БЛАГОВЕЩЕНСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
ЛАКУНЫ В ЯЗЫКЕ И РЕЧИ
Сборник научных трудов
Под ред. проф. Ю.А. Сорокина, проф. Г.В. Быковой
Благовещенск 2003
ББК 81.002.3 +81.001.6
Л19
Печатается по решению редакционно-издательского совета Благовещенского государственного педагогического университета
Лакуны в языке и речи:Сборник научных трудов /Под ред. проф. Ю.А. Сорокина, проф. Г.В. Быковой. - Благовещенск: Изд-во БГПУ, 2003. – 257 с.
В сборник включены научные статьи, посвящённые проблемам лакунарности в культуре, языке и речи разных народов. Для широкого круга лингвистов, переводоведов, культурологов.
1. Имея в виду последние по времени работы, относящиеся к сфере лакунологии [см., например: Рябов 1997; Быкова 1998, 1999, 2003; Пылаева 2002], я не буду подробно рассматривать их, полагая более перспективным подход, ориентированный на дальнейшее уяснение сути лакунизации /лакунарности, указывающей на факт частичных или полных сбоев/деструкций в процессе вербального и невербального общения.
2. Во-первых, в качестве исходных условий процесса лакунизации/лакунарности следует рассматривать не что иное, как межличностное общение, предполагающее прочтение и оценку соматологических карт - карт человеческого тела, образ которых – свой и чужой – имеется у участников общения [см. в связи с этим: Сорокин 1994]. Различия между своим и чужим соматологическим образом, фиксируемые, по-видимому, бессознательно и оцениваемые в качестве поддающихся или не поддающихся истолкованию (из-за отсутствия или непрозрачности культуральных и поведенческих аналогий) и служат причиной неприятия одного участника общения другим. «Не знаю, почему, но он/она мне не нравится», - говорят обычно в таких случаях, итожа свое впечатление о человеке. Иными словами, лакунизация/лакунарность как неприятие является следствием наличия белых пятен в чужой соматологической карте, соизмеряемой со своей.
3. Над неприятием такого рода могут надстраиваться и другие, возникающие в вербальной и невербальной среде из-за несходства в культурно-бихевиориальных эталонах, используемых в этих средах. Например, материал, использованный и сопоставленный в книге В.Г. Кульпиной [Кульпина 2001], вполне известен каждому русскому и поляку, бессознательно пользующемуся цветообозначениями в своей повседневной жизни. Такой же, всем известный, корпус цветообозначений представлен и в художественной – русской и польской – литературе, опирающейся на коннотативное поле цветообозначений для соответствующей аранжировки предлагаемого ею читателям вымышленного мира. Но и в русской, и в польской художественной и нехудожественной аранжировке цветообозначений наблюдается, как свидетельствуют факты, приводимые В.Г. Кульпиной, очень четкая ориентация на предпочитаемые колористические решения, что нельзя не рассматривать как еще один факт «неприятия» (точнее говоря, лакунарного напряжения): «К польским этноспецифичным цветам, не имеющим адекватного соответствия в русском языке, относится такой цвет, как amarant /amarantowy, определяемый в польских словарях по-разному, тем не менее сходным образом, позволяющим составить представление о концептуализации данного цвета у носителей польского языка.
За неимением лучшего эквивалента мы могли бы перевести термин цвета amarant как «темно-розовый», как «цвет цикламена», а возможно как «малиновый». Однако сложность состоит в том, что малиновый цвет в толковых словарях русского языка имеет целый ряд различающихся семантизаций.… «Наша языковая интуиция побуждает нас присоединиться к последней семантизации, приведенной в Толковом словаре русского языка под редакцией С.И. Ожегова, Н.Ю. Шведовой, и подчеркнуть особо этот фиолетовый оттенок малинового цвета …» [Кульпина 2001, 429, 430]. В свою очередь «этноспецифичным для русского языка является прилагательное «алый» (в уменьшительной форме «аленький»), определяемое в толковых словарях русского языка и как светло-красный…, в двуязычном же русско-польском словаре в качестве эквивалентов приводятся как jasnoczerwony «светло-красный», так и purpurowy «пурпурный» … Отметим лишь, что пурпурный цвет в русском языковом сознании никоим образом не ассоциируется с алым цветом. Кроме того, пурпурному цвету в польском языке чужды все те коннотации, которыми обладает алый цвет в русском языковом сознании» [Кульпина 2001, 431]. Иными словами, мы – русские и поляки – видим и обозначаем видимое как такие макроколоризмы/колористические целостности, в которых для первых важны одни микрооттенки, а для вторых – другие, что, несомненно, ведет к различному прочтению вербального и невербального мира, на первый взгляд несущественному, но, тем не менее, обусловливающему появление сбоев в межперсональном и межтекстовом общении.
