Разнообразнейшими делами была занята каждая минута жизни Вернадского. В детстве и отрочестве это проявилось в чтении огромного количества книг, наблюдениях природы, глубоком осмысливании дискуссий взрослых на разные темы, которые он слушал, затаив дыхание. В студенческие годы он трудился, добывая знания не только на естественном отделении физико-математического факультета, но и на математическом: «Слушал иногда лекции начертательной геометрии <…> прошел аналитическую геометрию и работал в астрономической обсерватории» [3, с. 28], «Я посещал отдельные лекции исторические, филологические, юридические, математические и т.д.» [3, с. 31]. Только с возрастом он стал отдыхать, сидя в кресле и слушая музыку, но мозг его при этом напряженно работал, и многие идеи зарождались именно в такие моменты. Если по письмам и дневникам собрать и восстановить ежедневную работу Вернадского, то можно увидеть, какой это был титанический труд, почувствовать его напряженный ритм. Но сам ученый, как правило, был неудовлетворен результатами своих усилий и жаждал большего. Могучая работа его мысли и желание реализовать плоды своих размышлений опережали реальные земные возможности: «Мысль давно так не работала в научном направлении, как в этом году. Неужели опять ничего не сделаю? Много читаю и старательно пополняю пробелы своего образования во всех областях физико-химических знаний» [3, с. 145]. Тем не менее, произведенная им за всю жизнь работа – от социально-общественной деятельности до научных и философских трудов – это труд гиганта, непосильный для обычного человека.
«Феноменальная трудоспособность была моей отличительной чертой», – так охарактеризовал себя А.Л.Чижевский [13, с. 85]. «Данным качеством, – писал он, – я был обязан строгому воспитанию и тем правилам, которые мне привили мои родители и родные с первых же дней сознательного существования» [2, с. 81]. По прошествии многих лет Чижевский глубоко осознал и ярко сформулировал значение организованного, ритмичного и постоянного труда для собственного развития, совершенствования и творчества. «Дисциплина поведения, дисциплина работы и дисциплина отдыха были привиты мне с самого детства. Это – важнейшие регуляторы жизни. В некотором глубоком-глубоком подсознательном отделе моей психики был заключен основной принцип жизни – ни одного дня без продуктивной работы, которая не вносила бы в фундамент будущей жизни нечто важное. Пусть это будет маленький, самый что ни на есть ничтожный “кирпичик”, но его надо сделать, создать, усвоить или понять. Время во всех моих делах играло основную роль. Время было для меня всегда самым дорогостоящим фактором, и одной из основных целей моей жизни было сохранение его или использование его себе и своему мозгу на благо – даже не так уж себе, как именно мозгу, то есть мысли, усвояемости, памяти, творчеству, деятельности, движению вперед» [2, с. 80–81]. Вот это «ни дня без продуктивной работы», идущее из неведомых глубин самого его существа, и привитая с детства дисциплина труда позволили ему достичь тех потрясающих результатов, истинное значение которых еще предстоит осмыслить и понять. И этот непрерывный и ритмично организованный труд не был ему в тягость. «С детства я привык к постоянной работе, – продолжает свои воспоминания Чижевский. – И когда пришло время, когда нельзя было не работать, я принял работу как истинное благо, как обычное и обязательное явление жизни» [2, с. 81].
С раннего детства не терял ни минуты драгоценного времени и Павел Флоренский: «Страсть к знанию поглощала все мое внимание и время. Я составил себе стенное расписание занятий по часам, причем время, назначенное классам и обязательному посещению богослужения, окружил траурной каймой, как безнадежно пропавшее. Но и его я пользовал для своих целей» [цит. по: 9, с. 5]. Затем, учась на физико-математическом факультете Московского университета, он, как и Вернадский, помимо занятий математикой, слушал лекции на историко-филологическом факультете, принимал участие в работе философского семинара, которым руководил замечательный представитель плеяды философов Серебряного века С.Н.Трубецкой. Кроме того, самостоятельно изучал историю искусства. С детства он учился уплотнять время и, став взрослым, довел это умение до совершенства. Как вспоминал Сергей Булгаков, Павел Флоренский «извне был скорее нежного и хрупкого сложения, однако обладал большой выносливостью и трудоспособностью, отчасти достигнутой и огромной аскетической тренировкой. Я был свидетелем этой его аскетической самодисциплины, как и его трудового научного подвига: обычно он проводил ночи за работой, отходя ко сну лишь в 3–4 часа пополуночи, но при этом сохраняя всю свежесть ума в течение дня…» [цит. по: 9, с. 20]. Итогом такого интенсивного труда были его фундаментальные исследования в самых различных областях науки и техники, искусства, философской и религиозной мысли. Открытия и изобретения, монографии по физико-техническим дисциплинам, статьи по истории и философии искусства и археологии, мировоззренческие трактаты, стихи и поэмы – это богатейшее творческое наследие титана XX века еще долго будет постигаться не одним поколением потомков.
