Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 6 страница



– Очень хочу. – Дина выскользнула из машины. – Только как же, вода сырая, здесь ведь болота… Ничего?

– Роднички с кипяченой водой остались, увы, в Москве, – произнес Надточиев и отвел алюминиевую кружку, протянутую проворным Петровичем. – Кто-то когда-то, в старину, сказал: могущий пить из родника не станет пить из кувшина.

Родничок оказался скрытым в зеленой, сочной траве, будто бы обрызганной ярко-желтой краской. Это были цветы, которые, как Дина уже знала, назывались «жарки». Кто-то вкопал тут бездонную дубовую бочку. Переполняя ее, вода переливалась через гребень позеленевших клепок и, журча, собиралась в песчаном русле крохотного ручейка, тут же уползавшего в траву, так что дальнейший его бег можно было угадать лишь по густой и яркой растительности.

– Наклонитесь и пейте, – сказал Надточиев. Вода оказалась такой холодной, что заломило зубы. И хотя на зыбкой ее поверхности плавали, кружась, кусочки коры, пушки цветочных семян, какие-то щепочки, она была необыкновенно вкусна. Сразу же почувствовав себя бодрой, Дина начала умываться.

– Вот этого вы при сибиряках не делайте. Не полагается. Умываться пожалуйте к ручейку, а из родника пьют, и только ртом. – И, наклонившись сам, он стал делать крупные глотки. Замечание обидело Дину.

– Спасибо за урок, – холодно произнесла она.

– Не за что, – просто ответил новый знакомый. – Учтите, вам еще здесь многому учиться надо. У них тут хорошие обычаи, неизвестные у нас в Центральной России.

Надточиев небрежно побросал в машину свои трофеи, уселся на заднем сиденье, куда за ним уже без приглашения вскочил пес, занявший место на сиденье рядом с ним. Его шерсть блестела, будто нарисованная черной тушью. И женщина сейчас же почувствовала, а потом и увидела, что в косое шоферское зеркальце бесцеремонно рассматривают ее две пары темных глаз – человеческие и собачьи. Она изменила положение. Глаза исчезли.

– Почему? – спросили сзади.

– Не люблю, когда на меня глядят.

– Неправда, любите.

– То есть как это неправда? – воскликнула Дина, стараясь рассердиться.

– Интересные женщины любят, когда их рассматривают. Вы – интересная. Только этот фон… – Машина теперь неслась по широкой, ровной, асфальтированной магистрали, должно быть только проложенной. Следы бульдозеров еще не изгладились на песке обочин. За этой разворошенной землей тайга была черной. Обгоревшие, лишенные веток деревья поднимались, будто допотопные гигантские хвощи. – Только этот фон не для вас. Он подошел бы к яркой брюнетке с красным, как у вампира, ртом, а вы:.. Чтобы вас увидеть во всей красе, надо, наверное, усадить вас в кресло, бросить вам под ноги коврик, покрыть колени пледом, поднести стаканчик чего-нибудь некрепкого и включить телевизор… Записываюсь к вам в поклонники. Очередь здесь пока еще небольшая? Каким я буду по счету?

«Нет, он смешной и совсем неплохой, кажется, – подумала Дина. – Даже забавный». И вдруг предложила:

– Давайте дружить.

– Я не верю в дружбу мужчины и женщины. – Крупные губы сами, без помощи руки перегнали потухшую сигарету из левого в правый угол рта.

– А я верю. У меня среди мужчин есть добрые друзья.

– Муляжи на витринах мясной очень похожи на окорок и на колбасу, однако есть их нельзя. Ведь так, Бурун? – спросил он собаку. – Нет, нет, вы посмотрите получше на моего друга: какие глаза, какой взгляд! Если бы он был мужчина, он пел бы тенором, экзальтированные бабенки образовали бы лигу бурунисток и с визгом рвали бы его жилетки и носовые платки на сувениры.

