Листая «Огни тайги», легко было почувствовать: пульс стройки бьется нормально. Но слухи все шли и шли, и даже серьезным, несклонным к сплетням и болтовне людям начинало казаться, что в разговорах этих какая-то доля правды есть. И они, серьезные люди, невольно с особым вниманием приглядывались к двум героям этих сплетен. Ничего, что давало бы возможность сделать те или иные выводы, заметно не было.
Литвинов по-прежнему поднимался до рассвета, упражнялся со своими гирями. С раннего утра его можно было встретить в любом конце огромной строительной территории, а в положенные часы, в половине одиннадцатого, «сняв сливки рабочего дня», он появлялся в управлении. Многие инженеры считали эти утренние его походы неким атавизмом, отрыжкой первых пятилеток. Петин насмешливо называл их «пустым мотаньем», но Старик оставался верен себе.
Вячеслав Ананьевич любил говорить: «Управление – это мозг». Мозг всегда должен быть неподвижен. Только в этом случае в нем может быть сосредоточена вся полнота информации, и он сможет, все взвесив, мгновенно реагировать на любую новую информацию.
Так они и работали, каждый по-своему. Иногда, с исхлестанным ветром лицом, с росинками растаявшего инея на мохнатых бровях, Литвинов вваливался в кабинет Вячеслава Ананьевича, садился на стул, хрипел: «Продрог, как последняя собака», – требовал принести стакан горячего чаю и, обжигаясь, выпивал его. Стараясь замаскировать нотки снисходительного сожаления, Вячеслав Ананьевич говорил:
– Ну зачем вы себя не жалеете? Управление должно работать как точное счетно-решающее устройство. Аналитическая машина, Федор Григорьевич, располагая информацией, мгновенно перепробовав все возможные варианты, выбирает самые правильные, самые рациональные решения. Она никогда не ошибается. Так должны руководить и мы. Все зная, все вперед предусматривая, исключая возможность случайных решений.
Литвинов, откусывая крепким зубом кусочки сахара, с шумом потягивал из стакана чай, ершил рукой жесткий бобрик, и в синих глазах его загоралось лукавство:
– Привычка, дорогой Вячеслав Ананьевич, привычка! Когда нас, совсем зелененьких, бросили из политехнички прямо на Днепрострой, какая была тогда техника? Лопаты, кирки, тачки, грабарки. Американский паровой экскаваторишко «Марион» чудом казался… За десять верст смотреть бегали… Ох, прикажи еще стаканчик налить! Вкусно твой секретарь чай заваривает, не то что мой чемодан – отваром банного веника поит… Так вот однажды пыхтим мы в карьере и видим: идут над котлованом двое – один пожилой, седой, с острой бородкой, другой военный. Остановились, глядят, потом тот, что с бородкой, спрыгивает в карьер, кричит: «Инженер, куда вы смотрите, черт вас возьми! Как ваши люди лопату держат? Какой у них из-за этого косинус – фи?» Сбрасывает пиджак: «Подержите и смотрите, молодой человек, вот как землекоп должен стоять, а вот как бросать». И вмиг наполнил тачку. «А ну, говорит, повторите сейчас же». Я красный, мне стыдно, бородачи-грабари посмеиваются, ну, стараюсь. «Вот теперь лучше. Какой институт вы, молодой человек, кончали?» – «Московский политехнический». – «А я – Киевский. Нас учили, чтобы инженер сам мог любую работу делать. Понятно это вам?» Отвечаю – понятно… И знаете, кто оказался? Начальник строительства Александр Васильевич Винтер – знаменитейший гидротехник, Ленин его знал. – Литвинов допил чай и лобедно поставил стакан на стол.
– Так вы же сами сказали, это в первую пятилетку было.
– Ну и что?
– Сами сказали, какая была техника: лопаты, кирки, грабарки.
– Ну и что?
– А сейчас спутники над нами летают, счетно-аналитические устройства мгновенно решают задачу, над которой сотни математиков просидели бы сотню лет.
– Ну и что?
