– Вот и нашлась бабкина пропажа у дедушки в штанах, – ворчит бородатый, который, по всему, видать, разочарован таким легким исходом экспедиции. Но тут же выкрикивает: – Стой, их тут пятеро! И Васки нет. Кучер, говори «тпру»!
Земля подскакивает и плотно прижимается заснеженным своим боком к колесам летучего головастика. Люди, а за ними и собаки выпрыгивают из люка на снег. Их встречают молодые, люди с Загорелыми, обросшими лицами. Растительность делает геологов старше, но в глазах блестит детская радость. Радость и смущение.
– Что у вас тут? – с досадой спрашивает Литвинов, морщась от боли, которая во время спуска вертолета опять вцепилась ему в плечо.
– Онемели… Передатчик сломался, – виновато отвечает маленький чернявый паренек, армянин или азербайджанец, лицо которого заросло так, что напоминает сапожную щетку. – Прием есть, передачи нет. Конфуз, товарищ начальник.
– Все живы-здоровы?
– Все живы-здоровы.
– А где Седых? – спрашивает Субботин, нетерпеливо врываясь в беседу.
– Они с Илмаром, то есть с товарищем Сирмайсом, с начальником партии, вчера утром ушли на почту. Тут недалеко, километров пятьдесят… Как приняли по радио, что вы там колбаситесь…
– Колбаситесь? – грозно переспрашивает Литвинов.
Теперь его разбирает досада. Он даже видит перед собой насмешливое лицо Петина, слышит, как тот произносит со своей обычной спокойной снисходительностью: «Я же вам говорил, нет смысла из-за ложной тревоги бросать дела…»
– Виноват, я хотел сказать, беспокоились, товарищ начальник, – оправдывается парень, обросший, как сапожная щетка. – Они и пошли доложить, что все в порядке… Сегодня вечером, наверное, будут… Они ж о вертолете не знали…
– А работы как?
– О, работы! Тут порядок полный… Два шурфа отыскали… Образцы руды сходятся. Мы под одним выворотнем такую пробу взяли, руды тут ужас сколько… – наперебой гомонили геологи,
– Подтверждается?
– Еще как! Лучше Салхитдиновских образцы. Пойдемте на станок, мы вам покажем. Товарищ Илмар говорит: ярко выраженные залежи, удобные к промышленной эксплуатации…
Все было хорошо, отлично, все радовало, а вот боль не унималась. Будто кто головешку вынул из костра и то приложит к сердцу, то отпустит. И оно бьется, как курчонок в когтях ястреба, это сердце. И уже не в висках, а во всем теле болезненно пульсирует кровь. Пожалуй, стоит пообождать подниматься в воздух. Немножко поотдох-нуть.
– Что с вами? – озабоченно спрашивает Игорь, видя, что на морозе лицо Литвинова блестит, будто только что умытое.
– Ничего, ровным счетом ничего… Как говорит Сакко Надточиев, усилия наши пропали недаром… Ну, что ж, сходим, поглядим образцы. Лыжи у вас, баламуты, найдутся? – Литвинов встает на охотничьи лыжи и говорит спутникам, которые уже уселись вокруг костра, на снегу, и закурили. – Я ненадолго. Ждите. Пройдусь вот маленько… – И, пропустив вперед геологов, двигается за ними. Плечо болит, но на душе хорошо, и боль эта стала какой-то отдаленной, будто бы посторонней. Стало быть, получили подтверждение! «Ай да ребята, ай да комсомольцы! Браво! Браво! Браво, молодцы!.. Стоять всем вам, стоять когда-нибудь в линеечку в списке награжденных. А этим Илмару и Василисе – уж, хорошие вы мои!..» И перед глазами этот каменистый отрог, похожий на стену крепости, и башни-утесы, и река меж ними, и эти ископаемые… «Бросим, бросим в Онь еще одну доску. Самая дешевая энергия!.. И на вертолет – опускать эту доску – обязательно возьму Илмара и Василису. Нет уж, верьте Старику, быть, быть здесь гнезду заводов!..»
– И гибель всех моих полков… – победно разносится по лесу и вдруг прерывается тоскливым: – Ох!