Показательна также опора В.Г. Кульпиной на эксцерпциицветорефлексивы/ колорефлексивы (цветопоэтемы/ колопоэтемы и цветопрозаэмы/колопрозаэмы), позволяющие наметить, что очень перспективно, путь характеризации/типологизации художественных идиолектов на основе используемых в них колористических решений (может быть, такой подход следует квалифицировать как колористическую стилистику?), ибо «… как в русском, так и в польском языковых ареалах самые любимые цвета имеют своим прототипом цвета в окружающей природе – цвет зеленых растений/моря/глаз в польском этноязыковом ареале и синий цвет моря/глаз/васильков – в русском этноязыковом ареале. <…> у Игоря Северянина термин синего цвета употреблен для того, чтобы показать, что чем море синее, тем оно красивее. Этой же цели служит и его сравнение с васильками.
В польском языке в качестве оценочной характеристики может выступать, соответственно, термин зеленого цвета. Он выступает в качестве критерия качества страны – чем она зеленее, тем она лучше. Ср. у Станислава Рышарда Доровольского …: «Возможно, где-то еще есть земли красивее, и ночи более звездные и утра более светлые, возможно, более буйная и зеленая зелень и птицы среди ветвей поют веселее. Возможно, где-то еще…, но сердцу дороже песня на Висле и песок Мазовша» [Кульпина 2001, 416].
(ПРИМЕЧАНИЕ. Не берусь судить о польской литературе, но в отношении русской нелишне было бы выяснить, насколько надежны такие доказательства. Может быть, они свидетельствуют лишь о преданьях минувших дней? Полностью или частично анахронистичны? Не стал бы я также опираться и на свидетельства поэтов-песенников: они любили и любят пользоваться поддельными стереотипами и конъюнктурно приглядываться к людям и к миру).
4. Суммируя соображения и выводы, приведенные в книге В.Г. Кульпиной, следует полагать, что наряду, например, с изучением статуса времени в русской языковой картине мира [см.. в связи с этим: Шмелев, 2002] для лакунологии [см. в частности: Lacunaologу, 1995] оказывается важным и изучение цветовой картины мира, ведущейся в рамках той исследовательской дисциплины, которую В.Г. Кульпина называет лингвистикой цвета, а я предпочел бы называть лингвоколористикой. Помимо получения ответов на два основных вопроса: а) каков базовый набор цветообозначений и его денотативная «подкладка» и б) с какими ментефактными и артефактными сферами соотнесены те или иные колоризмы, для этой дисциплины существенную роль могут сыграть и ответы «второго» порядка, получаемые в рамках лингвосомоколористики (описание внешности Х и У как некоторой цветовой фактуры), а также в рамках геоколористики, фитоколористики и тероколористики.
(ПРИМЕЧАНИЕ. Естественно, что лакунологи не должны оставлять без внимания и диетонимы – вербальные единицы, указывающие на вкусовые/пищевые привычки и предпочтения представителей тех или иных лингвокультуральных сред [см. в связи с этим: McCawley 1984], ибо эти единицы также указывают на специфическую выборочность вербального и невербального поведения, входя в число элементов мозаики этнического характера [см. в связи с этим: Kim 1991].