– Зачем нужна лопата, когда экскаватор Поперечного один работает за тысячу лопат?
– Ну и что?.. Человек-то остается венцом творения. Мой дружок Максим Сердюк как раз заправляет в институте, где эти самые «мыслящие» машины придумывают. Он рассказывал: среднего шахматиста машина обязательно обыграет, а мастера никогда. Нет в ней творческого импульса. Она не может создавать что-то новое, не способна творить, не может, наконец, блефовать, черт возьми, когда это надо.
– Отличная информация – хорошо. Но разве она заменит когда-нибудь живые человеческие контакты? Людей тысячи – и… Это уже не та рабочая сила, а мыслящие индивидуальности, как вы и как я. А о чем думает человек, что ему нравится, что ему мешает, что его вдохновляет, что размагничивает, – это пока еще ни одна машина угадать не сумеет. Это, дорогой Вячеслав Ананьевич, чувствовать, это ощущать надо. Все время. Каждый день, каждый час. Вот тогда действительно можно все предусмотреть или предвидеть…
– Ко мне на прием, дорогой Федор Григорьевич, ходит – извините меня, но это статистика – больше людей, чем к вам, – с доброжелательной снисходительностью замечал Петин.
– Верно. Статистически верно, – задорным, мальчишеским голосом кричал Литвинов. – Но к вам ходят те, кому вы нужны, а не те, кто вам нужен… А я вижу и тех и других.».
Такие споры возникали частенько, и каждый раз, возвращаясь после них к себе, Литвинов восхищался: «Далеко пойдет. Башка!» И все-таки добавлял, подумав: «Только, кажется, не с того конца эта башка затесана». А Петин дома, прихлебывал кофе, который Дина приносила ему после обеда в кресло под торшер, снисходительно улыбаясь, рассказывал:
– Опять воспитывал этого… Ну, как это по-немецки-то будет… Ну, давно прошедшее время?..
– Плюсквамперфектум?
– Вот-вот, этого плюсквамперфекта… Трудно, очень трудно поддается. Простейших современных истин не хочет понимать. Упрямейшее существо, никак его не вытащишь из этих первых пятилеток… Сейчас суда водят по приборам, а он, начальник, бегает по карьерам…
Прихлебывая кофе, ласково посматривая на изящную фигурку жены, он как бы думал вслух:
– Упрямство это иногда просто бесит, сдерживаю себя изо всех сил… Он, в сущности, неплохой человек, но морально устарел, знаешь, как стареет на складе машина, даже если на ней и не работают… Боюсь, плохо кончит сейчас это не в моде…
Такие разговоры тревожили Дину. Слухи, ходившие по стройке, были ей, разумеется, известны. Они вызывали в ней двойственный отклик: уважая мужа, веря в его талант, она радовалась, что, возможно, сбудется их мечта – он станет первым на строительстве, и тогда во всю ширь расправит крылья. И в то же время ей было больно за этого немножко смешного, своеобразного, самобытного Старика, который все-таки, что там ни говори, сердечно принял их обоих, хорошо к ней относится.
С некоторых пор в доме Петиных появилось новое существо – маленькая японская собачка Чио-Чио-Сан, которую, по просьбе Вячеслава Ананьевича, отыскал, приобрел и привез Пшеничный, летавший в Ленинград в служебную командировку.
– Чио, а он ведь все-таки неплохой, этот Старик. Ведь так? – говорила Дина, и Чио подтверждала: «Гав-гав»…
Однажды прямо в прихожей, не дожидаясь послеобеденного, самого уютного в семье часа, отведенного Петиными для обмена новостями, Вячеслав Ананьевич сообщил, что начальника стройки срочно вызвали в Москву. Его предупредили о возможности задержки, и было при этом сказано, что временно управление он передаст Петину. Вячеслав Ананьевич рассказывал об этом спокойно, но жена чувствовала: он весь напряжен, прикладывает неимоверные усилия, чтобы скрыть радость. Ей стало грустно, и муж заметил это.
