Я-от старый уж, а братан старший лежит – парень и парень. И ранка на лбу от колчаковской пули так, еле видная…
– Ой, плаксив я что-то, Савватеич, стал, – пожаловался Литвинов, вытирая слезы. – Ну хватит о покойниках, говори, как живые живут? Что хмуришься? Маяк твой по-прежнему на все Онь-ское плёсо светит.
– Обобрали вы меня, Федор Григорьевич, кругом обобрали, – вздохнул Иннокентий, будто бы уходя в себя.
– Ну уж, знаешь. – Это Литвинов произнес даже с обидой. – Переехать помог? Помог. Клуб вон какой отгрохать помог? Помог. Сейчас вот с теплицами помогу? Помогу… Обобрали!
– Не отогреют меня те теплицы, – продолжал Иннокентий. – Василису-то этот ваш латыш увел? Увел. До колхоза ль ей теперь? Сколько молодежи так-то вот к вам ушло? Ваньша вон с утра до вечера скулит: отпусти да отпусти в Дивно-ярск – там техника… И останусь я, Федор Григорьевич, один, как мертвый сук на дереве, ходить по дому с двумя крыльцами: в одно войду, в другое выйду…
– Хорош мертвый сук! Ты, Иннокентий, кедр могучий. Вон твоя крона-то как шумит! И побеги у тебя, хорошие побеги. Уж скажу по секрету: геологов мы представляли – дочке твоей большой орден носить…
– Орден… А кто в колхозе работать, кто кормить вас будет?.. Вы об этом думаете?.. – с болью вырвалось у Иннокентия, но что-то самое горькое он не высказал, сдержался и сразу заторопился. – Ну, поправляйтесь, Федор Григорьевич! Поправляйтесь и приезжайте, завсегда рады вам будем.
И не успела «Волга» Иннокентия Седых отъехать, как Степанида Емельяновна уже писала под диктовку мужа на депутатском бланке в Дивноярский горсовет, в Старосибирский облисполком, секретарю обкома просьбы помочь колхозу «Красный пахарь» со строительством теплиц: сугубо нужная, сугубо полезная затея…
По мере того как таким вот путем, исподволь, Литвинов проникал в рабочую атмосферу Дивно-ярска, его близкие все чаще слышали известную им музыкальную фразу «И гибель всех моих полков…», исполняемую в самом боевом тоне.
Надточиев, Дюжев, Валя, Игорь, Дина Васильевна и другие люди, часто забегавшие в домик на Набережной, блюдя правила медицины, старались не говорить ни о чем, что могло бы огорчить, рассердить или взволновать больного. Даже Ладо Капанадзе, для которого наступили тяжелые дни, старался толковать о шахматах да о новых археологических находках Онича. А так как неприятностей и тревог было у него много, а у Литвинова был острый глаз и скрывать от него что-либо было трудно, парторг старался не оставаться с ним один на один.
Флотский офицер, привыкший к размеренной неизменности корабельной жизни, еще не вжившийся глубоко в атмосферу огромного строительства, Ладо Капанадзе терялся в массе многообразных дел. Идея «броска» захватила простотой и смелостью. В самом деле, кому, как не этому городу, росшему в тайге, и быть запевалой славных починов. И разве истинного большевика может не увлечь мечта идти впереди, показывая путь другим? Петин – умный человек. Он, конечно, все подсчитал, он знает возможности. И горячий Капанадзе с головой окунулся в новое, полюбившееся ему дело. Выступал на собраниях. Помогал людям формулировать их обязательства. Радовался, что «бросок» поддерживает печать, что обком с интересом следит за развертыванием почина, что «Старосибирская правда» опубликовала письмо дивноярцев на первой странице, печатает сводки о ходе дел.
И вот одновременно: этот вопрос Старика – «все ли у вас там на чистом сливочном масле» – и письмо Марии Третьяк. Капанадзе насторожился. Он сам пошел в котлован, поговорил с коммунистами. И тут увидел, что женщине из ее стеклянной будки действительно удалось рассмотреть все точнее, чем ему самому с высокого партийного поста. Это открытие взволновало Капанадзе. И хотя сводки с участков поступали хорошие и почин, согласно им, развивался нормально, это уже не успокаивало.