Очевидно, что труд для Циолковского, Вернадского, Чижевского и Флоренского был не только привычкой, выработанной в детстве, но и внутренней настоятельной потребностью, диктуемой теми ритмами Космоса, которые они несли в себе. Космический пульс вечного неустанного труда звучал в них, не затихая ни на миг, открывая новые возможности и приводя к великим свершениям.
В Живой Этике – философии космической реальности, методологические основы которой были заложены Циолковским, Вернадским, Чижевским, Флоренским, Рерихами и другими выдающимися представителями русского космизма, утверждается: «Согласованность планетной жизни с высшими сферами даст людям лучшие комбинации» [12, 14]. В жизни каждого из них такая согласованность и взаимодействие с мирами иных, более тонких состояний материи, проявляется с раннего детства. Это творческое взаимодействие по-разному ими осознавалось, но составляло неизменную основу и ведущую силу их деятельности и достижений.
Юный Костя Циолковский был необычным ребенком, отличавшимся от своих сверстников мечтательностью и утонченностью. Об этом говорили его прозвища: «...птица, блаженный, девочка» [1, с. 29]. Глухота еще более оторвала его от обыденности, способствуя развитию созерцательных свойств характера. В детстве он не осознавал свою связь с миром Высшим, это понимание пришло немного позже. К.Э.Циолковский писал: «Я видел и в свой жизни судьбу, руководство высших сил. С чисто материальным взглядом на вещи мешалось что-то таинственное, вера в какие-то непостижимые силы, связанные с Христом и Первопричиной. Я жаждал этого таинственного. Мне казалось, что оно меня может удержать от отчаяния и дать энергию. Я пожелал в доказательство видеть облака в виде простой фигуры, креста или человека» [11, с. 58]. И через несколько недель он увидел облако сначала в виде правильного четырехконечного креста, а затем в виде безукоризненной по форме человеческой фигуры. «Это странное явление в связи с моими предыдущими мыслями и настроениями, – вспоминал Циолковский, – имело громадное влияние на всю мою последующую жизнь: я всегда помнил, что есть что-то неразгаданное, что Галилейский учитель и сейчас живет и имеет значение и оказывает влияние до сих пор. Это придавало интерес тяжелой жизни, бодрило. Я говорил себе, что еще не все потеряно, есть что-то, что может поддержать, спасти. Несмотря на то что я был проникнут современными мне взглядами, чистым научным духом, материализмом, во мне одновременно уживалось и смутно шевелилось еще что-то непонятное. Это было осознание неполноты науки, возможность ошибки и человеческой ограниченности, весьма далекой от истинного положения вещей. Она осталась и теперь и даже растет с годами» [11, с. 59]. Вне всякого сомнения, это осознание неполноты научного знания и ограниченности человеческих представлений о строении Мироздания, умение проникать внутренним взором в суть вещей, которую он постигал разумом, привели его к разработке собственной космической философии, в которой он обрисовал сложность и многоплановость одухотворенной Вселенной, состоящей из «множества космосов», населенных разумными существами различной степени развития. Его друг и ученик А.Л.Чижевский не раз писал об этом внутреннем зрении, отмечая способность К.Э.Циолковского как исследователя провидеть на десятилетия вперед [2, с. 36–37]. «Константин Эдуардович имел ряд уникальных особенностей, которые отличали его от различного рода коллег, – отмечает ученый-космист современности Л.В.Шапошникова. – Если они постигали Космос теоретически, то Циолковский нес его в глубинах своего внутреннего мира, что позволяло ему проникаться Космосом и чувствовать его всем своим существом. Космос был как бы его частью, его мироощущением. Он был связан с ним не только информацией, но и образами, которые он черпал в его глубинах и переносил в земную действительность. Придет время, и эти космические картины, которые возникали в его воображении, будут подтверждены теми, кто проникнет в бездонные и беспредельные глубины Мироздания» [8, с. 450]. Можно только догадываться о тех формах, в которых проявлялась эта информация, но некоторые намеки на это можно увидеть в трудах самого Циолковского, например в «Сказке, рассказанной внуку Алеше».