Надточиев замолчал, Дина опять задремала, и когда она открыла глаза, мужчины задумчиво пели. Петрович маленьким, приятным тенорком, Надточиев – баритональным басом:

 

…Бродяга, судьбу проклиная, Тащился с сумой на плечах…

 

Пели тихо. Дина дремала, а когда толчок машины ее снова разбудил, спутники уже разговаривали. Не открывая глаз, не меняя позы, она стала слушать. Толковали о каких-то неизвестных ей людях, причем Надточиев не скупился на насмешливые характеристики: «…Ну, этот из тех, кто всегда чешет левое ухо правой рукой…», «…Какой он доктор технических наук! Даже не фельдшер, брат милосердия, не больше», «Одни поют, что знают, другие знают, что поют. Вот этот как раз из этих, последних…»

Внезапно открыв глаза, Дина спросила совсем не сонным голосом:

–…Что же, выходит, вокруг вас, Сакко Иванович, так-таки и нет хороших людей?

Давно погасшая сигарета отклеилась от губ Надточиева и упала ему на колени. Он стал мучительно краснеть.

– Здорово она нас поймала! – сказал он, оправившись от смущения. – С ней, Бурун, нам с тобой надо быть осторожнее…

– А мой вопрос?

– Ну что же?.. Флора у нас здесь, как видите, исключительно богатая. А фауна? Со всячинкой фауна… Ну, споем, что ли, Петрович?

И мужчины снова запели, на этот раз про Байкал, который сибиряки называют своим морем, и песня эта, какую в детстве певал и покойный отец Дины вместе с ее братом и соседями по общежитию, тут, на молодом, еще как следует не объезженном шоссе, проложенном прямо через таежные дебри, звучала как некий гимн суровых, мужественных людей. И хотя голоса у Дины не было и в школьном хоре ее всегда ставили в последний ряд, она как-то незаметно присоединилась к дуэту. И ей казалось теперь, что она давно знакома и с лукавым увальнем Петровичем, и с этим похожим на Маяковского инженером.

– Кстати, откуда у вас такое необыкновенное имя: Сакко?

– А видите ли, родители проявили международную пролетарскую солидарность. Нас с братом, он на пятнадцать минут старше меня, угораздило родиться как раз в день, когда в Америке посадили на электрический стул двух невинно обвиненных профсоюзных вожаков. Мне еще относительно повезло, а вот старшему досталось Ванцетти. Ванцетти Иванович! Вот это уж действительно язык сломаешь! В школе нас звали –; Карандаши, знаете, карандашная фабрика Сакко и Ванцетти…

Шоссе то поднималось на песчаную насыпь, то уходило в выемку, прорезавшую возвышенность. Полотно было безукоризненно ровно, а за незаросшими песчаными обочинами сплошными рядами лежали огромные пни, вывороченные с трассы. Переплетаясь корневищами, они походили на гигантских спрутов, выброшенных прибоем. Местами тайгою прошел пал, этот страшный спутник лесных строительств, и там, где он побывал, в огне исчезали все краски, кроме черной. Все вокруг: земля, скелеты обуглившихся деревьев, пни – стало траурным. Ветер гнал через полотно, завивая и подбрасывая в голубое небо темный, с сизоватым отливом мусор.

– В этом есть что-то марсианское, правда? – задумчиво сказала Дина, заметив, что Надточиев переместился на сиденье так что мог, снова через зеркало заглядывать ей в лицо.

– Ничего… Сейчас наш космический корабль пройдет межпланетную зону и снова приземлится… А у вас зеленоватые глаза и поставлены, как у буддийской богини, красиво… Вы не с Востока?

– Нет, я москвичка.

– Ну что ж, монголы побывали и в Москве. – Темные глаза Надточиева неотрывно смотрели на лицо Дины, и этот пристальный взгляд уже не раздражал, а смущал ее.

Пни кончились, и будто бы сразу посветлело. Замелькала зелень, освещенная низко стоящим солнцем. Петрович своим тенорком завел, и Надточиев тут же басовито поддержал:

 

На диком бреге Иртыша-а-а…

 

– Глядите, глядите, Дина Васильевна, вон он какой, «дикий брег»! – не без гордости произнес инженер, обрывая песню. – Петрович, покажем?