5. В настоящее время о взаимодополнительности лакунологии и переводоведения можно, очевидно, и не говорить, но все же именно от первой следует ожидать продуктивных импульсов для решения переводоведческих проблем. Рассматривая статус «привычных выражений» в современном китайском языке и пытаясь отграничить их от схожих с ними образований (чэнъюев, или устойчивых образований, мигрировавших из старокитайского языка в новокитайский, а также сехоуюев, или недоговорок-иносказаний), И.Р. Кожевников [Кожевников, 2002] приводит в подтверждение своих рассуждений соответствующие русские переводные «эквиваленты», даже не обсуждая того факта, что этот лексико-семантический слой является зачастую в высшей степени непрозрачным и требующим соответствующего истолкования, а посему трудно усвояемым, ибо он указывает на различные – по времени и месту – конфигурации вербального и невербального опыта, фиксируемого фразеологизмами в очень компактной и парадоксальной форме, зачастую скрывающей их содержательную суть. Если учитывать, что фразеологизмы – это, как правило, стершиеся и нестершиеся метаболы, то трудность истолкования опредмеченного в них опыта увеличивается, по крайней мере, вдвойне.
Хотя некоторые «привычные выражения» могут быть без всякой натяжки сопоставлены с русскими выражениями такого же типа (при всем различии в их вербальной фактуре), но другие (например, «сырой рис превратился в кашу» в значении: «дело уже сделано, поезд ушел»; «расшитая цветами подушка» в значении: «ворона в павлиньих перьях») сопоставляются с трудом или могут быть сопоставлены лишь условно. Причиной этому является, на мой взгляд, и различия в самой «предметности», в тех ментальных и нементальных «отдельностях», которые встроены в структуру фразеологизмов, и различия в структуре образов-представлений, провоцируемых этими фразеологизмами. В связи с этим возникает также вопрос об экспрессивно-стилистической нагрузке китайских и русских «привычных выражений» и о мере уподобления одного контекста другому, а также о характере беллетристичности [о градациях ее см., например: Богатырев 2001] китайских и русских художественных коммуникантов.
Я думаю, что понимать гуанъюнюи в качестве «привычных выражений» вряд ли целесообразно: их привычность отнюдь не является дифференцирующим признаком. Таковы и чэнъюи, и сехоуюи. Называть их обыденными высказываниями тоже вряд ли возможно: таковыми являются и другие стереотипные речения. По-видимому, выход только один: градуировать их по степени имплицитности представленного в них смысла, учитывая, конечно, и хроносический фактор. На мой взгляд, гуанъюнюй – это синхронистическое речение с минимальной имплицитностью смысла, сехоуюй – диахронистическое (и синхронистическое?) речение с максимальной имплицитностью смысла, ибо отсылка к ситуации (факту), лежащему в его основе, замаскирована, а чэнъюй – диахронистическое речение с промежуточной имплицитностью смысла. Иными словами, эти три группы речений есть не что иное, как группы с особой конфигурацией смысла, или, точнее говоря, группы, находящиеся на разной смысловой дистанции в силу их неоднородного хронотопического статуса.
Рискну утверждать, что анализ фразеологизмов – и русских, и китайских – с формально-структурной или частеречной точки зрения является если не тупиковым, то малопродуктивным. В этих случаях мы умножаем сущности без нужды и размениваемся на мелочи. Выход их этого положения – тоже один: рассматривать вышеуказанные классы фразеологизмов в качестве паремий, а, точнее говоря, в качестве прецедентологем [см. в связи с этим: Гудков 1999, Красных 2002], указывающих на значимые/опорные «точки» в культуральном фонде и фоне носителей китайского языка. Для меня важным является прежде всего то, к какому фрагменту мыслимого или предметного мира они отсылают, и второстепенным – каковы их вербальные оболочки/знаковые тела. И не менее значимым – вопрос о реальности существования/опознавания фразеологических единиц носителями китайского, а также какого-либо другого языка (такое исследование на русском материале провела, например, Т.В. Пономарева [Пономарева 2002]). Для лакунологии исследования, аналогичные указанному, имеют наипервейшее значение, давая возможность сопоставить индивидуальное/единичное толкование (см., например, интерпретацию финских компаративов у И.А. Евтихеевой [Евтихеева 1998]) с некоторым групповым/коллективным толкованием.