В эти последние месяцы Капанадзе как-то особенно сблизился с секретарем комсомольского комитета Игорем Капустиным. Ему, флотскому офицеру, была по Душе спокойная, уверенная подтянутость этого немногословного, не очень видного собою парня, который в короткое время стал любимцем молодежи. Игорь был первым, с кем Капанадзе поделился своими сомнениями.
– Организуй-ка ты, брат, проверку на нескольких ведущих участках. Комсомольский рейд, что ли…
Игорь ответил «есть» и в тот же день взялся за дело. Но Капанадзе продолжало точить беспокойство, неотвязное, как зубная боль. И уже приходило в голову: а что, если Петин затеял все это лишь для того, чтобы, воспользовавшись болезнью Литвинова, создать шум вокруг своего имени, а он, парторг, которому доверены человеческие души, оказался на поводу у бессовестного карьериста? Ведь именно так характеризовал его Надточиев. И тут уже невольно вспоминались, связывались в общую цепь и давняя история с предложением Бершадского, и борьба против Дюжева и его проекта, и письмо молодых специалистов об этом несчастном человеке, организованное Юрием Пшеничным, и многое другое, чему раньше он не придавал особого значения. Капанадзе становилось жутко. Если это обман, бум, афера, тогда и он вольный или невольный пособник аферистов! Ах, если бы посоветоваться со Стариком! Но тот ненавидит очковтирательство, ложь, даже простое вранье. Взволнуется, взорвется, и это может вызвать повторный инфаркт.
Случай подтвердил: дело серьезное. Как-то утром в партком вбежал, именно вбежал Марк Бер-шадский и, еще не дойдя до стола Капанадзе, с середины комнаты, срывающимся голосом, будто с кем-то продолжая спор, прокричал:
–…А я не стану молчать! Пусть не дают квартиры, пусть! Пусть он меня выживет! Пусть она уходит! Я кандидат партии, я коммунист, я не могу этого скрывать.
– Садись, – сказал Капанадзе, легонько толкая посетителя в кресло, и, налив воды, протянул ему стакан. – Ну, выкладывай, Макароныч, с кем ты споришь?
– Мы расстались, – трагически произнес молодой инженер, и стакан задрожал у него в худых, будто охрой забрызганных руках. – Между надои кончено. Пусть все летит к черту, я не хочу! Честь коммуниста не позволяет мне…
– Стой, стой! Начинай по порядку. С кем кончено? Что не позволяет честь коммуниста? Кому лететь к черту?
– Как с кем? С Викой, конечно. А честь не позволяет из-за квартиры, из-за карьеры обманывать, ловчить, подличать.
– Кого обманывать, как ловчить? – упавшим голосом спросил Капанадзе, уже чувствуя, что
все это как-то связано с Петиным, с «броском», с его собственными сомнениями и раздумьями последних дней. – Ну, чего же ты? Слушаю.
– Вчера у Вячеслава Ананьевича был нужничок.
– Нужничок? Что это значит – «нужничок»?
– Сакко Иванович так называет вечеринки, на которые Вячеслав Ананьевич собирает теперь нужных ему людей… Меня тоже пригласили, понимаете? В первый раз пригласили.
Торопясь, сбиваясь, то и дело повторяясь и глотая целые фразы, молодой инженер рассказал все, что было на дне рождения. Монолог Петина, его предостережение, скрытую угрозу, прозвучавшую в его словах. Ничего конкретного Бершадский сообщить не мог, но Капанадзе уже понимал, что этот молодой инженер, почти мальчишка, в данном случае оказался прозорливее, чем он сам, любивший называть себя флотским большевиком. «У тебя на глазах с помощью фальшивок создавались репутации, – думал он, смотря на взволнованное лицо Бершадского. – Не знал? Да, конечно, не знал, не рассмотрел, не учуял… Но доверчивый дурак на посту партийного работника ничем не лучше афериста, обманщика, лгуна, который им вертит».