– Бедный Федор Григорьевич, нелегко ему придется, – вздохнул Вячеслав Ананьевич. – Наверное, письмо. Помнишь, вы ездили тогда в колхоз?.. Но тут уже он сам виноват, я предлагал пресечь все это в самом зародыше. Нет, видите ли, нельзя. Эти люди «по-своему правы», их надо убедить, им надо доказать… Вот доказал… А теперь придется убеждать уже не сибирских мужиков, а инстанции.
– Но я же слышала, как он говорил с ними. Это был искренний разговор, – грустно произнесла Дина.
– Разговор. Вот именно разговор… Если бы командир, поднимая роту в атаку, говорил: «Товарищи солдаты, прошу вас бежать под пули. Вас, конечно, может быть, и убьют, но прошу вас, не думайте об этом, нам страшно важно захватить высоту», – выиграли бы мы войну? Развевался бы наш флаг над Берлином?.. Дисциплина, железная дисциплина, приказ, железный приказ… в этом – успех. Досадно, но теперь и мне порой приходится говорить все это – «подумайте», «обсудите», «взвесьте», «сообщите»… Сколько на это время уходит, как устаешь! И понапрасну, попусту…
– А все-таки мне его жалко, – упрямо произнесла Дина.
– Ты у меня добрая, тебе хочется, чтобы всем было хорошо. А так не бывает. Новое всегда ломает старое, иначе жизнь бы остановилась. И еще, – в голосе Вячеслава Ананьевича послышалась искренняя грусть, – и еще, не кажется ли тебе: жалея его, ты совсем не жалеешь меня?..
…На Дивноярский аэродром, находившийся километрах в сорока от строительства, Литвинов выехал затемно. Он не любил провожаний, никому не сообщил часа отлета и был удивлен, увидев на террасе недостроенного аэровокзала высокую фигуру Надточиева и худенькую, легкую Дину. В стоячей меховой шапке фасона «Иванушка-дурачок», как определил Петрович, Надточиев вырос до монументальных габаритов. Женщина в меховой, инкрустированной кожей чукотской парке, в унтах и ушанке из пыжика рядом с ним походила на медвежонка.
– Вы куда это собрались? – удивленно спросил Литвинов, рассчитывавший, оставшись наедине, еще раз внутренне обсудить оба варианта, выстроить в логический ряд все свои аргументы.
– Мы никуда. Мы вас провожаем, – просто ответила Дина.
– Думали удрать втихаря, – усмехался Надточиев. – Прошу вас, пока не поздно, просто требую: немедленно обратите внимание на эту парку. Она так идет Дине Васильевне. Этакий симпатичный передовой, прогрессивно мыслящий эскимосик из фильма, поставленного советским режиссером по произведениям Джека Лондона…
Пассажиры, летевшие в Старосибирск, толпились на террасе аэровокзала, ибо в недостроенном здании было холоднее, чем на дворе. Ступеньки террасы упирались в поленницу дров.
– Они будут сходить к морю, – пояснил Надточиев этот кажущийся архитектурный парадокс. – Ну да, вон туда в низину пойдет море, а самолеты будут по нему заходить на посадку.
– Ну вас, разыгрываете вы меня, – отмахнулась Дина.
– Он вот тоже не верит, – хмуро сказал Литвинов, показывая на Иннокентия Седых, вылезавшего в эту$7
– Воздух! – по-военному протянул Петрович.
Все подняли головы. На посадку, точно бы соскальзывая с неба, шел коротенький ИЛ-14, похожий на икристую рыбу таймень. Вот он, урча, бежал по пробитой бульдозером дорожке, поднимая вихри сухого снега.
– Ну, ни пуха вам, ни пера! – сказал Над-точиев.
