Начальник АХО, с энтузиазмом трудившийся над оборудованием домика, был плотный, быстрый, добродушный человек с голым черепом и очень черными глазками. Он был известен своей любовью делать приятное кому только мог. В этом он видел свою жизненную миссию. И что бы он ни доставал – телефонный ли аппарат особенно привлекательного вида, перекидной календарь, отпечатанный в типографии Гознака, какое-нибудь особенно удобное, с фасками стекло на стол или еще что-нибудь необыкновенное, он, весь сияя улыбочками, оставлявшими ямки на его полных щеках, говорил: «Только для вас достал, только для вас». Из этой фразы управленческие остроумцы и соорудили сложное прозвище «Толькидля-вас».
И вот теперь бескорыстное доброжелательство Толькидляваса было уязвлено. «Какая мебель! Немецкий резной буфет!.. Рижский диван!.. Венгерская горка!.. Где это здесь достанешь? А картины? Ну, ладно еще «Мишки на дровозаготовках», «Тары-бары» – бог с ними. Это копии, они везде висят. Но «Счастливая старость»! Ее же иллюстрированный журнал на целую страницу поместил, о ней где-то писали. Какое мастерство! Каждый волосок отдельно выписан. А материи на одеждах, их даже пощупать можно. Толькидлявас чуть не подрался с директором старосибирского театра, хотевшего купить это полотно для украшения фойе… И вот, пожалуйста, эта дамочка выставила произведение искусства на балкон, а вместо него повесила какой-то паршивый плакатишко, каких на заборах сколько угодно. Разве она что понимает в мебели, в шедеврах искусства?» Так думал уязвленный Толькидлявас, но думал про себя, ибо осуждать людей было не в его правилах, а начальников и их родственников – тем более.
Из всего, добытого с таким трудом, Дина оставила самую чепуховую, по мнению Толькидляваса, мебель: стулья, кресла, диван-тахту из толстой гнутой фанеры и старый торшер. А в кабинете она водрузила окантованную медью старую фотографию, где муж был снят в Германии в последний день войны. Фотограф запечатлел его сидящим во дворе какого-то замка в момент, когда девушка-парикмахер сбривала ему усы. Это фото, висевшее и в Москве, заняло привычное место над письменным столом Вячеслава Ананьевича.
Покончив с оборудованием домика, Дина Васильевна принялась хозяйничать. Муж, самоотверженно сменивший столицу на таежную глушь, должен как можно меньше ощущать тяготы перемен. Она старалась кормить его, как в Москве, до мелочей соблюдать домашний режим, крахмалила воротнички, манжеты его рубашек, заботилась, чтобы на брюках была четко обозначенная складка.
За хлопотами и заботами она старалась не замечать, и порой действительно не замечала, что все-таки скучает, почти весь день одна, в обществе домашней работницы, девушки из села Дивноярское, которая ничего в доме не умела делать, всему удивлялась, понемножку била посуду и всякую свободную минуту что-то читала и выписывала в тетрадку, мечтая попасть на курсы учётчиков при учебном комбинате строительства…
И вот теперь, за обедом, это сообщение о Старике.
– Ты смеешься надо мной? – осторожно произнесла Дина, стараясь скрыть интерес. – Старик неравнодушен? Да он со мной, как с девчонкой, разговаривает.
– Ах ты рассеянная моя! – перебил муж. – Сколько уж раз мы с тобой говорили, что ты не будешь наполнять мне тарелку выше риски.
– Ой, извини, милый, заболталась. Дай я отбавлю… Ну, кушай, кушай, я подожду.
В семье Петиных постепенно выработался кодекс обычаев, который Дина старалась сейчас соблюдать особенно тщательно. Например, если не было посторонних, за столом не разговаривали. И хотя теперь ей и хотелось поскорее узнать, что муж ответит, она выждала, пока Вячеслав Ананьевич покончил с супом. Она знала: он внимателен, он не забудет вопроса.