Машина сошла на обочину. Все трое вылезли. Отсюда, с вершины пологой высотки, вид открывался до горизонта. Со всех сторон на высотку, теснясь, как бы карабкались деревья, но за взлохмаченной пеной их вершин голубела, как жила на натруженной руке, Онь. Чуть ниже по течению воды ее с разбегу накатывали на преграду порога Буян и с бешеной яростью прорывались сквозь его каменную гребенку. Над Буяном в свете низко стоявшего солнца красиво изгибалась тугая, сочная радуга. Строители шоссе, пробивая выемку» оскальпировали вершину холма. Но среди расчесанных бульдозерами песков был оставлен девственный квадрат грунта, с которого, будто с пьедестала, поднималась вцепившаяся в него корнями старая лиственница. К ней не очень аккуратно, чуть даже наискось, кто-то прибил доску. По доске грубо выведена была надпись: «Коммунизм – это Советская власть плюс электрификация всей страны. Ленин». Заинтересованная радугой, Дина, стоя под лиственницей, не обратила внимания на эту уже посеревшую от ветров доску.

– Нет, вы посмотрите вот на что. Это написал и прибил кто-то из первой партии дорожников, когда они прорубились сюда через тайгу… Старик приказал не трогать – ни лиственницы, ни доски. Пусть стоят как памятник первым строителям.

.– Кто это Старик?

– Ну наш, Литвинов. Так его тут зовут. Он ведь, Дина Васильевна, романтик. Среди первых все такие. Так и в анкетах надо бы им отвечать: профессия? Романтики!..

Странно, было слышать такие слова от Надточиева.

– А вы, стало быть, тоже романтик? – спросила Дина и тут снова увидела, как Надточиев краснеет.

– Нет, я грубиян и циник. Циник местного значения, – ответил он и, сплюнув далеко в песок изжеванный окурок, хмуро произнес: – Вы лучше не на радугу, а вон куда смотрите. Радуга – чепуха! – Он показал рукою ниже по течению реки.

А дальше воды Они, ускоряя бег, неслись меж двух огромных утесов, стискивавших реку. По сосенке, поднимавшейся над одним из них и похожей на вставшее на якорь облачко, женщина узнала Дивный Яр. С противоположного берега надвигался на реку другой, напоминавший упрямую, склоненную для удара голову зубра. Й она догадалась, что это Бычий Лоб.

По волнистой, сверкавшей на солнце поверхности, по тому, как сгустки пены вытягивались на стремнине, чувствовалось: Онь несется меж утесов с большой скоростью. Все кругом утесов было ископано, изрыто, исчерчено вдоль и поперек. С высоты Бычьего Лба нависало над рекой какое-то ажурное металлическое сооружение. Люди были издали неразличимы, но машины можно было рассмотреть: они двигались взад и вперед по дорогам, куда-то спешили, что-то везли. Все вместе, издали, напоминало муравьиную кучу, по которой с озабоченным видом взад и вперед снуют удивительные насекомые, торопливо, деловито совершающие какое-то очень важное для них и непостижимое для человека дело.

– А где же, строительство? – спросила Дина.

Шофер и инженер переглянулись. Оба испытующе смотрели на спутницу: не шутит ли она над ними? Нет, она не смеялась. Муж столько раз говорил ей, что они едут на одно из самых грандиозных строительств, какие когда-либо предпринимал человек. Жемчужина семилетки! Оно огромно. Работы здесь идут уже второй год. Ей не терпелось поскорее взглянуть на него, А тут она не видела ничего, кроме реки, утесов и этих муравьев, ползающих по разворошенной земле взад и вперед…

Пряча ухмылку, политичный Петрович наклонился что-то поднять, а Надточиев картинно всплеснул руками: «О дамы, дамы!»