– К черту, к черту! – по охотничьей привычке вполне серьезно отругался Литвинов и повернулся к Петровичу: – Чур, в палатку к нам баб не водить. – Осторожно пожал руку Дине: – Привет супругу. Я ему завтра из Москвы позвоню…
Поднявшись, самолет лег на курс, и тайга побежала под крыльями – бурно взлохмаченное море, которое силою какого-то волшебства вдруг застыло со вздыбленными волнами. Вскоре на горизонте обозначились отлично видные на бело-зеленом фоне городские, еще только поднимавшиеся вдоль просек ансамбли, здание клуба, непокрытый спортивный зал, кинотеатр, около которого чернела толпа, стайка чистеньких построек больничного городка… Все это лежало в тайге, как кубики, позабытые в траве ребятишками. А дальше река. Утесы на ее берегах как бы устремлялись друг на друга, как бойцы, готовые броситься в драку… котлован… язвы карьеров… все это в облаках пара, дыма, в желтых песчаных вихрях…
Где-то вот тут, посевернее Дивного Яра, бросили они чугунную доску: «Онь, покорись большевикам!» Борьба еще только начинается. Но она покорится, эта великая Онь, как покорялись большевикам другие реки, на которых Литвинову приходилось работать. Он поискал глазами Зеленый городок, нашел цепочку палаток, а вот своего дома не рассмотрел. Свой дом… Все это было своим домом, было его жизнью, его волнением, его надеждой. А как все это пойдет, если… если сбудется то, о чем столько болтают все эти недели. «Может быть, дальше будет без меня. Может быть, я вижу это в последний раз». Литвинов оглянулся. Оньстрой скрылся. Тень самолета бежала по тайге, хорошо видная сверху, как рыба в чистой воде на фоне песчаного дна.
«Без меня». И Литвинов зажмурился, откинувшись на спинку кресла.
–…Гражданин, что с вами? Может быть, вам дать аэрон? – раздался встревоженный голос.
Федор Григорьевич открыл глаза. Перед ним стояла маленькая, хрупкая стюардесса, по-видимому, якутка с круглым плоским личиком, с узкими, косо поставленными глазами. Тонкие, будто фарфоровые ручки ее протягивали на выбор – бумажный пакет и коробочку аэрона.
– Ничего, ничего, не беспокойся. Все в порядке, все в полном порядке.
И Литвинов постарался улыбнуться как можно шире.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Вячеслава Ананьевича неприятно удивило, когда за ужином жена попросила у него машину, чтобы утром ехать на аэродром провожать Литвинова. Но когда он узнал, что Дина встретилась там и с Надточиевым и вернулась домой в его машине, он всерьез обиделся. Не желая опускаться до вульгарной семейной сцены, он заставил себя отложить объяснение до утра. Возясь перед зеркалом с упрямой запонкой, никак не желавшей влезать в петлю накрахмаленного воротничка, он, весь поглощенный этим занятием, будто случайно обронил:
–…Да, дорогая, ты меня огорчила. Ты совсем забываешь о положении, которое мы здесь занимаем. Все знают: Надточиев – креатура Литвинова. Тот тащит его с собой вот уже на третий объект. Этот болтун предан ему как собака. А ты кокетничаешь с ним. Я-то тебя знаю, но что люди могут подумать… Не кажется тебе, что ты на этот раз перекрахмалила воротничок? – Вытянув шею, Вячеслав Ананьевич казался весь поглощенным борьбою с запонкой. – И что особенно досадно, мне придется сейчас проводить с этим почтенным, как его называют курьеры, Саккой серьезный и неприятный разговор.
Дина с удивлением, даже с радостью посмотрела на мужа.
– Ты, кажется, ревнуешь?.. Наконец-то! Вячеслав Ананьевич с удивлением обернулся.
– Я ревную?.. У нас с тобой такие отношения… И к кому? К этому ничтожеству, к этому шуту гороховому? Ну, знаешь… ты слишком уже переоцениваешь свои чары.
Запонка села наконец на место. Вячеслав Ананьевич довольно поерзал шеей в воротничке и, осторожно водя гребешком по волосам, стал прикрывать боковыми прядями сильно поредевшую макушку. Дина замолчала и вся как-то поникла. Мужу стало ее жалко.