– Я не шучу, – сказал он, положив ложку и отодвигая тарелку. – Начальник аккуратнейшим образом по утрам справляется о твоем здоровье, каждый день шлет нижайшие поклоны, так что если я и забываю их тебе передавать, знай – ты их получаешь… А сегодня вот, пожалуйста, пригласил ехать с ним на остров Кряжой, к твоим, как он изволил выразиться, знакомым.
Остановившись со сковородой в руке, Дина слушала. Но муж сказал с мягким упреком:
– Дорогая, котлеты стынут. Спохватившись, она быстро подала ему второе и уселась$7
–…Скучаешь ты, дорогая. Вяжу, скучаешь, – произнес наконец Вячеслав Ананьевич, вытирая губы салфеткой. – Мне, собственно, нечего тебе рассказывать. Просто начальник едет на Кряжой улаживать одно очень неприятное дело. Эти колхозники подложили нам огромную свинью, а Литвинову, вместо того чтобы утрясти все в партийном порядке, вздумалось их уговаривать. – Вячеслав Ананьевич поковырял в зубах, вежливо прикрывая рот ладонью. – Знаешь, мне с ним все трудней. Витает где-то там в первых пятилетках. Где надо приказать – просит, где надо кулаком стукнуть – затевает переговоры. А иногда наоборот – упрям, как осел. Ну хотя бы эта история с капитаном Раковым – помнишь, этот старик, из-за которого мы все чуть было не сгорели? Ну вот, я написал об этих его головотяпствах. Приехала комиссия из пароходства, и что же? Литвинов встает на защиту. Я, который там был, который чуть сам не погиб в этой катастрофе, говорю одно, Литвинов – другое: он, видите ли, его знает, капитан проводил ему суда через Буйный. Черт знает что… Поставил меня в дурацкое положение… Милая, тебе непременно хочется ехать с ним на остров?
– Надеюсь, он меня не одну пригласил?
– Ну, конечно. Но я не смогу. Эта статья, сколько уже раз звонили из Москвы… И потом стройка – не можем же мы оба ее оставить… Я вижу, тебе все-таки хочется поехать. – Вячеслав Ананьевич вздохнул, и лицо его стало печальным. – Ну, что ж, поезжай, хотя мне будет без тебя грустно… Очень.
– А ты не рассердишься?
– Нет, конечно… Хотя, признаться, совсем не понимаю, что ты там не видала…
…И теперь, когда машина несла ее по уже знакомой и, как Дина называла ее про себя, «марсианской» дороге, она, вспоминая фразу за фразой вчерашний разговор с мужем, старалась угадать, рассердился он или нет. И если рассердился, то почему: действительно не хочет оставаться один или за то, что она поехала со Стариком? И если второе, то опять почему: неприятно, что жена дружит с человеком, который мешает развернуться способностям и талантам мужа, или это все-таки ревность? Но, чудак, ревновать к этому смешному, взбалмошному комоду…
–…Верно, душа радуется? Красотища-то какая! – обернулся к ней Литвинов. – Нет, смотри, смотри – за одну ночь все-все переменилось, будто в театре.
И в самом деле, ударивший ночью ядреный морозец сразу все преобразил; прочного снегу еще не было, но белый кристаллический иней густо посолил все вокруг: дорогу, нагромождение корневищ по обочинам, деревья, кусты, траву. Небо над тайгой было ясное. Солнце омывало все холодным светом, лиственные деревья, застигнутые врасплох и еще не сбросившие своих уборов, окрапляли эту радующую глаз белизну золотыми, красными, темно-багровыми и ярко-зелеными пятнами. Убитая морозом листва текла с неподвижных веток при малейшем дуновении ветра. Сорвавшись, листок вертелся в воздухе, задевал другие, сшибал их, и они как бы порхающим ручейком устремлялись за ним. Там, где дорога углублялась в тайгу, она пестрела, будто выстланная ситцами. Литвинов опустил стекло, и ветер бросил в машину влажную прохладу, густой бражный аромат.