– Я, Ладо Ильич, еще с той зимы, когда Сакко Иванович получил из-за меня выговор, а потом мое предложение было забыто, начал догадываться: тут что-то не то. Но вот вчера, когда он все это говорил, я понял: это организованный обман! – кричал Бершадский, взметывая свои длинные руки.
– Ясно. Сугубо ясно, – сказал Капанадзе и грустно улыбнулся, вспомнив, что так любит говорить Старик. Ах, как не хватало этого грубоватого человека, его знаний, его житейского опыта, его спокойного ума и даже его бешеного нрава. Но когда ушел удрученный Макароныч, парторгу ясно было одно: «бросок», дело, в которое он так верил, в которое вкладывал душу, превращено в аферу. Надо действовать, действовать немедленно, даже не ожидая результатов комсомольского рейда. Он решил начать с разговора с Петиным, «Будь что будет. Скажу ему все напрямки, спрошу, что он по этому поводу думает, а там обстановка подскажет. Это будет разведка. Разведка боем». И он позвонил Петину:
– Нужно потолковать. Когда можно приехать?
– Хорошо, – ответил спокойный голос. – Я лучше заеду сам. Ну, например, после рабочего дня.
Петин приехал, когда в парткоме работа окончилась. Но парторг был не один. Кто-то был у него в кабинете. Оттуда звучал голос Капанадзе:
–…Ваша инструкция – это шедевр для «Крокодила»: «Запрещается, танцуя, крепко прижиматься к даме и в фокстроте делать двусмысленные движения», – отчитывал он кого-то. – Что значит «прижиматься к даме»? Что значит «делать двусмысленные движения»?
Неприятно удивленный Петин открыл дверь, вошел, внимательно посмотрел на часы.
– Я прибыл точно, как мы и договаривались?
– Да, да, конечно. Извините. – Капанадзе указал на какого-то ярко одетого молодого человека с рыжеватой «ассирийской» бородкой, топтавшегося у стола. – Этому товарищу доверили культработу в Партизанском. И ему, видите ли, не нравится, как молодежь танцует. Вы, может быть, хотите, чтобы люди и знакомились и увлекались только на собраниях?.. Ступайте. А вашу «культинструкцию» я отошлю в живую газету. Пусть там с вами Мурка Правобережная расправляется… Да вы садитесь, садитесь, Вячеслав Ананьевич! – сказал он, указывая на диван, и, когда они остались одни, он сел рядом с Пети-ным. – Я сам расследовал письмо Марии Третьяк.
– Я об этом знаю, – спокойно, бесцветным голосом сказал Петин.
– И вы представляете, она права.
– Возможно… И, признаюсь, меня не очень заботит, что какой-то дурак – десятник или прораб – в азарте соревнования кому-то приписал выработку. Меня больше заботит, – Петин поднял лицо и взглянул на собеседника, – меня очень заботит, что партийный руководитель строительства вместо того, чтобы высоко нести знамя народной инициативы, слушает кляузы каких-то психичек… Мы здесь одни, мы можем сказать здесь вслух: мы авторы идеи броска к коммунизму. Мы вместе вот в этом кабинете радовались ее рождению, поднимали, пропагандировали, не спали ночей, а теперь… Что, собственно, случилось? Почему вы позволяете склочникам убивать наше детище, потворствуете, даже помогаете этим ненавистникам? Думаете, я не знаю, по чьему указанию начался этот так называемый комсомольский рейд?
В голосе Петина звучала обида. И волнение было настоящим. Может быть, Макароныч зря порол истерику? Может быть, организованного очковтирательства и не было? Может быть, и верно: это лишь чрезмерное усердие каких-то отдельных идиотов, желавших во что бы то ни стало выскочить в передовые. Но тогда почему Петин так взволновался, почему хваленое спокойствие совсем покинуло его?
– Вячеслав Ананьевич, ничего не произошло. Нам помогли вскрыть безобразия. Мы обсудим, осудим этот случай, крепко осудим, чтобы другим неповадно было, и двинемся дальше на чистом сливочном масле. Да, именно на чистом сливочном масле.
Эта последняя фраза будто ужалила Петина. Губы исчезли. Лицо стало злым.