– Ты не так меня поняла. Я только хотел сказать, что я выше ревности. Ведь это же – отвратительное собственническое чувство, и, мне кажется, я совершенно его изжил… Я тебя, милая, понимаю, тебе скучно, а я весь в делах, постоянно занят. На мне гигантская ответственность, а ты… Дружи, пожалуйста, с кем хочешь, даже с этим Саккой. Я тебе абсолютно доверяю. Но только прошу: не забывай о моем положении. Оно ко многому нас обязывает.
Он поправил галстук, еще раз взглянул в зеркало, поцеловал жену в лоб и пошел к двери. Дина сделала было движение ему вслед, но остановилась, да так и осталась стоять, пока его шаги не проскрипели по снегу под окном, пока не щелкнула дверца машины.
Покачиваясь в завьюженных колеях, петинская «Волга» мягко бежала по заиндевевшей дороге. С вечера над всем здесь довлел густой туман. Теперь он рассеялся, и когда над тайгой поднялось солнце, все кругом было опушено и розовато сверкало. Под скатами сугробов, местами набегавших на самую дорогу, лежали глубокие фиолетовые тени. Село Дивноярское, хорошо видное с дороги, утопало в снегах, над избами стояли пушистые хвосты дыма, а за ними, над Буяном, который не угомонялся, и в самые лютые зимы круто клубился пар, будто неосторожно спустившееся с небес облако примерзло ко льду и изнемогало в тщетных усилиях оторваться.
Дивно хорош был этот тихий морозный день. Но Вячеслав Ананьевич, занятый своими думами, не замечал его. Наконец-то наступило время, которого он так нетерпеливо ждал. Литвинов улетел. По указанию свыше стройка оставлена на него, Петина, там, кажется, наконец оценили его благородный поступок. Вот теперь-то он сможет без помех показать свои силы, развернуться вовсю. Литвинов когда-то был, конечно, тоже не плох. Но вот, как и надо было ждать, стал жертвой своих устаревших представлений, методов, привычек. Собственно, ничего не произошло. Вячеслав Ананьевич не допускал мысли, чтобы из-за какого-то там письма стали пересматривать проект, утвержденный наверху. Письмо, по-видимому, сыграло роль лакмусовой бумажки, показавшей истинное лицо начальника стройки.
Ну нет, он, Петин, такого промаха не даст. В газетах, конечно, можно писать что угодно, но руководить следует железной рукой. Теперь он все подчинит основной задаче – станет безжалостно отметать то, что мешает. Невзлюбят? Пусть. Люди, вершившие крупные дела, редко бывали приятными для окружающих. Вот если бы узнать только, какие флюиды там веют, какие решения зреют в Москве?
Придя на работу, Петин сразу же заказал телефоны нескольких своих московских знакомых из гидротехнических кругов и с удивлением услышал, что ни один из них не отвечает. Тогда он вспомнил, что в столице сейчас ночь и только через шесть часов можно будет застать кого-нибуд в кабинете.
Подавив нетерпение, он усилием воли ввел себя в обычную рабочую колею: снял пиджак, повесил его на спинку стула, надел сатиновые нарукавники, просмотрел рапортичку о телефонных звонках, уже составленную секретарем, положил перед собой план дня, обдуманный с вечера. Перым в этом плане значилось: разговор с Надточиевым.
Тот явился сейчас же. Увидев на стене надпись «Здесь не курят», о которой он всегда забывал, вынул изо рта папиросу, поискал пепельницу и, не найдя, открыл форточку и выбросил окурок. Вячеслав Ананьевич попросил его присесть. Поговорили о делах, об экскаваторах, двигавшихся слишком уж медленно из Свердловска, о Литвинове, который сейчас, наверное, ещё спит в Москве. При этом Петин вздохнул и выразил надежду, что все окончится хорошо. Он, как всегда, был сдержанно приветлив и разве что с излишней старательностью, отвечая на некоторые телефонные звонки, отчеканивал: «Временно исполняющий обязанности начальника строительства слушает». Надточиев внутренне усмехался: все люди, все человеки. Закончив дела, он встал и шел было к двери, но Петин окликнул:
– Простите, у меня к вам, Сакко Иванович, ещё одно и, скажу прямо, крайне неприятное зло. – Надточиев вернулся к столу. – Нет, вы уж присядьте… Как-то был у меня тут этот ваш молодой инженер с правобережного карьера.