– Какие края! – Синие глазки, все массивное лицо, иссеченное тоненькими морщинами, изображали полнейшее удовольствие. – Я вот утром на заре из палатки вылез – тишина. Слышно, как, лист в воздухе кружится, и вдруг подумалось: ведь года через два тут все зашумит, загремит, загудит. Безлюдье, нехоженые места… А мы сюда такой промышленный комплекс посадим, какого другого, может, и на свете нет… Сколько уж раз это бывало, а все никак не привыкну… Все словно впервой… Так ведь, Петрович?
– Яволь, – отозвался тот небрежно, будто лениво, шевеля баранку руля. –…А я вот, Федор Григорьевич, все думаю: пройтись бы вам по чернотропу с ружьишком. Зайцы тут, говорят, просто в очередь перед охотником становятся. А вы в этом году так ни разу в лес и не вылезли.
Машина между тем сошла с шоссе и остановилась у ската оскальпированной высотки. Дина тотчас же узнала ее: ну да, и старая лиственница стояла на кубике нетронутой земли, будто бы на пьедестале, и доска, на которой чья-то рука не очень умело вывела ленинские слова об электрификации, была на месте. На песке сохранились даже смутные отпечатки женских ног и больших сапог Надточиева.
Это отсюда Дина впервые увидела строительство. Увидела и разочаровалась: ничего особенного. Так она и сказала по приезде Вячеславу Ананьевичу. Тот улыбнулся, обещал завтра все показать. Но из-за множества дел не смог. Поручил это Юрию Пшеничному. Молодой инженер уже успел освоиться на новом месте, завести множество знакомств. Строительство он показывал со знанием дела, но весело, с удовольствием, как гостеприимный хозяин. И вот тут-то перед москвичкой и открылись истинные масштабы того, что происходит сейчас в Сибири.
Тайга всюду сохраняла еще свой вековечный облик. Тем неожиданней и удивительней возникали внезапно среди девственной природы строительные площадки – огромные бетонные корпуса, то уже готовые, застекленные, дымившие, то в виде каменного кружева, то как фундаменты, будто бы еще только прорезающиеся сквозь землю, виднелись тут и там; господствуя над самыми высокими елями, торчали макушки костлявых кранов. Машины высотою в трехэтажный дом копали землю… Потом дорога, как в тоннель, втягивалась в заросли. Кроны деревьев смыкались. И вдруг открывалась гигантская искусственная котловина. Совершенно, как казалось, безлюдная, она напоминала лунный кратер. В ней копошились машины. И опять шла тайга, и по ней в разных направлениях бежали огромные самосвалы. Пшеничный пояснял: бетонный завод… Полигон сборных конструкций… Деревообделочный комбинат… Гравийный карьер… Называл какие-то, вероятно, очень большие цифры. Но Дина сидела молчаливая, тихая, жадно смотря в опущенное стекло.
Потом, взвыв, машина стала карабкаться вверх, вся содрогаясь в жестких колеях прошитой кореньями дороги. Остановилась на вершине какой-то высоты. По корявой сосенке, изогнувшейся на обрывистом краю небольшого плато, Дина догадалась, что они на макушке Дивного Яра. Когда, неведомо почему взволновавшись, она глянула вниз за гребень утеса, то невольно вздрогнула: так широк был открывшийся перед нею горизонт. Внизу, где, входя в сужение между двумя утесами, Онь заметно убыстряла бег и бурые воды ее обрастали белыми гривками, перед ней открылось такое, чего видеть ей еще и не доводилось. В огромной земляной чаше, отгороженной от реки каменной дамбой, работало множество людей и машин. Казалось, все движется, перемещается, точно кипит.
– Когда же они успели все это построить? – невольно вырвалось у нее. – Неужели полтора года назад тут ничего не было?
– Широки шаги семилетки! – с пафосом произнес Пшеничный и принялся рассказывать, что здесь будет через два, через три, через пять лет.
Собеседница не слушала. Она смотрела, потрясенная, думая о том, как же это дьявольски трудно – управлять всей этой массой людей, механизмов, транспорта, потоками грузов. И ей, всегда гордившейся мужем и его работой, может быть, впервые вот здесь, на Дивном Яре, довелось ощутить, как грандиозны его дела…
– Отвезите меня домой, Юра, – тихо попросила она.