– Я знаю, чья это поговорка… Теперь мне все ясно. – Матово-смуглые щеки посерели, а черные глаза заблестели, как пуговицы. – Теперь я понимаю, почему вы совершили поворот на сто восемьдесят градусов. Ну что ж, хотите откровенности? Хорошо. Да, большие дела не делаются в белых перчатках. Только прошу вас не забывать: сводки подписывали мы с вами. Вместе. И за каждую цифру мы отвечаем оба. Оба! Любые дис-балансные действия с вашей стороны повредят нам обоим.
Матовая маска лица еще казалась спокойной, но запавшие виски вспотели, а маскировочная косица сползла на гладкий высокий лоб, обнаружив весьма заметную плешь.
– Мы или оба выплывем, или оба станем тонуть. Только то, что для меня, человека техники, будет аварией, для вас, партийного работника, станет катастрофой. Запомните это…
Петин встал, снял с рукава какую-то пушинку, сдул на пол…
–…Приветствуйте вашу милую супругу, скажите, я всегда с восторгом вспоминаю вечер, проведенный у вас. – Пошел к дверям, прямой, снова застегнутый на все пуговицы. У двери он обернулся. – Подумайте. Советую подумать.
Капанадзе долго сидел один, в пустом здании парткома и думал, сжимая голову ладонями. За окном Дивноярск зажигал свои теперь уже многочисленные огни. Теперь трудно было даже представить, что совсем недавно это двухэтажное деревянное здание одиноко стояло в ряду тех, которые еще только строились. А теперь огни, огни. Тихо-прошел под окном солидный троллейбус, бросивший на потолок отблески своей дуги. В нижнем этаже загудело так, что зазвенело надтреснутое стекло. Это в типографии «Огни тайги» стали печатать первую и четвертую полосы. Позвонила Ламара. Обед давно остыл. Григол кричит в трубку: «Папа, что такое ингредиент?»
А Капанадзе все сидел у стола. Потом тяжело поднялся, запер сейф, погасил электричество, вышел на улицу и двинулся вдоль нее через город, вытянувшийся уже километра на три. Грозовой дождь, прокатившийся совсем недавно, словно бы промыл атмосферу. Воздух был необыкновенно чист, и самые обычные звуки – шуршанье шин,| говор, смех – приобретали в нем какое-то особое, весеннее возбужденное звучание. Так что же дальше, как быть? Теперь ясно: Бершадский прав. Дело, в которое ты верил, в которое вкладывал душу, силы, – мыльный пузырь, афера холодного, расчетливого карьериста, который способен как асфальтировочный каток, неторопливо, спокойно двигаться, подминая и расплющивая все на своем пути. «Ах, как же прав был этот Сакко, и каким идиотом был ты, Ладо, принимая слова друга, сказанные в адрес Петина, за проявление мужской ревности! Какая тут ревность? Вот сколько уже времени Дина Васильевна живет одна в девичьей палатке Зеленого городка, и ее отношения с Надточиевым вряд ли подвинулись вперед… В одном Петин прав: для партийного работника это катастрофа. Партия не прощает таких вещей».
Как-то незаметно ноги привели Капанадзе по хорошо протоптанной тропинке на вершину утеса Дивный Яр. Здесь было еще больше озона. Влажный ветер шумел, взлохмачивая курчавую крону корявой сосенки. Когда Капанадзе преодолевал последние метры подъема, парочка снялась со скамьи под сосной. Юноша прикрывал девушку полой своего плаща, и, хотя они прошли совсем близко от Капанадзе и смущенно поздоровались с ним, он не узнал ни Вали Егоровой, ни Игоря Капустина. Что ему было до каких-то там влюбленных, когда на повестке дня сегодня стоял только один вопрос – о Капанадзе Ладо Ильиче, десятого года рождения, члене КПСС с 1941 года, грузине по национальности, к суду и следствию не привлекавшемся и партийных взысканий до сих пор не имевшем. С прокурорским пристрастием допрашивал он себя, и выходило – виновен. Участвовал в отвратительной афере, обманывал коммунистов, доверивших ему такой пост. Невольно обманывал Центральный Комитет партии.