– Макароныч? – усмехнулся Надточиев. – со своим проектом? Жаловался?
– Апеллировал, – поправил Петин, постукивая костяшками пальцев по стеклу стола. – Он оставил у меня свой проект.
– В котором он блистательно доказывает, что пирог вкуснее хлеба… Славный парень этот Макароныч. Думающий, но… навозну кучу разрывая, петух, увы, на этот раз не нашел жемчужного зерна… Вы в этом, надеюсь, убедились?
–…А мне, наоборот, кажется, он нашёл нечто крайне нужное. И не только нам здесь сейчас, но для всех, кто вынужден вести землеройные работы в условиях суровых зим. Этот молодой человек… э-э-э…
– Макароныч… Не смотрите на меня так, это нe я, это ребята на карьере так его прозвали. Его зовут Марк Ароныч…
– Этот Марк Ароныч действительно способный инженер с хорошо развитым чувством нового, и я считаю, что его предложение – очень веский вклад в сокровищницу семилетки…
– Видите ли, я как раз и хочу спарить его с Поперечным, науку и опыт, и тогда, может быть…
– Чтобы получить какую-то там колючую проволоку? – перебил Петин, в словах которого уже появились холодные, настораживающие нотки. – Вы, кажется, именно так изволили шутить над молодым специалистом, принесшим к вам свой первый проект?
– Ну, это уже не спортивно. Это нечестная игра. – Надточиев даже вскочил.
Петин тоже встал и, пристально глядя на него, барабанил пальцами по столу.
– Здесь не стадион, здесь кабинет временно исполняющего обязанности начальника строительства, и я говорю не с футбольным болельщиком, а с инженером, которого до сих пор считал серьезным работником и который позволил себе сейчас, в годы великой семилетки, недопустимое, я не побоюсь этого сказать, антипартийное, да, именно антипартийное отношение…
– Антипартийное? – Массивный Надточиев, с крупным лицом, с большими руками и большими ногами, казалось очень прочно стоявшими на полу, растерянно смотрел на худощавого бледного человека, спокойно наблюдавшего за ним.
– Да, дорогой Сакко Иванович, я привык называть вещи своими именами. Партия учит нас подхватывать любую полезную инициативу, а вы… – В голосе Петина не было ни злости, ни досады. То, что он говорил, было правильно. Округлые фразы были знакомы, много раз слышаны и читаны. Но в устах этого человека, как казалось Надточиеву, они приобретали почему-то обидное, даже кощунственное звучание…
– Вячеслав Ананьевич, вы опытный строитель, вы не можете не видеть, что ценна тут только тема. А суть: масса людей, огромные средства; а результат потом придется рассматривать в электронный микроскоп. Позвольте, я тут при вас прикину. – Надточиев достал из кармана логарифмическую линейку, губы его шевелились. Он быстро производил подсчет. – Ну вот посмотрите, сколько стоил бы кубометр грунта и во что примерно обошлась бы нам вся эта затея…
– Затея? Нет, дорогой Сакко Иванович, это не затея, да будет это вам известно. Это ответ мыслящего молодого инженера на один из важнейших вопросов семилетки. И мне, видимо, придется заставить вас…
«Что с ним? Что ему надо?.. Только бы сдержаться, только бы не брехнуть лишнего, не разругаться, не сделать невозможным общение с этим человеком», – проносилось в голове у Надточиева, с удивлением наблюдавшего, как Петин, этот деловой, умный, добропорядочный сухарь, каковым до сих пор инженер его считал, на глазах оборачивается какой-то другой, ни разу еще не виденной и, вероятно, тщательно скрываемой им от людей стороной. Ах, если бы не эта женщина с узкими серыми глазами, он бы нашел слова для ответа! Надточиев стоял, опустив голову, каменея от физического напряжения: если бы не она…