– Как? – воскликнул Пшеничный. – Мы же еще не осмотрели Правобережья – главное сейчас там… Правобережье лидирует…
– Хватит, – сказала она жалобно и больше уже не глядела в окно машины…
…Когда в первый раз Дина смотрела отсюда, с этого оскальпированного холма на панораму строительства, она казалась ей муравейником. С тех пор ничего не изменилось, ничего не успело прибавиться. Но картины виденного жили в ней, и она сама казалась себе сейчас маленьким муравьем, затерянным среди непонятных громад…
–…Вон оттуда, с того самого утеса Бычий Лоб, через реку на Дивный Яр и пойдет створ плотины. А! Как?.. Эдакий шрамчик на глобус положим… Сколько уж шрамчиков мы с тобою, Петрович, таких положили, больших и маленьких! – говорил Литвинов. – Не зря, Дина Васильевна, живем на свете.
«Расхвастался!» – подумала она. А между тем дорога сбежала к реке, пошла по-над берегом, по кромке, в тени диабазовых скал. Слоистый черный камень стеной надвигался на воду, а слева шумел, грохотал порог Буйный. Вспарываемая бойцами вода будто кипела и густо курилась. Все вокруг было одето в белую мохнатую шубу.
– Видишь на скалах надписи? – спросил Литвинов, когда они вышли из машины, и показал Дине на диабазовую стену.
В самом деле, в слоистых скалах, наверху, куда брызги не достигали и где иней не удержался, было что-то написано.
– Это лоцманы. Проведет через Буйный судно – и автограф оставит… С давних времен. А ну, смотри, Дина свет Васильевна, вон туда, где деревцо.
Иные надписи можно было разобрать. На скале, на которую указывал толстый, короткий палец, славянской вязью значилось: «Евтихий Раков, Казенный караван». И дата: «1780». А ниже, совсем над дорогой, современным «стенгазетным» шрифтом было убористо размещено между двумя трещинами: «Алексей Раков. Шесть катеров» – и тоже дата: «Май. 1958 год». Значились поблизости и еще какие-то Раковы. Но Дина смотрела на эту нижнюю, написанную «стенгазетными» буквами.
Раков! Алексей Раков! Ведь, кажется, именно так звали старого капитана, из-за нераспорядительности которого они чуть было все не погибли на горящем «Ермаке». Вспомнила вчерашний разговор с мужем и, удивленная, спросила:
– Неужели это тот самый горе-капитан?
– Правильно, – хохотнул Литвинов, потирая руки. – Он же из здешних, из коренных лоцманов. Вон откуда. – Короткий палец указал на верхнюю надпись. – Вон от кого род ведет… Специальный самолет за ним посылал, чтобы протащил наши суда через Буйный на нижний бьеф… Ух, мастерище! Нам вот с этого места глядеть страшно было, а он – одно, другое, третье, пятое… И без отдыха… Вон там боец, Лопата называется, видишь, плоский, как зуб. Мой катер на него поволокло. Ну, думаю, – в щепки. А ведь и его провел…
– Как же тут проведешь? – Дина вопросительно смотрела на Литвинова. Может, он шутит над ней? С него станется. Онь, вспоротая бивнями бойцов, неслась с такой бешеной быстротой, что кружилась голова. – Федор Григорьевич, вы надо мной смеетесь? Да?.. Разве тут можно судно провести?
– Мы с тобой ореховой скорлупы не проведем, а сибирские лоцманы проводят. Ходы меж бойцов знают, повороты потока чувствуют. Этот Раков провел последнее судно, сошел на берег, сел вон на тот камень и с час отдыхал. Выглядел, будто со смертного одра. Потом потребовал грузовик, чтобы его с людьми домой, в Дивноярское, отвезли. Там у него сестра-старуха уж баню натопила. Попарился вместе с рулевым и боцманом, тоже здешними, с Дивноярья. Литр спирта втроем выпили и завалились на печь. А утром проснулись люди, глядят – вот эта надпись. А дружки тю-тю, в Старосибирск улетели. Благодарность вслед им почтой пересылать пришлось. Вот, милая моя, какая штука… Так ведь, Петрович?