Литвинов стоял, приложив обе руки к груди. Массивное лицо передавало странную смесь удивления и страдания. К нему бросились на помощь, а он, все так же зажимая грудь, медленно опускался на снег.
В первое мгновение Литвинову показалось: кто-то ударил ему под лопатку четырехгранным металлическим наконечником лыжной палки. И, ударив, повернул – такая возникла боль. Сразу вспомнился наказ Дины: «Не волноваться, не делать резких движений». Ну да, то самое! И тут же подумал: «Ох, как не вовремя!» И еще: «От этого ведь и умирают». И, наконец, последняя мысль: «Умереть – что, а вот лежать чурка чуркой – сугубо глупо».
Увидел: чьи-то головы испуганно наклонились над ним. Смутно почувствовал: сильные руки поднимают его. И новый удар куда-то под лопатку – и лиственница, что была над головой, покачнулась и будто расплылась в воздухе в своем вихревом вращении.
В один из дней ранней сибирской весны, когда на солнце подтаивает, а в тени пощипывает мороз, Олесь Поперечный возвращался из карьера к себе на Березовую улицу, вдоль которой ветер раскачивал юные белоствольные деревца. Он шел, задумавшись, и даже вздрогнул, когда его окликнули:
– Александр Трифонович.
Резкий, с легкой хрипотцой голосок показался знакомым. Оглянулся. Его догоняла молодая женщина в кротовом жакете, из-под которого виднелись штаны комбинезона. И не только голос, но и это смуглое лицо, эти карие глаза, этот короткий, тупой, задорный носик и пухлые, капризно сложенные губы тоже были знакомы.
– У меня к вам дело.
– Ну, раз дело, чего же его на улице обсуждать. Вон моя хата, зайдем, поговорим, – ответил он, не без интереса оглядывая ладную фигурку. И тут вспомнил, что девицу эту видел он в больнице, куда она приходила навещать мурластого парня, попавшего туда с ножевой раной. Он сразу насторожился.
– Боитесь, жинка в окно увидит? – карие глаза смотрели на Олеся нагловато и насмешливо. – Так я ж у вас уже была. Пропуск до вас мне Ганна Гавриловна уже выдала. Мы с ней вместе в «домовых» ходим. Я женщина замужняя, серьезная, меня бояться не надо.
– Да как вас хоть звать-то? – спросил Олесь, стараясь подавить улыбку.
– Ах, нехорошо как! С супругом моим надираетесь, а несчастную, которая из-за этого страдает, не знаете…
– Вы жинка Петровича?
– У меня и свое имя есть: Мария… Мария Третьяк.
– Ну, будем знакомы. Мне чоловик ваш много о вас рассказывал.
– Это он любит. Никак не отучу. Про собак не говорил? Ну как же, у него сейчас коронный номер: «На твою жену напали собаки». – «Сами напали?.. Ну, так пусть сами и отбиваются…» Не говорил еще? Значит, давно не встречались… Скажет.
«Ох, лихая бабенка!», – подумал Олесь, чувствуя, как на губы снова выползает глупейшая улыбка:
– Зачем я к вам? Сейчас объявлю. У меня брат Костька, вы с ним в хирургической лежали. Мамочка его еще зовут.
– Он ваш брат?
– А вы думали: милый?..
– Ну-ну! – уже выжидательно произнес Олесь. Все, что он мог вспомнить о пресловутом Мамочке, еще больше настораживало. – Стало быть, брат. Ну и что?
– Возьмите его к себе в экипаж, – вдруг попросила собеседница, и маленькая ее рука в ярко-желтых перчатках поправила кисточки на украинской рубашке Олеся. – У вас уходит помощник. Ведь так? Электрика вы передвинете в помощники, моториста в электрики. Правда?
– Откуда это вам известно?
– Мне все известно. – Карие глаза нагловато посмеивались. – Подсобный у вас мальчишка, он до моторов не дорос. Возьмите Костю в мотористы. – И снова, поправив Олесю воротничок, она умильно взглянула на него. – Очень вас прошу…
За разговором они незаметно прошли квартал, повернули назад и теперь остановились у калитки какого-то дома.