За сосенкой базальтовая громада круто обрывалась. А там, на стометровой глубине, пространство было залито огнями так густо, как будто кусок Млечного Пути оторвался, опрокинулся на землю и растекся по ней меж двух утесов вверх и вниз по реке. Белое зарево стояло над стройкой. Тьму то и дело пронзали голубые огни электросварки. Пропасть, у грани которой Капанадзе стоял, как всякая бездна, тянула к себе. Еще шаг, только шаг и… не будет уже никаких вопросов, не надо будет смотреть в разъяренные синие глаза Старика, видеть разочарованные и укоризненные лица коммунистов… Шаг, только шаг… Камешек сорвался из-под ноги и будто растворился во мраке. Только через несколько секунд донесся звук его удара об асфальт низовой дороги… Траурная рамка в «Огнях тайги» и стандартные слова: «…Несчастный случай вырвал из наших рядов…»
– Фу, черт!.. – Капанадзе резко повернулся и, не оглядываясь, пересек облитую лунным светом вершину Дивного Яра, спугнул со скамейки уже другую пару и торопливо пошел вниз.
В город он возвращался кратчайшей дорогой, через Набережную. В домике Литвинова спали, ни одного огонька. У Петина светились два окна гостиной. «Тоже вот мучается, наверное», – мелькнуло в голове у Капанадзе. Но слово «мучается» так не подходило к Петину, что Капанадзе даже плюнул.
На миг он задержал шаг у калитки Литвинова.
Она не заперта, даже приоткрыта, и ветер раскачивает ее. Пересечь палисадник, подняться на крыльцо, постучать. Он уже представлял, как, отпирая дверь, Степанида Емельяновна произнесет крепкое словцо, но все-таки, наверное, примет, а может быть, разбудит и мужа. Как это было бы здорово – разом выложить Старику все, что на душе, попросить совета. Но нельзя. «Всякое волнение может стать для него смертельным», – звучал в ушах голос именитого московского консультанта… «Нет, друг Ладо, сам запутался, сам и снимай с себя паутину».
В домике на Березовой тоже спали. Здесь уже привыкли, что парторг иногда возвращается поздно. Не снимая набрякшего от росы плаща, стараясь, чтобы рассохшиеся половицы не скрипели под ногами, Капанадзе прошел к себе в кабинет… «А может быть, и ничего? Может быть, как-нибудь обойдется?.. Нет, друг Ладо, ты большевик, смотри правде в глаза. Ничего не обойдется, за все тебе отвечать. Решай».
Утром Ламара, увидев, что спит одна, обеспокоенная, выбежала в прихожую. В углу валялась кепка, глинистые следы вели в кабинет. Ладо, не сняв плаща, сидел у письменного стола, положив голову на ладони.
– Ладо! – Женщина бросилась к нему.
– Что, уже утро? – удивленно спросил он, оборачивая к ней бледное лицо.
Однажды у калитки домика два по Набережной остановился забрызганный грязью мотоцикл. Загорелый, еще больше заросший за эти последние месяцы Дюжев легко соскочил с седла и пошел в обход дома к террасе, куда уже вела отчетливо обозначившаяся в траве тропинка, вытоптанная посетителями. Как он и ожидал, Федор Григорьевич Литвинов сидел на крылечке. Насадив на нос очки, он читал какое-то письмо.
– Покорителю стихий! – приветствовал он гостя и, сняв очки, положил их на стопку еще не распечатанных конвертов. – Садись, Павел Васильевич! Поди-ка голодный? А у нас вон, чуешь? – Он шумно втянул воздух. –…Степа блины сооружает.
– Я к вам, Федор Григорьевич, по делу. Помните, с вашего благословения я еще зимой за инженер-майором Вороховым в Старосибирск ездил. Я вам о нем докладывал.
– Это который Тыбы? – Литвинов улыбнулся. – Помню, ты ж рассказывал, – тещин тюфяк. Ну и что?
– Прибыл.