– Рихтих, – подтвердил тот, смешно выговорив немецкое слово. – Мне этот самый басило-капитан тут недалеко в тайге речку показал, вшивая речушка, переплюнуть можно, только несется, как настеганная, по камням… В ней омутки, так не поверите – хариусы в них с бою на муху берут.
– А что-то не кормишь меня хариусами?
– У вас половишь! Часто вы мне выходныето даете?
А машина неслась по дороге, так хорошо запомнившейся Дине. Иней изменил цвета, но всетаки узнала она и ключик, из которого пила воду, и поворот, где тогда подобрали Надточиева, и поле, где встретился бородатый механик. Только вместо вихрастого мальчишки-паромщика у мотора сидела старая, закутанная в шаль тетка и вязала кофту. Предоставив Петровичу самому устанавливать и укреплять на мостках машину, она запустила слабенький, перхающий мотор.
– Ты чего тут за русалку работаешь? – спросил Литвинов, беря у нее из рук руль.
–…А водяные-та все за рекой, Федор Григорьевич, и Петьшу-паромщика туда снарядили. Мороз-та, вон он как к нам подкрался, а в поле еще столько-та гектаров не кошено… Зря едешь, село-та, как есть, все пустое.
– К Иннокентию Савватеичу мы.
– Ну разве что председатель, и то навряд. Трещала, правда, два раза его моторка… А ос-тальные-та все чем свет на поля подались.
Действительно, Кряжое будто вымерло. Лишь за заборами брехали вслед машине псы, да за оградой яслей гуляла стайка ребятишек. На строительстве клуба тоже никого не было, но цепкий глаз Литвинова заметил на вершине сруба несколько свежих венцов, а золотые стружки лежали даже поверх инея. «Строит-таки, чалдон проклятый!» И решил, увидев председателя, сразу же положить перед ним письмо и начать разговор начистоту: твоя, Савватеич, затея?
Но и дом председателя был тих. На стук никто не отозвался. Дина вспомнила, куда здесь прячут металлический стерженек, подымающий щеколду. Звякнуло кольцо, и, пройдя на мощеный двор, на дощатом помосте которого по инею отпечаталось множество следов, приезжие поднялись в избу. Оглушительно громко тикали часы. То стихая, то припуская с новой силой, орал стоящий на подоконнике телефон.
Литвинов поднял трубку, и оттуда сразу вырвался сердитый голос.
– Нет, Иннокентия Савватеича нету, – ответил гость. – В поле, все в поле. Говорит посторонний. – Голос так и рвался из трубки. – Посторонних людей в Советской стране не бывает? К сожалению, еще бывают. Еще частенько бывают, а вот быть их не должно, это верно… Кто тут философствует? А Литвинов философствует. Плохо ты, секретарь райкома, кадры свои изучаешь, даже члена своего бюро не признал. Говорю: Литвинов, вот кто… А я тебя, Николай Кузьмич, по голосу сразу угадал. Голос у тебя звонкий. И чего тебе надо, знаю. Успокойся: все в поле. Где? Да уж, наверно, там, где надо… Постой, вот тут записка какая-то лежит. Дайте-ка записку. – И он прочел в трубку: – «Павел Васильевич, два раза заскакивал в село и не застал тебя. Гони скорей свою ремонтную лайбу к Медвежьему Ложку. Стоят двойка, шестерка и семерка. Подшипники. Перехожу к отцу на пасеку. В случае чего, гони Ваныпу туда… Мороз проклятый». Нет, не подписано. Да разве по стилю-то не узнаешь?
Литвинов помолчал, повертел записку и добавил:
– Это он вперед свой «НП» вынес. Я за ним туда поеду, что передать? Зачем еду-то, а? – Синие глазки Литвинова хитро сощурились. – Пельмени, секретарь, я страсть люблю, а где же тут лучше пельмени, как не у моего дружка? Ну, будь жив! – И, подмигнув, он осторожно положил трубку и пояснил Дине: – Интересуется, зачем мы едем… А?