– Так у меня ж экипаж коммунистического труда!.. Коммунистического! – подчеркнул Олесь.
– А что же, по-вашему, в коммунизм по анкете пускать будут? Кто бабка, кто дед, не служил ли в белой армии, есть ли родственники за границей? Состоял ли в других партиях?.. Или все строем, в наутюженных спецовках, с серпом и молотом туда пойдут?
– Так я же в смысле квалификации, – смущенно ответил Поперечный и подумал: «Вот язычок! Недаром все Правобережье его побаивалось».
– А в смысле квалификации будьте спок… Он в заключении не только кондёр в удобрения переводил. Он слесарь – раз. – Она загнула палец. – Он шофер – два, – загнула второй. – Бульдозерист – три, – загнула третий. – Он и среди урок не сявка – медвежатник, самая техническая профессия, – четыре. – И перед носом Олеся замаячила маленькая рука в ярко-желтой кожаной перчатке с четырьмя загнутыми пальцами. – Я бы его к моему на пятую краснознаменную базу определила, да не хочу. У шоферов соблазнов много, а он у меня весь по уши в капитализме еще – это раз. Люди там непереваренные – два… Шофер – крути баранку да крути. Разве интересно? Это три. И никаких перспектив – четыре. – И рука уже с развернутыми пальцами снова убедительно помаячила перед носом Поперечного.
– А почему же именно ко мне?
– Потому что, во-первых, вы мне очень симпатичны. – Собеседница весьма квалифицированно и вовсе не противно для Олеся сделала глазки. – Во-вторых, как говорит мой Петрович, вы даже из этих дохлых «негативов» позитивы сделали. Ну, а в-третьих, сказать? Ну, сказать начистоту?
– Да уж говорите. – Олесь почувствовал, что попадает под обаяние этой шустрой бабенки.
– А в-третьих, в вашем экипаже заработок инженерский, а Костька, я же вам говорила, весь в капитализме. Ему надо перед носом пачку денег потолще повесить, тогда он вперед побежит, темп покажет и в сторону не свернет… Александр Трифонович, ну что вам стоит, ну сделайте это для меня… Сделаете, да?..
– Ладно. Пришлите завтра вечерком вашего братца. Помиркуем. Как его там кличут-то?
– Мамочкой, только не надо. Блатное это. – Мамочка. Вы уж зовите. Константин, Костя. Ладно? – И, встряхнув руку Олеся двумя руками, она заспешила к автобусной остановке, напевая какой-то веселенький мотивчик..
На следующий день, в квартиру Поперечных, где еще ощутительно попахивало штукатуркой, сосновой смолой и откуда новая мебель уже вытеснила складную, столь опротивевшую Ганне, явился Константин Третьяк, по прозвищу Мамочка. Он один занял почти весь малогабаритный диван и, все время трогая рыжую, едва завязавшуюся молодую бородку, философствовал:
–…Деньги, они, конечно, но если ты с головой, их и без «фомки», на законы не наступая, достать можно… Деньги, они везде, была б голова… А только, надоело, хватит! Вон у шурина моего на базе мой кореш Бублик (по одному делу нас с ним когда-то повязали) сейчас баранку вертит. Фарт приличный, фараоны дорогу дают… В «Огнях» морда его была. А я что, недоносок? У меня что, верхний этаж пустует?.. Скучно мне, гражданин начальник! Скучно… А уж если Костьке-Мамочке скучно, стало быть, амбец… Помните, на пароходе? Ладно, сейчас сам расколюсь, скажу по совести. Думал тогда, приеду – и за дело, а вот… Эх, начальник, сыграл бы я тебе. Гармошки нет.
– Баян есть. Сашко, принеси Нинкин баян. – Сашко пошел за инструментом, и когда он выходил, чуть не сбил с ног толстушку Нину, смотревшую на гостя в замочную скважину. – Рыжик, ты чего там прячешься? Войди, познакомься. Это дядя Костя.
– Нина, – чинно отрекомендовалась толстушка, подавая гостю руку. Не сводя с его лица любопытных зеленоватых глаз, она вдруг спросила: – Дядя Костя, а что такое урки? Они как турки, да?.. Они где живут?
– Сонечко, иди сюда сейчас, – донесся из соседней комнаты испуганный голос Ганны,
Лицо гостя вспыхнуло. К счастью, Сашко внес баян, передал его Третьяку, и тот, насупившись, стал отирать рукавом мехи.
– За инструментом уход нужен, – сказал он парню и подмигнул Нине, рожица которой опять показалась, в приоткрытой двери. – А ты, рыжая, слушай, что такое урки и где они живут. – И вдруг запел противно рыдающим голосом:
Сижу день цельный за-а-а решеткой,
В окно тюремное гляжу,
И слезы катятся, братишка, постепенно
По исхудалому лицу…
Девочка стояла в дверях, засунув пушистый кончик косы в рот. Над ней виднелось встревоженное лицо Ганны.
Сидит мой миленький в халате,
На ем сплошные рукава,
Шапочка рваная на ем на вате,
Чтоб не зазябла голова…
И вдруг, резко сведя мехи, спросил:
– Ну, гражданин начальник, возьмешь?.. Бери, не пожалеешь. Это тебе я, Костька-Мамочка, говорю.
–…И время не очень подходящее. Сейчас мы с шурином твоим новый метод пробуем, комплексная бригада, слыхал?
– Слыхал. Бублик-то у вас в тех бригадах колонновожатый смены?.. Хвастал…
– Как, Суханов и есть Бублик? – недоверчиво спросил Олесь.
– А ты думал?.. Три судимости катушка!.. Может, полагаешь, я на твои косые зарюсь? Да мне на них – тьфу! Мой кореш Бублик – колонновожатый, а я? О Бублике в «Огнях» пишут, а я?.. Ну что, берешь?
– А, хай его грец! – махнул рукой Олесь. – Только, парень, вместе мы все решаем. У нас, брат, демократия. Мой голос «за», а что там ребята скажут…
Увидев, что гость бережно опускает баян в футляр, Нина, все время жадно разглядывавшая его, не выдержала и шагнула вперед.
– Дядя Костя, а как говорят «урок» или «урок»?
Мать опять было бросилась к ней, но гость на этот раз не смутился.
– Если насчет меня, Рыжая, говори бурок, бывший урок, понимаешь?
– А у бурков тоже свои песни есть?
– Будут. – Закурчавившаяся, рыжеватая молодая бородка несколько изменила физиономию гостя, которую Олесь когда-то в больнице сравнивал по выразительности с пяткой. Проглянуло что-то совсем новое, еще неясное. Гость, застенчиво опустив глаза и вдруг достав из кармана продолговатую коробочку, протянул Нине:
– На, рыжая. – А что это?
– Смотри… Это для знакомства от бурка Кости.
В коробочке были маленькие часики на круглой браслетке. Настоящие часики. Они тикали.
Девочка жадно схватила их, смотря на мать. Зеленые глазки просили, умоляли.
– Не смей, отдай сейчас, – вскрикнула Ган-на и, выхватив у дочери часики, сунула гостю. – Как это можно брать такие подарки от незнакомого… – Голос говорил больше, чем слова.
Третьяк вспыхнул. Лицо приобрело свекольный оттенок, светлые брови и телячьи ресницы сразу резко обозначились на нем.
– Думаете, темное? – И вдруг, размахнувшись, бросил часы о стену. – Эх вы! Сеструхе на день рождения купил. – Он хотел что-то сказать, но произнес лишь еще раз «эх» и, не прощаясь, выбежал из дома.
Поперечные видели, как он прошел мимо окон, что-то бормоча про себя.
– Зря ты, Ганнуся, – сказал Олесь, прижимая к себе испуганную девочку, – с такими осторожно надо…
– А ты, ты? – зачастила Ганна. – То он от выдвижения отказывается, от хлопцев уходит, то вот, пожалуйте, какого-то урка к себе берет. Зачем? Ну? Какое тебе до него дело? Пусть Мурка к мужу утиль сбывает. Ему небось не сунула, к тебе привела… Ну? Возишься с ними, пестуешься и так и эдак, а с женой, с детьми и побыть времени нет.
– Ганна!.
– Ну что Ганна?.. Пройдисвит. До всех ему дело. Все ему свои, только жена с детьми ничейные… На грядке с лопатой уснул, возле радио уснул, за столом уснул… И все мало, все мало… Еще себе на плечи какого-то урка сажает. – Уставив руки в бока, она наступала на мужа и вдруг заплакала. – Нема у меня чоловика. Нема у детей моих батька. – Потом выпрямилась, вытерла тыльной стороной ладони глаза-вишни, встряхнула головой. – Хватит! Вот заведу себе дружка, будешь знать! И заведу, попомни мое слово…
В день, когда на улице Березовой происходил этот разговор, Мария Третьяк, ловко поднявшись по скобкам железной лесенки в стеклянное гнездо крана, вознесенное высоко над стройкой, пребывала в наилучшем расположении духа. Сбывалось то, из-за чего она, девчонка из Минска, столько поскитавшаяся по белу свету, приехала сюда, в тайгу. Наконец-то брат, которого еще в войну мальчишкой занесло в уголовный мир, попал в хорошие, верные руки. Дело сделано, а вот возвращаться в свою Белоруссию уж и не хочется. И муж, и настоящая профессия. Эти недавно еще совсем дикие берега таежной реки за это время стали такими же дорогими, как белорусское село, где она выросла… Выволокла брата, а сама…, Ну что ж, судьба! Как-то там мама? Мурка представила себе школу в селе Елиничах. Седую женщину, медленно передвигающуюся на костылях в пустых летом классах. Солнце засматривает в залепленные стекла. За окнами поют петухи. Женщина присела за учительский столик. Слушает, не раздаются ли на крыльце шаги почтальона… И вот письмо. И вот весть: сын Костя в экипаже знаменитого Поперечного, а дочь Мария… Своевольно встряхнув мальчишескими космами, Мурка открыла в стеклянном фонаре фортку и крикнула вниз:
– Эй там, дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно! Ну! Мой журавль готов, подцепляйте свой паршивый горшок.
И когда кран, подняв на цепях огромную бадью бетонной массы, вздрагивая от напряжения, чуть раскачиваясь на ветру, понес его к котловану, ощетинившемуся крючьями арматуры, женщина вдруг ощутила в себе нечто необычное: почудилось, как что-то постороннее, незнакомое шевельнулось, будто дрогнуло внутри ее. Вся встрепенувшись, она насторожилась: ничего. Показалось. И, насвистывая какое-то буги-вуги, даже ухитряясь отбивать при этом ногою такты, она отнесла в котлован вторую, третью, четвертую и еще много бадей. «А все-таки что же это было?.. Неужели?.. Нет, нет… А может?» Потом вошла в рабочий темп и совсем позабыла об этом новом, незнакомом ощущении. И именно когда она о нем позабыла, оно повторилось. Теперь она уже отчетливо почувствовала, будто в ней, внизу живота точно бы ворохнулась какая-то маленькая теплая птица. На миг сняв руку с рычага, приложила ладонь к животу: «Ой!» Ей показалось, что рука ощутила вместе с теплом смутное движение. Кран шел с бадьей, он требовал внимания. Проверить было нельзя.
«Неужели «оно» уже ожило?..» Она ждала, что это придет. Она научилась переносить и скрывать от окружающих и головокружение и тошноту. Были и другие признаки приближения этого дня, но она прятала их даже от мужа. А вдруг ложная тревога, ложная радость, как это однажды уже случилось в ее жизни? Да нет же, «оно» уже живет, движется. Мария посмотрела в круглое зеркальце, которое она прикрепила к металлической стойке, повернулась вполоборота. Во всех ракурсах на нее смотрело лицо, которое ей очень нравилось, которое она любила, холила, берегла. Сейчас у этого лица было несвойственное ему выражение – удивленное, растерянное, вопроситель-ное.
Это первое слово, произнесенное ею когда-то, звучало незнакомо, волнующе, радостно: ма-ма!.. Стальной гигант, ловко действуя своими огромными членами, продолжал трудолюбиво носить бетон. Он ходил размеренно, как всегда, и никому из множества людей, которым он помогал, и в голову не приходило, что живой мозг этого крана, помещающийся в вознесенной над землей стеклянной кабинке, в эти минуты предельно далек от всего того, что делают огромные механизмы.
Известие о том, что начальник Оньстроя Литвинов лежит недвижим где-то в охотничьей избушке в тайге, не поразило Вячеслава Ананьевича Петина. Сколько раз говорил он этому старомодному и досадно упрямому человеку, что в век электронно-счетных машин, телеуправления, совершеннейшей диспетчерской связи бесцельно тратить силы руководителя на бесполезное мотание по строительной территории, на то, чтобы всюду совать свой нос… Не дальше как вчера Вячеслав Ананьевич, рискуя нарваться на грубость, убеждал начальника идти домой, поручив розыски исчезнувших геологов штабу, им же самим для этого и назначенному. Так нет, только отмахнулся волосатой лапищей, и вот результат…
Впрочем, докладывая о том, что произошло, в Москву, Вячеслав Ананьевич, подавляя в себе досаду, охарактеризовал поступок начальника в самых сочувственных тонах… Приняты все меры. В Усть-Чернаву при первой возможности был выслан вертолет с врачами… Доставлена удобная койка, постельное белье, медицинское оборудование в должном количестве… Оттуда радировали, что у больного, к сожалению, типичный инфаркт, в котором легко разберется любой районный лекарь. Но все-таки хорошо бы прислать из Москвы компетентного профессора… В столицу полетела телеграмма с просьбой откомандировать на Онь известное медицинское светило. Степаниде Емель-яновне Литвиновой Петин, обычно поручавший переписку своему секретарю, диктовавший стенографистке лишь особенно важную корреспонденцию, собственноручно написал большое, прочувствованное послание.
Затем он созвал высший командный состав стройки. Зная, как всех поразила болезнь начальника, Вячеслав Ананьевич не только подготовился к речи, но и написал ее. В тексте была фраза: «Нелепый случай временно вывел из строя замечательного человека – Федора Григорьевича. Все мы перед лицом этого трагического события должны заверить партию, должны заверить народ, что достойно понесем то знамя, которое нес Федор Григорьевич, и доказать, что лучшие традиции Оньстроя нерушимы ни при каких обстоятельствах».
Эти прочувствованные слова завоевали Петину много сердец. Только Надточиев со своей обостренной восприимчивостью заметил, что тот говорил о Литвинове как о покойнике и как бы призывал, воздав ему должное, начинать новую эру и показать, по-настоящему, на что способны оньстроевцы. Даже Капанадзе не уловил этого оттенка. Поддерживая Петина, он говорил:
–…Друзья, вы знаете, болезнь нашего уважаемого Фёдора Григорьевича не лечат лекарствами. Единственное лекарство – хорошее самочувствие больного. Давайте работать так, чтобы самочувствие у него всегда было хорошее, давайте радовать Старика добрыми вестями…
В перерыве Петин вызвал в кабинет Толькид-ляваса и, оправдываясь срочностью дела, начал внушать ему, что начальник в своем таежном домике должен быть обеспечен всем, чего только захочет.
– Вы усвойте, – говорил он, точно бы позабыв о присутствовавших в кабинете, – усвойте раз и навсегда, что речь идет о жизни замечательного советского гидростроителя. На мне, на вас, на всех нас – огромная ответственность перед партией, перед народом…
– Двадцать два, – шепнул Надточиев, толкая локтем Капанадзе.
– Что, что? – громко переспросил тот, удивленно подняв свои густые брови.
– Двадцать два, перебор.
Парторг нахмурился, резко отвернулся, покачал головой.
А на следующий день, утром, Петин, обычно далеко стоявший от партийных дел, приехал в партком. Приехал запросто, даже предварительно не позвонив по телефону.