– Как, сюда?.. Сугубо интересно… Ну, ну? – Литвинов поднялся, опираясь на палку, и крикнул внутрь дома: – Степа, гляди, кто у нас, пеките больше, он прямо с реки и жрать хочет, как сорок тысяч братьев… – Вдруг лицо Литвинова стало озабоченным. – А ну-ка дыхни? Приемлешь?.. И не боишься?
– Не боюсь, – весело ответил Дюжев и, обняв Литвинова за плечи, повторил: – Не боюсь, Федор Григорьевич, теперь не боюсь. А вообще и не приемлю, это уж ради встречи со старым другом… Я так ему обрадовался…
– Расширяли сосуды? – Литвинов не без удовольствия вспоминал дюжевский рассказ о неудачной поездке, выслушанный еще в тайге на охотничьем станке.
– Расширяли, – виновато сказал Дюжев.
– Так как же ты его обрел?.. Стеша, ну что же ты? Гость голоден как волк.
– Да с чего вы взяли…
– Но-но-но! Врать ты еще, слава богу, не умеешь… не то что другие. Я о тебе все знаю. Чай, одна нас врачиха лечит, и обоих от сердечных недугов. – Литвинов, подмигнув, захохотал, а Дюжев, железный Дюжев, уже успевший на строительстве прославиться своей выдержкой, густо покраснел. – Э, брат, да ты и краснеть, оказывается, умеешь. Качество ныне редкое, но полезное. Социалистическое, между прочим, качество…
Дюжев и в самом деле оказался голоден. Блины быстро исчезали с его тарелки. Литвинов сам не ел и. только, ухмыляясь, посматривал на гостя. Лишь когда миска была опустошена и Степанида Емельяновна вышла на кухню выпекать новую партию, он спросил:
– Ну и как же он появился, этот твой Тыбы?
– Как черт в опере: возник из-под земли. Сижу вчера вечером в вагончике, задумался, поток шумит, гармошка где-то играет, вдруг вроде бы скрипнула дверь. Оглядываюсь: Карлушка Ворохов… Рюкзак, как горб… Снял, поставил. «Здравствуй, говорит, полковник! Не ждал?» Я задаю дурацкий вопрос: «Как же ты так?» А он отвечает: «Вот так! Из каждого положения есть два выхода, и у меня тоже: или подыхать тещиным тюфяком от всяческой аптекарской дряни, или хоть немножко да пожить человеком».
Дюжев пребывал в необыкновенном возбуждении. Похудевший, с осунувшимся лицом, загоревший так, что брови, ресницы, буйная растительность – все казалось серым, ковыльным, в клетчатой рубахе с закатанными рукавами, он казался теперь, несмотря на свою бороду, даже моложе своих лет.
–…Эх, Федор Григорьевич, мне здесь только Карлушки Ворохова и не хватало. Знаете, какой это начальник штаба?
– Был, пятнадцать лет назад был, а какой сейчас, мы с тобой не знаем. Люди меняются. – И вдруг, привстав, перегнулся через стол и, глядя в упор в голубые глаза собеседника, спросил: – Ну, а реку в срок перекроешь? Не финти, отвечай!
– Может быть, даже досрочно, – твердо ответил Дюжев.
– Ну, а эти петинские шулерства, всякие там условные тонны и кубометры, этот «заем у будущего» тебя не коснулся?
Дюжев молчал. Степанида Емельяновна, наблюдавшая за мужем, видела: волнуется. От Дины Дюжев столько раз слышал, что любая дурная весть может снова уложить Старика в постель. Даже сейчас, когда бригады, проверяя на участках отчетность и сравнивая ее с действительным ходом работ, уже обнаружили приписки, ложь в рапортах, подтасовку цифр в сводках, даже Ладо Капа-надзе не решался передавать эта вести Литвинову. Это было известно Дюжеву.
– Ну, чего молчишь? Думаешь, старый шля-пяк сидит с костылем и не знает, что у вас там творится?.. Все знаю, не хуже вас знаю. Отвечай: тебя эта плесень коснулась? Ну?
– Нет, – ответил Дюжев, пораженный спокойствием тона, каким был задан этот вопрос. – Про нас же говорили: вольный город Данциг. Я не знаю почему, но в наши дела Петин вообще не вмешивался.