Ещё в тот пестрый сентябрьский день, когда случай сделал его спутником Дины Васильевны, Надточиев сразу проникся к ней симпатией. Он был холост, кочуя со стройки на стройку, хозяйством не обзаводился. Жил в общежитиях, в Домах для приезжих. Если были гостиницы, снимал номер. Питался в столовых, перебивался холостяцким сухоядием. Из домашних вещей имел лишь электрический чайник, сковородку да туристскую газовую плитку. Думая о женщинах, он мечтал о возвышенной любви, о большой дружбе, но все его романы, связанные главным образом с поездками в санатории, в дома отдыха, с командировками, строго говоря, ни к любви, ни к дружбе отношения не имели. Они даже в памяти не оставляли следов: два-три письма, посланные до востребования, поздравление с Новым годом, какая-нибудь посылочка…
И вот появляется эта женщина, похожая на девушку. Происходит нечто в жизни инженера Надточиева еще небывалое: мир точно бы раздвигается, его мелодии становятся звучнее, краски ярче. Человек, слывущий среди малознакомых нахалом, даже наглецом, вдруг обретает мучительную застенчивость, не может скрыть дрожания голоса, называя в телефон знакомый номер, придумывает невероятные, порой смешные поводы, чтобы лишний раз «случайно» оказаться возле Дины в библиотеке, в магазине, в клубе, встре-тить ее на улице или стать ее соседом на концерте. Об этих встречах он мечтает даже по ночам, а очутившись возле, вдруг становится хмурым, обидно насмешливым или даже грубым.
Дина была из тех, кто умеет отличать маску от лица. Целый день предоставленная сама себе, она скучала. Ей казалось интересным держать возле себя этого человека, который был одновременно мужественным и слабым, застенчивым и язвительным, видеть, как в ее присутствии он вдруг смущается, краснеет, чувствовать на своем лице его мрачноватый взгляд.
Чтобы открыть себе возможность хотя бы изредка бывать у Петиных, Надточиев старался перенести свои симпатии и на мужа, пытался искать его дружбы… И вот этот разговор, который может все оборвать. А что, если Петин и затеял его, чтобы начать ссору и потом с треском захлопнуть свою дверь? «Нет, нет, стой и молчи. Молчи ради нее», – приказывал себе Надточиев, столбенея в неудобной позе, с напряженным, неподвижным лицом.
–…Так вот, почтенный Сакко Иванович, возьмите проект и направьте в разработку. А через десять, нет, через семь дней вы мне доложите о результатах. – И, перекинув на столе листики календаря, Петин четким почерком написал на соответствующем листке: «В десять часов Надточиев с проектом Бершадского».
– По ведь если крыжовник побрить, виноградом он от этого не станет? – пробурчал Надточиев сквозь зубы.
Черные глаза Петина оставались невозмутимыми, и Надточиеву почудилось, будто на него движется машина: не отскочишь – задавит.
–…Ваши остроты, дорогой Сакко Иванович, мне известны, и, признаюсь, я не поклонник вашего остроумия. Советую, когда придете ко мне в среду, в десять часов, оставить их дома. – И, не ожидая, пока Надточиев ответит, он позвонил секретарю: – Пригласите следующего.
В приемной толпилось немало людей, и, 'проходя мимо них, Надточиев с омерзением подумал: «Если бы у меня был хвост, все бы они увидели, как он отвратительно поджат». А вернувшись в пустой свой кабинет, он вдруг застыл посреди комнаты, пораженный жестокой мыслью: «Как же ты врезался в неё, Сакко Иванович, голубчик мой, если так вот, покорно позволяешь возить себя мордою по полу».
У Петровича была любимая поговорка: «Самое важное в военном искусстве – это вовремя смыться». Стоило Литвинову вылететь из Дивноярского, как шофер сразу же с аэродрома, не заезжая в гараж, отправился в авторемонтные мастерские. Благодаря веселому нраву, умению угодить нужным людям, а также увлечению фотографией, этим могущественнейшим средством покорения сердец, он заранее выхлопотал сюда наряд на профилактический ремонт.