Пасека колхоза «Красный пахарь», куда по травянистой, поросшей узловатыми корнями дороге Петрович доставил путников, располагалась на просторной, окруженной тайгою поляне. Разноцветные пчелиные домики, еще не убранные, были расставлены, как шашки на доске. В углу поляны, у опушки, виднелась избушка, рядом с которой горбился пологий холмик омшаника. У навеса, пристроенного к избе, стоял худой старик и, закрываясь ладонью от солнца, смотрел в сторону приближавшейся машины. У его ног лежала лохматая собака. Заворчав, она бросилась было навстречу, но, остановленная окриком, вернулась, улеглась на прежнее место, подозрительно поглядывая на вылезавших из машины людей.
Пасечник остался у верстака. Длинные, еще темные, но наполовину уже разбавленные сединой волосы были перехвачены по лбу ремешком. В руках он держал рубанок, а вокруг, как мыльная пена, вздымались стружки. Прихрамывая, двинулся он навстречу гостям.
– Кто приехал-та, Федор Григорьев, мил человек! А я слышу, мотор шелестит, говорю Рексу: кого же это бог несет?
– Не забыл, Савватей Макеич? – Литвинов тряхнул сухую, жесткую, еще сильную руку пасечника. – Помнишь, как вместе в тайге бедовали в буран? Кабы не ты…
– Ох, плохо я штой-то нонешнее помню. Сколько их, буранов, через меня перенесло! Вот про мирное-та время или про гражданскую – помню. И как Колчака под лед пускали – помню. А вот на нонешнее – решето память.
Но память, как видно, была не так уж плоха. Пасечник неприязненно покосился на Петровича, подходившего к нему с заметным смущением.
– А ты, Васисдас, еще катаешься?
– Чего мне не кататься, моя профессия такая – кататься.
– А то, что в старое время таких, как ты, до чужих баб хватов, мужья скопом, как конокрада, забивали.
– За что же меня бить, я человек общественно полезный и… – покосившись на Дину, он что-то в своем ответе передумал. – Да я в случае осложнения обстоятельств и сам кого…
– Храбер таракан за печкой… В мирное время тут говаривали, что вы, ярославцы, все российское железо на кандалах к нам в Сибирь перетаскали… Только ты, парень, гляди, тут тебе не Ярославль, тут места серьезные. Так с тобой поговорят… – Потом, переведя на Дину свои черные, колючие, с белками кофейного оттенка глаза, спросил со старческой бесцеремонностью: – А это кто ж такая?.. Не знаю ее.
Как и сын, пасечник был невысок, худощав, смугл, и нос у него был такой же, с крутой горбинкой. Так же походил в профиль на хищную птицу. Он заметно прихрамывал, но, прихрамывая, двигался очень проворно.
– Я о вас много слышала, Савватей Макеич. – Дина старалась говорить громче. – От Василисы, от тети Глафиры…
– Не кричи, не тугоухий, – остановил старик и вдруг догадался: – Это вы там у нас, на Кряжом, стояли? Сказывала, сказывала Глашка… А я-то думаю, кто такая в штанах? – И, обернувшись к Литвинову, прямо спросил: – Пошто прикатил-то?
– Много меду взял нынче, отец?
– Да был кой-какой медишко. В июле-та, помнишь, шара стояла, ну попусту летали, а посмурнело – на иван-чае маленько поправились да на вересках. Глашка тут прикидывала – килограмм по пятьдесят пять на семью, ежели огурешным счетом.
– Пятьдесят пять, ишь ты! Это на сколько же надо множить пятьдесят-то пять? – спросил Литвинов, не то действительно удивленный, не то делающий вид, что удивлен, чтобы польстить старику.
– А множь на полтораста для ровного счета.
– Ух ты! Видали! Да ты же драгоценный человек, Савватей Макеич!
– Где же мне ноне, Федор Григорьевич! В охотничьей да в рыбачьей-то бригаде – там верно, наваришко кой-какой с меня был. Кабы не ревматизм, разве я пошел бы на этот апостольский промысел! – И опять спросил в упор, без всяких старческих интонаций: – А все-таки зачем приехал? Один я на пасеке, и Глафира и Вань-ша – обое в поле, и Иннокентий туда чуть свет подался. Один я, какой теперь во мне интерес?