(ПРИМЕЧАНИЕ. Компаративы важны также еще и потому, что с их помощью можно устанавливать объем содержания тех или иных оценочных лексем (типа хорошая, плохая, лебединая, красивая), используемых, например, для оценки соматологических карт/карт человеческого тела, ибо компаративы точно указывают на тот фрагмент предметного и непредметного мира, с которым соотносятся эти оценки. Возможно, что и инвективы, если рассматривать их в качестве стершихся или имплицитных сравнений/уподоблений, целесообразно градуировать, исходя из различий в их хронотопическом статусе, или, иными словами, как шифры, нуждающиеся в делакунизации).
6. Для понимания сути лакунизации (и лакун) очень продуктивно и эвристично истолкование понятий семиогенез и семиозис, предложенное Н.В. Ивановым [Иванов 2002]. Суммируя его рассуждения по этому поводу, неизбежно приходишь к выводу о том, что семиогенез – это процесс накопления культурального опыта, а семиозис – процесс накопления коммуникативного опыта. Семиогенез, иными словами, есть процесс накопления ноэм, а семиозис – процесс накопления опыта нахождения в ноэзисе.
По мнению Н.В. Иванова, знак следует истолковывать как процесс вырождения символа, его конечного развития, что более продуктивно, чем понимать символ как результат ряда трансформаций/циклов развития знака. Не менее существенно и внимание Н.В. Иванова к фактору выразительности, которая существует между формой и содержанием в искусстве (между означающим и означаемым, а, следовательно, не только в искусстве). Выразительное является формой существования деятельностного, связывая подлинное с неподлинным, связывая содержание и форму, причем «…содержание полагается как что-то ненастоящее с точки зрения формы, а форма – как нечто ненастоящее с точки зрения содержания» [Иванов 2002, 33-34].
Исходя из этих соображений, допустимо, по-видимому, рассматривать лакуны как выразительные, но не подлинные отдельности-знаки, лишь указывающие на те символические ситуации, связь с которыми «замаскирована» или трудно восстановима (может быть, это эмблемы?). Эти знаки являются «осколками» дискурсных практик, чьи правила разрешали и логосу, и эйдосу (но и поступку) существовать целокупно и переживаться в виде символического единства.
Использованная литература
1. Богатырев А.А. Схемы и форматы индивидуации интенционального начала беллетристического текста. - Тверь, 2001.
2. Быкова Г.В. Лакунарность в лексической системе русского языка. - Благовещенск, 1998.
4. Гудков Д.Б. Прецедентное имя и проблемы прецедентности. - Москва, 1999.
5. Евтихеева И.А. Компаративные фразеологические единицы финского языка: Автореф. на соиск. учен. степ. канд. филол. наук. - Москва, 1998.
6. Иванов Н.В. Символическая функция языка в аспектах семиогенеза и семиозиса: Дис. на соиск. учен. степ. докт. филол. наук. - Москва, 2002.
7. Кожевников И.Р. Привычные выражения (гуанъюнюй) в современном китайском языке: Дис. на соиск. учен. степ. канд. филол. наук - Москва, 2002.
8. Красных В.В. Этнопсихолингвистика и лингвокультурология. - Москва, 2002.
9. Кульпина В.Г. Лингвистика цвета. Термины цвета в польском и русском языках. - Москва, 2001.
10. Пономарева Т.В. Фразеологические единицы в когнитивном аспекте: Автореф. на соиск. учен. степ. канд. филол. наук. - Москва, 2002.
11. Пылаева О.Б. Лакунарность лексико-семантического поля «Природа» (на материале русского и эвенкийского языков): Автореф. на соиск. учен. степ. канд. филол. наук - Кемерово, 2002.
14. Шмелев А.Д. Русская языковая модель мира. Материалы к словарю. - Москва, 2002.
15. Kim Iae-Un. The Koreans: Their Mind and Behavior. Seoul, 1991.
16. Lacunaology. Studies in Intercultural Communication // Proceedings of the University of Vaasa. Research Papers. Tutkimuksia №196. Zinguistics 31. Vaasa, 1995.
17. McCawley James D. The Eater’s guide to Chinese Characters. - Chicago, 1984.