Вернадский с детства был впечатлительной и чуткой натурой. «Я любил все чудесное, фантастическое, – писал он о своем раннем детстве, – меня поражали образы “Ветхого завета”, я и теперь еще помню то наслаждение, с каким я читал историю Саула, Самуила, Авессалома и Давида. <…> Эти образы вызывали у меня бесконечный ряд вопросов; я верил существованию рая и задумывался, где он находится, меня интересовали вопросы, как жили Адам и Ева, на каком они говорили языке, etc <…> Я создал себе какую-то религию, полную образов, то страшных, то нежных, но которые жили везде и всюду» [3, с. 16]. Он обладал особым качеством образно воспринимать все, что узнавал или видел. Очень тонко чувствовал живопись, музыку, и они приводили его в особое состояние духа: «Вчера был на концерте в церкви – некоторые вещи на меня произвели сильное впечатление, <…> мне казалось, что эти звуки проникают в меня глубоко, глубоко, что им ритмически отвечают какие-то движения души, и все мое хорошее, сильное собирается в полные гармонии движения» [3, с. 174]. «Некоторые из основных моих идей, как идея о значении жизни в космосе, стали мне ясными во время слушания хорошей музыки. Слушая ее, я переживал глубокое изменение в моем понимании окружающего» [цит. по: 8, с. 269]. Вернадский всегда ярко и образно, внутренним видением ощущал предметы, которых касался в своих размышлениях, наблюдениях, исследованиях, – будь то звездное небо или обнажения геологических грунтов. «…Такое настроение может быть особенно сильно тогда, когда дух проникает в окружающее и когда ты чувствуешь ускоренный темп смелого вхождения в окружающую мглу» [3, с. 189]. «Это было редкое духовное качество, – отмечает Л.В.Шапошникова, – свойственное великим художникам, мыслителям и ученым. Оно помогало ему познавать окружающий мир не как изолированный остров, на котором он в силу каких-то обстоятельств оказался, а во всем богатстве его временных и пространственных связей» [8, с. 268]. Наивысшим образом это качество проявилось в 1920 году во время тяжелой болезни, когда он в деталях увидел всю свою последующую жизнь, по сути осуществившуюся почти полностью, не считая некоторых внешних обстоятельств. Как и К.Э.Циолковский, В.И.Вернадский был информационно и образно связан с той высокой космической реальностью, существование которой он предчувствовал и о которой говорил: «Перед нами открываются горизонты негаданные – даже в самых смелых и фантастических утопиях будущего» [3, с. 234].
А.Л.Чижевский был исключительно одаренным и ярко эмоциональным человеком. Он с детства ощущал в себе присутствие высших сил, творческого огня, который свойственен всем великим творцам. «И я всегда горел внутри! – вспоминал он. – Страстное ощущение огня – не фигурального, а истинного жара было в моей груди. В минуты особых состояний, которые поэты издревле называют вдохновением, мне кажется, что мое сердце извергает пламень, который вот-вот вырвется наружу. Этот замечательный огонь я ощущал и ощущаю всегда, когда мысли осеняют меня или чувство заговорит. Прекрасные произведения искусства и творения науки мгновенно вызывают во мне ощущение этого внутреннего жара» [2, с. 10]. Это был отклик чувствительной души и высокого духа на космическую энергетику Красоты: «Мое слабое здоровье, частые головные боли, сверхчувствительность ко всему окружающему, резко повышенная нервная возбудимость благоприятствовали развитию таких сторон моей души, которые не могли безразлично относиться к искусствам. С раннего детства я страстно полюбил музыку, поэзию и живопись, и любовь эта с течением времени не только не уменьшалась, а принимала все более страстный характер даже тогда, когда корабль моих основных устремлений пошел по фарватеру науки» [2, с. 13]. Обостренное чувство прекрасного давало ему развитую способность воспринимать и познавать мир не только научным путем, но и через образы. И со временем он сформулировал теорию образа как способа познания. Его повышенная чуткость не только к внешним воздействиям, но и к чему-то более тонкому, неосязаемому, неуловимому приводила к удивительным творческим достижениям. Он внутренним восприятием ощущал ритмичность космической жизни и запечатлевал это чувство как в ритме своих стихов, так и в научных выводах. Каждая частица огненной его натуры отзывалась на энергетические процессы, происходившие и в беспредельной Вселенной, и в конкретной конечной материи. Это находило отражение в его трудах, имевших широкий диапазон – от мировоззренческих и космогонических до исследований влияния ионизированного воздуха на жизнедеятельность организмов и изучения магнетизма крови. Трудах, заложивших основы науки будущего.