 

 

Поперечным столько раз приходилось начинать жизнь заново, порой вдали от человеческого жилья, что очередной переезд лишь ненадолго выбил семью из привычной колеи. Им отвели «семейный», то есть отгороженный от общего помещения, «конец» в одной из больших палаток так называемого Зеленого городка. «Конец» был размером четыре на шесть метров. Но в нем было собственное, косое, вшитое в брезент оконце с крохотной форточкой, а у входа стояла отдельная от общей чугунная печурка, так что супруги, которые знали, с чего начинаются строительства в необжитых местах, считали, что в общем-то они на первых порах устроились неплохо.

Вскоре на грузовике с потерпевшего бедствие судна доставили их пожитки и знаменитую складную мебель. Отец с сыном за один вечер собрали ее, и вот в то время как остальные обитатели палатки были вынуждены довольствоваться койкой, тумбочкой, одной табуреткой на двоих да общим столом, стоявшим посредине помещения, у Поперечных оказалось все, что было нужно для семейного жилья, включая гордость всего этого «цыганского гарнитура» – супружескую кровать, которая днем поднималась, как полка в вагоне, и не занимала места.

Надточиев, зайдя однажды вечером к старому знакомому посоветоваться о подготовке к приему новых машин, которые вскоре должны были прийти с Урала, хозяина не застал. На семейном «конце» оказалась лишь Ганна с дочкой. Инженер остановился на пороге, пораженный картиной, открывшейся перед ним. Крохотное окошко было обрамлено вышитым рушником. По грубому полу проложены пестрядинные дорожки. На столе пел электрический чайник. Невысокая, полненькая и какая-то вся тоже уютная женщина с темными косами, уложенными венцом, поднявшись из-за стола, певуче произнесла:

– Здравствуйте вам!

– А хозяина дома нет? – спросил инженер, все еще не освоившийся с уютом этого тесного гнезда, которое ухитрились свить в уголке обычной, неприглядной, не очень чистой палатки, где окна будто сквозь зубы цедили свет, едва выделявший из тьмы кое-как покрытые койки, обувь, теснившуюся вокруг печки, где пахло портянками, потом, несвежим бельем, застоялой пищей.

– Батько наш туточко, недалече, – певуче произнесла женщина и, обмахнув передником и без того чистый стул, пригласила:

– Сидайте, товарищ Надточиев. – А вы откуда меня знаете?

– Да уж знаю. – На круглое лицо женщины легла хмурая тучка. – Вы же мужа-то сманили, всех нас с места сорвали. Сашко, наверное, опять без школы маяться будет.

– А я музыку бросила, – сказала толстая девочка, своевольным движением перебрасывая на спину рыжую косицу, – и пианина моя в ящике стоит…

Но хозяйка, должно быть, умела владеть собой. Тучка была отогнана, на полном лице появилась улыбка.

– Вы сидайте, сидайте. Я вам из свежей заварки сейчас чашечку налью, – произнесла она. – А ты, Сонечко, голубынька, сбегай за батьком, скажи, товарищ Надточиев к нам пришел… Вы пейте, пейте чаек, не бойтесь цвет лица потерять, у вас он здоровый…

– А пить так пить, сказал котенок, утопая в ведре, – подмигнув девочке, произнес гость. – Роскошно вы, я вижу, устроились, хозяюшка.

– Мы те же цыгане. Лошадь выпряг, оглобли к небу – вот тебе и дом, – вздохнула женщина.

– А хозяин где?

– Батько-то наш? Они с Сашко землянку робють.

– Землянку? Зачем? Вы и так уютно живете.

– Э, какой же тут, бог с ним, уют! Станем мы зимовать в этих общих житиях! Коченей со всеми или топи за всех. Торчи дома, как привязанная, или всё покрадут…

Зеленый городок Левобережья строили прямо в тайге, деревья валили, оттаскивали тракторами, кранами вырывали или взрывали пни, бульдозерами ровняли землю, и тут, в девственных зарослях малины, на почве, местами буквально розовой от брусники, разбивали ряды больших, утепленных, с двойными полотнищами, с тамбурами палаток. Над городком продолжали шуметь сосны, лиственницы, пихты.