– Ты не знаешь, а я знаю… Так перекроешь вовремя? Дивноярск не уронишь? – В глазах Литвинова появились слезы. – Ну, дай я тебя поцелую, черта бородатого… Ух, как ты меня взволновал… Дай-ка там на буфете пузырек и кусок сахару.
Литвинов сел в кресло, глотая воздух. Степанида Емельяновна, вышедшая из кухни с новой порцией блинов, бросила сковородку на стол, кинулась к мужу, укоризненно глядя на гостя:
– Ведь говорили же вам…
Литвинов еще ловил воздух открытым ртом, но глаза глядели весело.
– Вот что, ты скажи этому великому конспиратору Капанадзе, пусть заедет со всеми материалами. И пусть он мне байки про шахматы и про археологию не рассказывает. Меня партийные дела интересуют… А Сакко вернулся? Пусть тоже зайдет. Он зорче всех нас оказался… Ладно, не страшно ошибиться – страшно не поправиться вовремя, и еще страшней – упорствовать в ошибках… Ну, хватит, ступай. – И когда Дюжев пошел к двери, окликнул его: – А этот твой Тыбы, он в самом деле деловой человек?
– Моя правая рука.
– Ну так теща там эту руку в пуховиках грела. Скажи Толькидлявасу, от моего имени скажи, чтоб ему в Партизанском квартиру отвели. Там на Сосновой сдают десять домиков… Может, и тебе квартиру, а? Может, хватит холостяковать, – и подмигнул, – посоветуйся-ка ты со своим врачом, может быть, тебе женитьба медициной показана…
Наслаждаясь смущением бородача, Литвинов наградил себя сочным смехом. А вечером в домик на Набережной входил Капанадзе. Он очень изменился за последнее время. Похудел. Щеки осунулись. Лицо обострилось. Черные выпуклые глаза запали и округлились, смотрели нервно. Ночь, когда он, стоя над обрывом на Дивном Яре, мучился над самой сложной проблемой из всех, какие только возникали в его жизни, ночь, когда он сказал себе: «Что значит карьера или даже судьба одного человека по сравнению с судьбой коллек-
тива, делающего огромное небывалое дело», – эта ночь была уже далеко. Он рассудил тогда: пусть его, Ладо Капанадзе, снимут, пусть заклеймят за близорукость, ротозейство, – он это заслужил. Пусть наложат любое партийное наказание и пошлют на любую работу. Но зато никто не скажет, что он карьерист, нечестный человек. В этой мысли он окончательно утвердился в домике на Березовой. Утром, придя в партком, он вызвал Игоря Капустина, а потом поручил инструкторам объездить основные объекты и назавтра созвать секретарей на совещание, посвященное учету соревнования. И когда в полдень позвонил Петин, цель, которую Капанадзе поставил перед собой, была ему ясна.
– Мне уже доложили… Решили действовать против меня? Напрасно. Если допущены ошибки, мы оба в них виноваты. Разницы между нами нет…
Тон Петина был не такой уверенный. Чувствовалось, что он не прочь пойти на соглашение.
– Кроме той, что я, установив болезнь, хочу лечить ее хирургическим путем, а вы, насколько я понимаю, все еще хотите загонять ее внутрь? – без запальчивости, но твердо ответил парторг.
– Я не из тех, на ком можно отыгрываться | и кого можно безнаказанно травить. За травлю интеллигентов ЦК по головке не гладит…
– А я, Вячеслав Ананьевич, не из тех, кого можно пугать.
Оба положили трубки. Все это вспомнил Капанадзе, когда знакомой тропинкой шел к Литдаову. Тот мерно шагал по террасе, держа палку под мышкой.
– А, виднейший очковтиратель всех времен и народов! – буркнул он.