И когда Петин потребовал лимузин к подъезду управления, шофера не без труда отыскали в мастерских. Машина стояла в цеху, поднятая над ямой, мотор был полуразобран, а самого Петровича привели к телефону в комбинезоне с замасленными руками. Он продолжал неторопливо их вытирать, прижимая плечом трубку.
Временно исполняющий обязанности начальника сам пожелал отчитать самоуправца. Из трубки летели сердитые слова. Произнося их, Петин, разумеется, не мог даже и предполагать, что в этот момент объект нагоняя, не слушая, подает сквозь стекло будки многозначительные знаки румяной нарядчице и, поднося трубку ко рту, озабоченно роняет туда:
– Виноват, бу сде… Так точно… бу сде…
Шофер не разделял симпатии своего начальника к Петину. Он считал ее заблуждением, а Дину Васильевну, к которой благоговел, жалел за то, что у нее такой «малахольный» муж. Когда же в ответ на очередное, вероятно невпопад поданное «бу сде» из трубки послышались угрожающие ноты, он подмигнул все той же нарядчице и плаксивым голосом, скороговоркой стал перечислять длинный список того, что в машине сработалось, разболталось и «запсивело», то ответом было яростное молчание, щелчок и гудки отключения. Тогда он повесил трубку, удовлетворенно произнес: «Ауфвидерзеен», – и отправился сообщить нарядчице те самые комплименты, которые она не могла расслышать через стекло.
Неторопливо, гуляющим шагом направлялся Петрович по утрам из Зеленого городка в мастерские автобазы. Проходя мимо котлована, он каждый день и все с большим интересом прислушивался к женскому голосу, доносившемуся из диспетчерских репродукторов. Голос этот, гремевший среди огромных нагромождений песка, металла, метавшийся среди бетонных громад, разносившийся над замерзшей рекой, улетавший вдаль и возвращавшийся обратно в виде эха, этот как бы богатырский голос ничего, в сущности, интересного не сообщал: десятника Уса требовали к прорабу Бершадскому. Шоферам приказывалось ускорить подачу машин к экскаватору Поперечного. Бетоновозам предписывалось не нарушать ритм подачи. Снова требовали запропастившегося куда-то Уса, а потом приказывали гнать «восьмерку» и «десятку» к южному забою.
Дело было не в смысле этих обычных диспетчерских приказов, а в их форме и тоне.
– Ус, Ус, куда вы запропастились? – слышался задорный девичий голос. – Сообщаю официально: у Макароныча лопается терпение. Вот ужо вам будет по усам… Эй, шоферы на дальнем, заснули? Маруськи снятся? Давайте продерите глаза и нажимайте на газ. Я вижу, как Поперечный вам из кабины кулак показывает… Там, на бетоновозах, не яйца тащите, не разобьете. Давай нажимай, а то привезете вместо бетона ледяную лепешку. – И иногда между этих веселых фраз слышался вздох: «Уф, ну вас ко всем чертям. Намаялась я с вами, бестолковыми».
Все это, репродуцированное мощными динамиками, летало над правым берегом, вызывая у всех улыбки: «Ох, уж эта Мурка, дает жизни», – улыбался десятник Ус, торопливой рысцой поспешая к прорабу… «Ей на язычок только попадись», – ухмылялись водители машин, нажимая на газ. «Так вот целый день в сплошном фельетоне и живу», – жаловался Бершадский, поглаживая вечером узенькую, холодную ручку Вики в темноте кинозала, служившего в здешнем морозном климате лучшим местом свидания влюбленных.
Мурка, как все без исключения называли помощницу дежурного диспетчера, была на строительстве не менее знаменита, чем самый известный столичный радиокомментатор. Мало кто видел ее в лицо. Но остроты, словечки Мурки Правобережной ходили из уст в уста. Они были так распространены, что в клубной живой газете сама Мурка фигурировала уже как некий литературный персонаж, от имени которого велся отдел юмора.