С востока территория городка была обрезана глубокой падью, по дну которой к реке Онь спешил звонкоголосый, хлопотливый ручей. Вот тут-то, под срезом крутого берега, загораживающего от северных ветров, и облюбовал Олесь Поперечный место-для землянок.

Бывалый человек, он знал, что такие вот звонкие ручьи не замерзают и в лютые зимы. Из про-_ руби легко достать воду. Леса вокруг навалено сколько угодно, есть из чего построить сруб, кровлю. Сколько таких нор выстроил сапер Поперечный в берегах российских, белорусских, польских, немецких рек! В этом деле он знал толк. А тут сын подрос. Тощий, нескладный, длиннорукий, с большими ступнями, Сашко был для своего возраста отменно силён и успел уже перенять от отца тягу к любому делу. И вот теперь, пока там на Урале собирали экскаваторы новой, усовершенствованной, по предложению Поперечного, модели, пока их по частям грузили на платформы и везли, мужчины Поперечные копали две землянки: для семьи и для экипажа. Копали всерьез, стараясь использовать каждый погожий день. И отец, чувствуя в первый раз настоящую сыновнюю работу, радовался: подмога растет. Даже была мысль, если к зиме среднюю школу не достроят, взять мальца в экипаж без ставки: пусть помогает собирать машины пусть, приживается к делу.

Траншея для первой землянки была почти прорублена. Копая, Олесь прикидывал, как впишет в нее сруб, чтобы было и окошко, выходящее на юг, и дверь, не пропускающая суровых в этом краю холодов. Все шло на новом месте, казалось бы, как надо. И все-таки покоя не было. Тревога, рожденная в ночном разговоре с женой, не рассеивалась. Ганна ни разу не вернулась к тому разговору. Но сам Олесь, точно бы став в ту ночь зорче, по множеству мелочей, по тому, как подолгу, думая, что ее не видят, смотрела она на фотографию домика, который они оставили, по тому, как произносила: «А у нас в Усти», – как она однажды, должно быть забывшись, твердо сказала в пространство: «Ладно, в остатний раз потерпим трошки…» – по всему этому Олесь понимал, что она ничего не забыла. Понимал и думал: «И верно и правильно: хватит, покочевали!»

– И баста! – вслух сказал Олесь, останавливая тягостные мысли.

– Батько, вы что? – недоуменно оглянулся Сашко, который сбрасывал под откос землю, выбираемую отцом.

– Что да что, кидай себе знай! – сердито сказал Поперечный, хватаясь за заступ. Мудро, задумчиво шумели деревья, по-осеннему редко цвикали птицы, сердито звякала лопата, а перед Олесем стояли дорогие, полные тоски и обиды глаза-вишни. «Может, под старость Героя себе выцыганишь!» – звучало в ушах. «Эх, Ганка, Ганка, за что так? Как можешь о муже так думать, шестнадцать лет вместе прожили!.. Героя!»

И опять лезли, теснясь, толкаясь, непривычные мысли. Ну не деньги, не слава, так что же тебя загнало в эту тайгу? Почему меняешь обжитой дом на эту вот звериную нору? Ну?..

– Говори, почему тебя в пройдисвиты тянет? – снова произнес он вслух. Сашко оглянулся, но ничего уже не сказал. Что-то странное творится все эти дни с батьком. Сердитый стал, раздражительный, сам с собою во сне разговаривает. Вот и сейчас…

–….Седой волос пробился, а прыгаешь, как блоха, с плеши на задницу, хай тебе грец!..

Нет, лучше не спрашивать. И мама тоже. И оба они это друг от друга скрывают. У батька вон на лбу морщины какие! Раньше появлялись, когда уставал, а теперь точно ножом вырезали.

– Давай, Сашко, поспевай, а то завалю! – кричит Олесь, увеличивая шматки грунта, летящие вниз. Но вот опять стоит он, опираясь грудью о деревянное стремечко лопаты, и смотрит не то на вершины пихт, не то на пролетающие над ними чистые, будто бы только что выстиранные облака. Но лицо у него не спокойное, не мечтательное, какое бывает у людей, смотрящих на небо, а тревожное, растерянное.

Раньше все как-то просто объяснялось: социализм, коммунизм строим. Великие дела требуют и личных жертв. Но разве на Усти, откуда они уехали, где было дело, и дом, и заработок, и почет, разве там, на этой гигантской электростанции, совсем недавно рожденной, не та же семилетка и не то же строительство коммунизма? А может, права Ганна – это для молодых, для холостежи? Но разве он один такой мыкается сейчас по Зеленому городку, на улице которого по пути на работу можно наесться брусники и малины? Сколько знакомых еще по Днепру, по Волге, по Иртышу встретил он здесь, на Они, среди сачков, как именуют тут строителей-новобранцев! А сам Старик? Ему уж под шестьдесят. И вдруг вспомнилась мурластая физиономия, низко остриженная, круглая голова с мальчишеской челочкой, татуированная рука и этот словно бы ущемленный, рыдающий тенорок:

Мы осенние листья, Нас всех бурей сорвало, Нас все гонит и гонит Неизвестно куда…

– Осенние листья. Тьфу! – Поперечный с сердцем всаживает лопату в песок. Потом замечает встревоженное лицо сына и поясняет: – Муха в рот залетела – хай ей грец!

– Батько, батько! – доносится сверху голос дочери. – Мама за вами послала. У Нас сам Над-точий сидит, по три куска сахару в чашку кладет… Мама велела – бегите скорей.

– Шабаш, Сашко!.. Идем, Рыжик, идем! Солнце уже повалилось за вершины деревьев.

Со дна пади вместе с тонким, волокнистым туманом карабкались вверх по откосу, цепляясь за орешник, можжевельник, душистые сумерки. Но розовые лучи, пробив полутьму, вонзаются в землю, зажигая в полумраке палый листок, сломанную ветку или красный мухомор. От вечерней сырости воздух еще больше насытился смолистым духом, и в тишине еще ядовитее зазвенели тоненькие трубы комаров. Но, кроме физической усталости, которая ему всегда приятна, Олесь чувствует тяжесть в голове, будто провел он день не с лопатой в таежной пади, а в прокуренной комнате, на каком-то длинном, скучном собрании. Он торопливо шагает к своей палатке. Надто-чиев – человек занятой. Просто в гости чай гонять не придет. И действительно, инженер принес телеграмму: опробование экскаваторов на стенде закончено. Усовершенствования превзошли ожидания. Машины начали разбирать, готовя в дальний путь. И вот двое, инженер и рабочий, склоняются над складным столом, где разложен план товарной станции, еще не обросшей сетью запасных путей. Огромные машины нужно встретить, сгрузить, собрать. После долгих споров решают, что собирать надо тут, на месте. Отсюда гиганты пойдут самоходом. Для этого нужно пробить до карьеров дорогу. Собеседники спорят, чертят, зачеркивают, и в комнате, где воздух густоват, _ как-то сама собой растворяется та тяжесть, что скопилась в голове Поперечного от непривычных мыслей и нерешенных вопросов,

 

 

Подобно многим людям, постоянно погруженным в новые и новые заботы и дела, Федор Григорьевич Литвинов не замечал своего уже очень немолодого возраста. Он жил по одному и тому же, заведенному еще в юные годы, на Днепро-строе, порядку. Вставал по-крестьянски рано. Летом и зимой обливался холодной водой, и всюду, куда бы ни бросала его кочевая судьба строителя, возил с собой две старые пузатые гири: двухпудовую и пудовик. Большая лежала у него дома, а та, что поменьше, тщательно пряталась в укромном месте служебного кабинета. По утрам, до умывания, он упражнялся с большой, а в тихую минуту, тщательно заперев кабинет, доставал иногда меньшую. Это называлось у него проветрить мозги.

Малого роста, короткошеий крепыш с просторной, высокой грудью, поросшей курчавым волосом, с короткопалыми руками, на которых играли крутые мускулы, он любил по субботам попариться в бане, отчаянно хлестал себя веником и нагонял при этом на верхнем полке такой жар, что люди, которые были иной раз и не прочь потереть спину начальству, скатывались вниз и отползали на четвереньках к двери. А он лежал в густой, опаляющей жаре, постанывая от удовольствия, и умолял:

– Парку, еще парку!

Да и чувствовал он себя неплохо. Был легок на ногу, по строительству большей частью ходил пешком в длинных бурках, в короткой куртке, в кепке, сбитой на затылок, которая лишь в особенно яростные морозы менялась на ушанку. Неожиданный, он оказывался вдруг на объекте, в бараке, в магазине, в парикмахерской или в очереди на автобус. В управление приходил часов в одиннадцать, уже успев управиться со множеством дел. К этому времени ему готовили бумаги, назначали встречи, совещания, заказывали нужные телефонные разговоры.

Нет, он не мог пожаловаться на годы. И хотя со стройки на стройку шло за ним прозвище «Старик», таковым он себя отнюдь не считал.

Во время редких наездов в Москву, в кругу друзей юности, с которыми связывали его воспоминания о Днепрострое, они, крупные хозяйственники, начальники главков и управлений, почтенные партийные работники, иные бывшие уже членами ЦК, обращались друг к другу по-старому: «Хлопцы», «Ребята». И если встречались у кого-нибудь дома, любили распевать былые комсомольские песни.

Единственно чем возраст все Настойчивее с каждым годом напоминал о себе Литвинову – так это тем, что люди вокруг как бы странно молодели. Инженеры, гидрологи, геологи, механики, врачи – все, даже секретарь Старосибирского обкома, кандидат в члены ЦК, мнились ему молодежью. Из-за этого своеобразного зрительного обмана Федор Григорьевич однажды даже обратился к доктору технических наук, прибывшему из Москвы с ученой комиссией, со словами: «Вот что я тебе скажу, парень».

В утро, о котором идет речь, уже побывав на двух-трех объектах, Литвинов торопливо усаживался в свой вездеходик. Три девицы, в ватниках, в стеганых штанах, подбежали к нему и, умильно глядя, попросили:

– Дедушка, не подкинешь до котлована? Нам зарез: проспали!..

– Ну, загружайтесь, внучки, – разрешил Литвинов. И поймав ухом: «Девчонки, да это ж наш Старик», – проворчал: – Ну, ну, проворней, возись тут с вами!

Впрочем, рассевшись сзади на неудобной металлической скамеечке, девушки тут же забыли о нем и страстным шёпотом принялись обсуждать какого-то Юрку, который щеголяет в зеленой румынской шляпе и воображает о себе невесть что, некую Мурку Правобережную, в которую втрескиваются почему-то все парни, хотя она, конечно, просто крашеная дрянь, а прическа «приходи ко мне в пещеру», в которую она уложила свои оранжевые патлы, к ней вовсе не идет.

– Вы с бетонного? – спросил начальник строительства, не упускавший случая потолковать с людьми.

– Не, мы механизация. Слесаря.

– Ну и как там у вас?

– А как? Свистим. Части экскаваторов с Урала не прибыли. Делать нечего. Работенка – поднять да бросить. А начальнички – им что? Этот ваш знаменитый Поперечный от нечего делать землянки какие-то роет. Ему можно, деньги идут, а вот мы задаром свистим, а у нас разряд. Руководители… руками водят.

«Потолковать с Надточиевым», – отметил про себя Литвинов, но вслед за деловой этой мыслью появилась другая: «М-да, стало быть, дедушка… Чудно… Конечно, действительно, четверо внуков. Что есть, то есть, но все-таки… А ведь верно, пенсионный возраст подпирает, сколько уж дружков на пенсию вышло!» Литвинов вздохнул.

Вероятно, это последняя его стройка. Нынче линия на молодежь. Верная в общем-то линия. Сам в двадцать пять лет прорабом был. Но кто из этих вот мальчишек пять раз без передыха пудовой гирей перекрестится? Надточиёв? Петин? Ка-панадзе? Да и вот пример – секретарь ЦК – годами постарше, а молодее молодого – везде поспевает, а тоже вон дед.