Последние дни на строительстве бушевали партийные собрания. Обсуждался ход «броска». Сердито, даже свирепо критиковали и тех, кто приписывал, и тех, кому приписывали. Очковтирательство было объявлено главным злом. Это слово звучало как самое тяжкое обвинение. И хотя Ладо Капанадзе на собраниях этих крепко доставалось за близорукость, доверчивость, невольное потакательство бессовестным карьеристам, хотя иной раз он возвращался с них домой точно бы весь физически избитый, еле волоча ноги, очковтирателем его все-таки никто не называл. Слова Литвинова поразили парторга. Он так и застыл возле крылечка, будто ему стукнули по темени.
– Литвинов тотчас же заметил это и спохватился.
– Ладо, голубчик, не сердись. Ты мне все тут насчет шахмат и археологии вкручивал… Я в этом смысле… – И вдруг спросил спокойно и прямо: – Что, очень плохи дела?
– Очень!.. Надо хуже, да нельзя. Павел сказал, что вам все известно?
– Все известно. – Литвинов поиграл скулами. – Сугубо скверная штука. «Бросок» к коммунизму!.. Курочка еще в гнезде, яичко черт знает где, а вы на всю страну раскудахтались.
– Только не волнуйтесь, дорогой Федор Григорьевич…
– Не волноваться. Ишь хитрый! Нет, милые мои, без волнения я чуть было не сдох. – Синие глаза насмешливо смотрели на Капанадзе. – Ты что ж, генацвали, думаешь, мне это вот так вчера или сегодня открылось? Плохо ты меня знаешь, у меня, брат, нюх на всякую тухлятину, а ты мне тут про археологию, про пятнадцатый век… Ну, а что дальше делать будем?
– Я написал в Центральный Комитет. Откровенно написал, как все произошло, как вы мне тогда насчет сливочного масла намекали и как я не понял и просмотрел. Все написал.
Литвинов продолжал грузно ходить по террасе.
– Отослал?
– Еще нет. Пришел к вам посоветоваться.
– Не смей пока посылать. – И опять заходил, теперь уже нарочито стуча своей палкой. И если бы не эта палка да не то, что дышал он приоткрытым ртом, это был бы прежний Литвинов, энергичный, задорный, даже жизнерадостный.
– Кто бы мог подумать, а… – И, уставив на парторга синие хитрые глазки, сказал: – Эх, Ладо, Ладо, не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. И вот в этом наша с тобой вина. Мы ему сами плечи подставляли… сапоги валяные… Тебя он стращал? Грозился?
– Говорил, что убиваем наше общее дитя и что мы оба за все в ответе.
– М-да… – И снова зашагал по веранде, теперь уже медленно. И, шагая, беседовал сам с собой, будто что-то для себя осмысливая: – Такие сейчас самые страшные для нас люди… Какой-нибудь дармоед, чужеспинник, даже контрик, что он? Опытный глаз быстро расшифрует. А этот, он замаскирован, забронирован. Он на голову человеку встанет, чтобы сантиметров на десять повыше подняться, встанет и будет при этом произносить слова о чуткости… Глотку грызет и мурлычет о защите общих интересов, о коллективизме, требующем жертв. И чуть ты голос против его затей поднял, тут уж все оберешь: и рутинер ты, и индивидуалист, и даже ревизионист. Он весь в правильных словечках, как орех в скорлупке, и вот даже мы, два старых карася, на эту наживку клюнули… И ведь способный, собака, организатор. Этого от него не отнимешь… Какую деятельность развил…
Капанадзе сидел понурившись. Ему казалось, что над ним идет суд. Вот сейчас говорит прокурор, а потом будет приговор… Не посылать письмо? Почему? Что он посоветует?
– Эх, Ладо, сколько я в эти дни над всем этим думал… Страшное это дело, петинщина, если сейчас за нее, как раньше говаривали, всем миром не взяться… А записку свою пока не посылай, не создавай очень занятым людям лишних хлопот. Навалили мы с тобой большую кучу, сами и убрать должны… Письмо оставь, почитаю, а куда надо, сам позвоню…
И хотя Литвинов не сказал ничего утешительного, Ладо Капанадзе в первый раз после того, как стоял он ночью на вершине Дивного Яра, вернувшись домой, улыбнулся жене и сыну.
А на следующий день ранним утром в управленческом гараже позвонил телефон, и диспетчер услышал знакомый высокий голос: