Зачеты были; думаю, чушь, мистика… На пять дней задержался – и не застал; похоронили… Может быть, оно что-то и есть, отчего бывают предчувствия.

До «партизанской пихты» путь лежал по таежной дороге. Весной, когда кряжевцы перевозили свои дома, дорогу плотно утрамбовали множеством шин и гусениц. Стебли вдоль колеи и сейчас еще тут и там чернели от автола. Но колхоз переехал, тайга перешла в наступление, трава закрыла колею, тут и там уже выбивались из нее березки, сосенки, пихточки-годовички. Лишь один человек прошел на заре по этой дороге, и в тенистых местах, где еще держался кристаллический иней, были четко оттиснуты его следы. У «партизанской пихты» человек этот тоже свернул вправо и, обогнув помеченную на карте сосну, сбежал в овраг. Он шел тем же маршрутом, какой Савватей начертил для охотников.

– Видишь, видишь, туда же идет, прохвост, – забеспокоился Литвинов. – Сугубо глупо было выезжать ночью, надо бы с вечера. – Он с азартом оглядывался вокруг, и свою замечательную двустволку-тулку, подаренную ему украинскими организациями в день завершения восстановительных работ на Днепрогэсе, нес уже в руках. – Гляди по следу: мальчишка, сопляк. Подстрелить ничего не подстрелит, а всю птицу распугает… Вот не повезло.

Овражек, на дне которого кое-где в бочажках сохранялась вода, вывел охотников к указанной на карте небольшой котловине, со всех сторон поросшей лесом. Посреди котловины они увидели деревянную оградку. За ней возвышался непонятный металлический предмет. Все это издали походило на могилу. Коренастые, широко разросшиеся ивы осеняли ее ярко-зелеными космами. Возле стояла женщина в темном. Держа ружье в руках, она настороженно смотрела в сторону приближавшихся охотников. Те тоже остановились. Разглядев их, женщина бросила ремень ружья на плечо, широким мужским шагом пересекла котловину и ушла в противоположную сторону.

– Ее следы? – Надточиев был поражен этой встречей.

Литвинов, прищурившись, смотрел вслед быстро удалявшейся темной фигуре.

– Глафира.

Они миновали поляну. Под ивами, с которых даже в безветрии тек лист, действительно оказалась могила. На продолговатом холмике лежал судовой якорь. К толстому железному стержню была прикреплена начищенная до блеска медная дощечка. На ней безыскусно выгравированы контуры первого советского герба, буквы «РСФСР» и надпись: «Здесь покоятся славные партизаны тт. Прохоров Терентий, Болоцких Федор и их боевой командир Седых Александр Савватеич, погибшие от озверелой руки колчаковцев 18 ноября 1919 года».

Руки охотников как-то сами потянулись к шапкам. Обнажив головы, они молча стояли у таеж-ной могилы. Самое удивительное было, что тут, в глуши, далеко от жилых мест и проезжих дорог, все сохранялось в отличном состоянии. Якорь был выворонен черной блестящей краской, дощечка сверкала. Холмик был обметен, и на нем лежала ветка калины с сочными рубиновыми ягодами.

– Кто ж тут за всем этим ходит?

– Ну, конечно, Глафира, – задумчиво ответил Литвинов. – Она ж вдова Александра. Мне о нем Седых рассказывал: пароходный механик, он колчаковский транспорт на пороге Буйном стукнул. Всех спустил ко дну, сам выплыл. Партизанил еще, да кто-то их предал. Вот лежат герои…

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.