Эта мысль как-то успокоила. Он вспомнил этого человека, каким увидел его в первый раз, – молодым, курносым, в белой косоворотке. Они приехали тогда делегацией днепрогэсовцев к Серго Орджоникидзе просить, чтобы Москва в обгон плановых сроков поставила нужные детали, из-за которых тормозился монтаж агрегатов. Серго угостил делегацию холодным боржомом из запотевших бутылок, слушал, посмеивался в усы.

–…Нехорошо, товарищи днепрогэсовцы, мне в обгон государственных планов свои приказы давать. Могу, конечно, но будет неправильно. Сходите-ка вы лучше с днепрогэсовским поклоном к московским большевикам, к их новому секретарю. Он парень молодой, энтузиаст. Убедите его уговорить столичный рабочий класс помочь вам в порядке дружбы. Москвичи, они такие: тронете их за сердце – горы свернут… Ну, а не выйдет – тогда уж ко мне…

Секретарь МК, к удивлению Литвинова, оказался чуть постарше его самого. Он усадил днепрогэсовцев и, весело поглядывая на них небольшими, светлыми и, должно быть, зоркими глазами, сдабривая речь шутками, стал с пристрастием допрашивать о делах, о строительстве, о соревновании, тогда еще только нарождавшемся. То и дело его соединяли по телефону с нужными людьми. Звонким, напористым голосом он начинал разговор все с одной и той же фразы:

– Вот у меня сейчас сидят товарищи, знаете откуда? Не знаете. С Днепрогэса. Ну, так вот они… – Дальше излагалась просьба, а потом говорилось:

– Ну, раскидывайте мозгами. Знаю, нелегко, но ведь кто просит? Днепрогэс! – и, повесив трубку до следующего вызова, продолжал спрашивать: – Ну, а женщины как? Много их? А как со столовками? У нас еще паршиво, воображаю, как там у вас… А заработки?.. Да, а ученые старики смирились с тем, что будете затоплять остров Са-гайдачный?..

Потом, после какого-то звонка, секретарь вскочил из-за стола, посмотрел на всех веселыми глазами и, насунув на белокурую голову кепку с пуговкой, с мальчишеским задором пригласил:

– Ну, пошли толковать с рабочим классом. – И, пропустив всех, бросив по дороге секретарше: – В случае чего ищите на «Динамо» или на «Шарике», – опережая всех, сбежал по лестнице…

Самое удивительное было лет тридцать спустя. Литвинов перед отъездом в Дивноярское пришел в ЦК для последней напутственной беседы. Снова сидел он в кабинете этого человека и докладывал ему свои соображения в пользу полного, комплексного освоения Оньского каскада, что было тогда очень спорным. А секретарь прервав цепь доказательств, вдруг спросил:

– А вы, Федор Григорьевич, в тридцатых годах у меня в МК были?.. Постойте, насчет чего же? – Он нетерпеливо пошевелил пальцами. – Ах, насчет лопастей и подшипников, будь им пусто… Ведь были? – И вдруг засмеялся, отчего широкое, полное лицо его опять стало задорно-мальчишеским. – Помните, как вместе московскому рабочему классу челом били? А?.. Так, значит, опять в походе? Есть порох в пороховницах? Ну, ну, простите, перебил, так вы считаете, надо осваивать весь каскад? Так… А вот есть и другое мнение: очень много пахотной земли затопите… Как с этим? Взвешивали? Хорошо взвешивали?..

Это воспоминание как-то успокоило Литвинова – порох в пороховницах еще есть. Мы еще себя покажем всем этим мальчишкам… «Дедушка, подвези…» Нет, озорницы, женщине столько лет, на сколько она выглядит, а мужчине – столько, сколько он сам чувствует. Это сугубо правильно». И он победно откинулся на спинку сиденья и, хотя его немилосердно подкидывало и раскачивало на ухабах, распорядился:

– Петрович, а ну подбавь газку, не яйца везешь!

«Ничего, ничего. Дивноярскую отстроим, могут и еще одну, Усть-Чернавскую, дать».

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.