В кабинете происходило совещание ведущих агитаторов. Из-за двери слышался голос Капанадзе:
–…Надо, как говорил великий поэт Александр Сергеевич Пушкин, «глаголом жечь сердца людей», а вы, дорогие друзья, читаете по бумажкам, да так, что вам самим при этом спать хочется. Вот я тут записал у товарища Кулакова: «Вина по многим вопросам ложится на…», «…которое тормозит наиболее полное использование…» и даже… «Вы занимаете одно из первых последних мест…» Ну разве это слово агитатора? Разве оно кого-нибудь взволнует? Нельзя зажечь людей, если будешь смотреть не в глаза слушателям, а в шпаргалку…
Петин, расположившись в приемной, достал из портфеля бумаги и терпеливо просматривал их. Просматривал, накладывал резолюции. Незаметно поглядывал по сторонам. Люди, ожидавшие приема, несколько удивленно, но с явным сочувствием смотрели на него.
–…А если подсчитать, дорогие товарищи агитаторы, сколько в вашей речи слов-паразитов, всех этих «как говорится», «постольку, поскольку», «так сказать»… – звучало из-за двери.
– Товарищ Петин, а может быть, я все-таки о вас доложу, – снова, не в первый уже раз предложила девушка-секретарь.
– Нет, нет, зачем же? – ответил Петин, неохотно отрываясь от своих бумаг. – В парткоме я такой же член партии, как и все, и я не имею права…
Досказать он не успел, в кабинете послышался шум. Двигали стулья. Капанадзе шел оттуда к Пе-тину.
– Вячеслав Ананьевич, дорогой! Что же вы тут сидите? Входите, прошу вас…
Потолковали о том о сем, обменялись новостями. Петин похвалил комсомольцев за геологические находки, а профсоюзников за то, как они умело подхватили и распространяют идею комплексных бригад. Конечно, «Огням тайги» не мешало бы научиться лучше, шире, ярче рассказывать народу о новых начинаниях, но еще есть время, наверстают. Петин сказал, что очень встревожен сообщениями о здоровье Литвинова, сделанными врачами, вернувшимися с Усть-Чернавы, попросил сейчас же еще раз позвонить в ЦК, уведомить кого надо о тяжелом состоянии начальника да посоветовать жене Литвинова поскорее вылетать… Мало ли что может произойти…
Капанадзе, согласно кивая головой, сам помалкивал. Когда этот самолюбивый человек так открыто и честно признал свою ошибку по поводу проекта Дюжева, он очень расположил к себе парторга, а то, как активно он помогал сейчас готовиться к перекрытию реки, располагало к нему еще больше. Но почему он все-таки приехал? Петин, придвинув свой стул поближе к секретарю, сам заговорил об этом:
– Наверное, думаете: что меня к вам привело? Ведь так?.. Законный вопрос. Столько времени человек появлялся здесь, лишь когда его приглашали, и вдруг приехал сам… Скажу вам как коммунист коммунисту: Федор Григорьевич взял на себя все контакты с парткомом и общественными организациями, и очень ревниво охранял свою монополию.
– Он член партбюро, член бюро райкома, член пленума обкома! Это естественно!.. – запальчиво сказал Капанадзе.
– Ладо Ильич, голубчик, разве я этого не понимаю? Он старый коммунист, и он, конечно, осуществлял эту связь гораздо лучше, чем это сделал бы, скажем, я. Моя сфера – техника, кроме того, старым большевикам всегда свойственна эта ревность, хорошая партийная ревность, но… Словом, поэтому и только поэтому я и отстранялся от общественных дел. А теперь я могу действовать, ни на кого не оглядываясь, и я… я в вашем распоряжении, Ладо Ильич.
Капанадзе потряс протянутую ему руку. Все, что сказал Петин, резонно. Он человек талантливый, и просто замечательно, что он активизируется и в партийных делах. Это парторг подумал, но не высказал. Он ждал чего-то главного.
– Не кажется ли Вам, дорогой Ладо Ильич, что мы относимся к утвержденному для нас плану, ну, несколько делячески, что ли, – доверительно продолжал Петин. – Я обязан говорить своему парторгу правду. Мне кажется, мы неплохо работаем. По большинству показателей мы идем с опережением. Но ведь вся промышленность идет с опережением, а мы – Оньстрой! Мы – уникум. На нас устремлены взгляды не только страны, но и заграницы. На нас ревниво смотрит капиталистический мир. Вы, разумеется, понимаете это лучше, чем я…
Интерес Капанадзе возрастал. Все это так, но не за тем же он пришел в партком, чтобы агитировать за Советскую власть.