Разговаривая, пасечник не переставал ни на мгновение что-то делать: снял с волос ремешок, сложил, сунул в карман фартука, стряхнул золотистые опилки, повесил фартук на гвоздь. Потом взял свежую, из можжевеловых веток метлу и, разговаривая, стал заметать в угол пружинистые стружки. При этом Дине почему-то казалось, что, несмотря на дружелюбный тон, он все время насторожен. От мужа она знала о письме. Без труда угадывала, что и этот дед о нем знает. Может быть, потому он так и поглядывает на Литвинова?
По белесому небосклону солнце вкатилось уже в свой невысокий зенит. Заметно потеплело, иней растаял. Лежал он теперь отчетливо очерченными белыми платами лишь в тени избы, древесных крон, пчелиных домиков, а все вокруг весело зеленело, будто отлакированное. Над полями снова потянулись паутинки, сверкая крохотными капельками росы. В небе, как плохо смазанное тележное колесо, скрипел журавлиный косяк.
– Сегодня выходной, вот мы и решили с Петровичем Дине Васильевне настоящую Сибирь показать, – прищуриваясь, сказал Литвинов. – А где ее ныне и увидишь, настоящую Сибирь, как не у деда Савватея… А ты, Савватей Макеич, хорошо выглядишь.
– Хорошо, в аккурат кошачьи мощи.
– Мне бы так в твоем возрасте выглядеть! Меня к этим годам совком собирать надо будет. – И, обращаясь к своей спутнице, Литвинов сказал: – Вот этот человек в семьдесят с гаком лет вместе с еще одним чалдоном из бурят через глухую тайгу нас вел и ни разу не сбился. Вот тут какие люди.
– Да ладно ты, чай, я не девка, с похвал не растаю, – проворчал старик. – Пошли коли в избу. Чего на ветру стоять. – И Дине стало ясно, что он понимает, что Литвинов до поры отводит главный разговор, понимает и поддерживает эту игру.
Все вместе: неожиданно нагрянувшие холода, заиндевевшая тайга, пустое село, пасека и избушка в дремучем лесу, этот старик, которого по своей привычке ко всему прикладывать литературные мерки Дина отнесла уже к героям Лескова, а главное, то, что начальник огромного строительства, имеющий влияние на все дела края, вроде бы даже тушуется перед ним, – все это было так ново, что женщине казалось, словно она и впрямь попала в какой-то иной мир.
В приземистой избушке было сумеречно. Два маленьких оконца рассеивали полумрак лишь до половины помещения, и вошедшую сразу же, с порога, обволакивал душный запах трав и кореньев. Они пучочками висели на гвоздиках под потолком. Этот запах смешивался с густым ароматом меда и воска. Русская печь занимала добрую треть помещения. На ней виднелись подушки в красных наволочках. С полатей свешивался овчинный полушубок. Кровати не было. А на стене висели рядом блестящий барометр-анероид самого современного образца и часы-ходики, на козырьке которых подвыпивший комаринский мужик с гармошкой танцевал трепака. Вместо гирь к цепочке были подвешены два костыля, какими прикрепляют рельсы к шпалам. На лавке мурлыкал радиоприемник, работающий от термостата, установленного на керосиновой лампе. На самом видном месте висели два ружья: одно – очень старое, с прикладом, для чего-то изрезанным зарубками, другое – самое современное, двуствольное, дорогое. На нем Дина рассмотрела серебряную дощечку: «Нашему дорогому проводнику С. М. Седых от благодарных гидростроителей». В красном углу на полочке, где раньше, вероятно, стояли иконы, так как она была закапана воском, – книги. И можно было рассмотреть на корешках: «Энциклопедия пчеловода», «Лекарственные травы». Но на скамейке лежали пухлые, припахивающие деревянным маслом «Жития святых».