– Мы идем в общем ряду, а нам нужно быть первыми, нам нужно поражать, вести за собой, мы должны-лидерствовать. В известном партийном документе о нас сказано: разведчики семилетки. А какие же мы разведчики, если идем в общем строю?.. Улавливаете мою мысль? Нам сейчас надо резко вырваться вперед, вот что…
– Было бы хорошо, – сдержанно сказал Капанадзе. Он и сам немало раздумывал над этим. Радовался почину Олеся Поперечного, радовался неожиданному для него, да и для всех, успеху пятой автобазы. Но ведь это были лишь отдельные почины. Он чувствовал: сейчас этого мало. И вот этот инженер, всегда державшийся в стороне от общественных дел, говорит о чем-то новом, грандиозном.
– Я предлагаю назвать это: «Бросок к коммунизму» – и дать лозунг «Квартальный план за семьдесят рабочих дней».
– За две недели до срока! А это можно?
– Вам это кажется слишком смелым? – Петин поднял брови, как бы не доверяя собственному слуху.
– Бросок к коммунизму! – Капанадзе как бы взвешивал эти слова. – Хорошо звучит… Это может зажечь. – Встал и совсем по-надточиевски, заложив руки за спину, зашагал по комнате. – Бросок к коммунизму! Отлично!.. А вы уверены, что это может выйти? Квартальный план за семьдесят дней, это возможно?
– Если мы с вами этого очень захотим, мы, наперекор всем людям вчерашнего дня, всем любителям работать с запасцем, царствовать лежа на боку, покажем, на что способен коллектив оньстроевцев. Вот, посмотрите это. – Перед Капанадзе была положена аккуратная папка. – Мой аппарат давно уже занимается разработкой этой идеи. Он все рассчитал… Тут график по дням, по объектам. Тут расчеты даже на ведущие бригады… Нет, правда, работ по перекрытию, но это – удельное княжество Дюжева. Вы уж сами с ним договаривайтесь.
Капанадзе резко остановился перед собеседником. Он смотрел на него с ласковым удивлением, и глаза его как бы говорили: так вот ты какой…
– Вячеслав Ананьевич, а ведь я, признаюсь, думал, что вы человек техники, только техники… Бросок к коммунизму – здорово! Это захватит…
– Только надо действовать энергично, чтобы сразу завертелись все колеса: печать, радио, телевидение. Поперечный и такие, как он, дают интервью… Нужно сразу раскрыть все перспективы этого почина, ошеломить людей… Давайте произведем разделение труда: я доложу обо всем по чиновничьей линии – в министерство, лично министру, а вы займитесь нашими знаменитостями, накачивайте их, поднимайте народ… Ну и потом, конечно, надо поставить в известность партийные инстанции. Это – тоже ваше дело…
– Сделаю, все сделаю. С Поперечным-старшим мы соседи. Сегодня же поговорю. Бросок к коммунизму… Он хлопец умный, живой, сразу загорится…
Дома за обедом Ладо Капанадзе с увлечением рассказывал об утреннем визите. В речи его было множество восклицательных знаков. Ах, какой человек, какой кругозор! Может быть, и в самом деле, Старик стеснял его своим авторитетом, не давал развернуться, или он сам деликатничал? Ламара усмехалась:
– Новое увлечение? Хорошо, Ладо, что ты вот так мгновенно влюбляешься не в женщин!..
Но сосед, к которому секретарь парткома зашел поделиться мыслями о броске к коммунизму, несколько огорчил его. Олесь с Сашко сидели на балконе у стола, усовершенствуя свой радиоприемник. Гостю Поперечный обрадовался, усадил его в кресло, попросил Ганну похлопотать о чае. Слушал внимательно, но руки его, действовавшие как. бы сами по себе, продолжали сплетать какой-то проводок, концы которого держал Сашко.