Эта странная смесь нового, даже новейшего со старым и просто древним заставила Дину еще раз поискать по углам взглядом икону. Но хотя все здесь – и травы, и эти «Жития», и ослепительное сверкание алюминиевой посуды – говорило о Глафирином пребывании, иконы не было. Со старого, должно быть, давным-давно повешенного портрета, прищуриваясь, смотрел Ленин в кепке и с красным бантом в петлице…
– Ух, как тут медовухой пахнет! – шумно втягивая воздух носом, произнес Петрович, скромно остановившийся у дверей.
– Ишь ты, учуял… До чего ж у тебя, парень, до баб да до выпивки нос острый, – сказал пасечник и, достав из самодельного шкафа мягкие полиэтиленовые фужеры по числу приезжих, поставил на стол. Подошел с ковшом к одному из бочонков, стоявших в углу. Ототкнул затычку, стал цедить мутноватый, густой, остро пахнущий медом напиток. Потом, наполнив фужеры, поставил их перед каждым.
– Духовито, с последних, с вересковых медов. – И предостерег гостью: – Испейте, только не ошибитесь-та: это не квас.
Прохладная ароматная смесь сладости и горечи, сдобренная мятой, так и шибанула в нос. На питок казался безобидным. Но скоро Дина почувствовала себя легкой, молоденькой, а всех присут ствующих, даже мохнатого Рекса, ревниво следившего за каждым из гостей, – милыми, веселыми, доброжелательными. Она села на стол и болтая ногами, потребовала налить еще. Хозяш-ничего не говоря, пошел к бочке.
– А может, хватит? – сказал Литвинов. «Какой он смешной, чего он испугался? Что я девочка?» И Дина храбро выпила до дна. Потом сама налила себе и еще выпила. И вдруг почувствовала, как ее неодолимо клонит в сон. Засмеялась. Махнула рукой и, устроившись поудобнее на лавке, подобрала под себя ноги, закрыла глаза… Когда она проснулась, солнце светило окошко косо. Свет был усталый, желтоватый. Литвинов и пасечник у стола потрошили рыбу. Pyки у них были в серебряной чешуе. На полу стоя, закопченное ведро с водой. Туда они и кидали крупные куски… Голова была будто наполнена ртутью. Веки точно слиплись. Сквозь полусон женщина слышала, как Литвинов, орудуя ножом говорил:
–…Едал я, Савватей Макеич, уху на разных реках, а вот такой, как тут, на Они, нигде не едал. На Нижней Волге, между прочим, рыбу в куриный отвар кладут…
У себя под головой Дина обнаружила подушку в красной наволочке, пряно пахнувшую лесной травой. Кто-то прикрыл ей ноги овчинным полушубком. Как все это произошло, она не помнила Вот так медовушка, ай-ай-ай!.. А у стола продолжалась беседа.
– Куриный отвар, оно, конечно… Но лучше как от мелкого ерша отвару не бывает, – говорил пасечник, ловкими движениями острого ножа вспарывая брюхо толстой рыбине и выжимая из него клеенчатые внутренности. – Юшку здешнюю отцы наставники в староверских скитах выдумали. Не знаю уж там, как насчет бога, это не по моей части, а уж пожрать-та, не при Глафире говоря, они умели. Она и сейчас, эта юшка, зовется «скитская». И нигде такой юшки не сварить – не получится. Потому-та где, кроме здешних мест, такую рыбину возьмешь? Или хариуса? Или такого ершишку, что у нас другой раз из морды хоть ведром черпай?.. Кажется, вот ёрш – чепуховая рыбина, вроде кедрового орешка, – жуй да плюй. А для первого навара, для соку самой жирной курчонке против него не выстоять. Эх, вот лавроввый лист Глафира куда-то упропастила! – И без всякого перехода пасечник спросил: – Сын-та насчёт письмишка, поди-ка, нужен? Уговаривать его поди прибёг?
Дина даже приподнялась на локте, чтобы посмотреть, как Литвинов, который явно не желал посвящать кого бы то ни было в свои переговоры, с Иннокентием Седых, будет отвечать. Но тот только стряхнул с рук рыбью чешую.
– Угадал, Макеич, угадал. От тебя разве чего спрячешь?