Наиболее глубокое и проявленное взаимодействие с высшими сферами было у Павла Флоренского. С раннего детства он испытывал в обычной жизни плотного земного мира чувство «особенного», того, что он называл «таинственно высвечивающими ноуменами». Он вспоминал: «Услышишь, бывало, о чем-нибудь, в чем почуется отверстой тайна бытия, или увидишь изображение – и сердце забьется так сильно, что, кажется, вот сейчас выскочит из груди, – забьется мучительно сильно; и тогда весь обращаешься в мучительно властное желание увидеть или услышать до конца, приникнуть к тайне и остаться так в сладостном, самозабвенном слиянии. Повторяю, это было не возгоревшееся любопытство, которое все же поверхностно, а стремление гораздо более глубокое и сильное, потрясение всего существа, плен и прорыв в неведомое» [цит. по: 8, с. 641]. Им владела «жажда чудесного», и он искал это чудесное в сказках, но они бледнели перед его собственными переживаниями: «…самостоятельные и сказочные испарения подымались из душевных недр и оплотневали в образы, – подобные исконным образам народной веры» [цит. по: 8, с. 644]. Это взаимодействие с мирами более тонкого состояния материи осталось с ним навсегда: «Иной мир в моем глубочайшем самоощущении всегда соприкасался со мною как подлинная и не внушающая ни малейшего сомнения действительность. Это ощущение касалось не только стихийных недр природы и всей ее жизни, духовного облика растений, скал и животных, но и человеческих душ, в частности – святых» [цит. по: 8, с. 645–646]. Запахи, цвет, музыка, красота вещей и природы являлись для него как бы точками входа в иной мир. Запах ванили был «томным и смуглым», музыка ассоциировалась с холодным вихрем, вызывающим «эфирный восторг» и доводящим до экстаза, все изящное наполняло нежностью и вызывало ощущение высокого и чистого звука. Опираясь на свой глубокий опыт сверхчувственного, Павел Флоренский мог утверждать, что существует «некоторое до-мысленное знание, знание бытия, – непосредственное, мистическое. Оно – не предметно; знающий не может говорить о своем знании, знает его, по слову Достоевского, “не ответчиво”, но оно не может не иметься. <…> Это, однако, не мысль только, не продукт рефлексии только, а проведенное через горнило мысли реальное отношение к иному, “соприкасание мирам иным”» [10, с. 251]. Флоренскому, как никому другому, удалось соединить внутреннее, духовное и внешнее, экспериментальное знание; познание научное, опирающееся на изучение видимого мира, и вненаучное, опирающееся на «соприкасание мирам иным».
Л.В.Шапошникова – ученый новой формации, которую можно смело отнести к замечательной когорте носителей и выразителей космического мировоззрения, отмечает: «Соприкосновение Мастера с Высшим миром и его Красотой возникает в результате мучительного труда его духа, всей энергетики его внутреннего мира» [14, с. 102]. Воспоминания великих космистов, их труды со всей отчетливостью показывают, что с юных лет и до конца жизни неугасимый огонь устремления к глубокому и всестороннему познанию законов Мироздания определял ту необыкновенную – напряженную и в то же время утонченную – энергетику их внутреннего мира, которая открывала им пути к мирам иным. Это уникальное качество бодрствующего и трудящегося духа – пытливость – не давало им успокоения и вело дальше по пути эволюции – через тернии к звездам.
Им было присуще еще одно уникальное качество, свойственное лишь высоким духам, – синтез. Оно проявлялось и в широком диапазоне их творческих интересов, и в одинаковой способности восприятия точных наук и гуманитарных дисциплин, языков других народов и их культуры, поэзии, живописи, философии и религиозных откровений, и в осознании единства и целостности мира. С детства проявляя интерес ко всем аспектам бытия, они стали «полигистрами», как охарактеризовал Павла Флоренского его современник и выдающийся философ Серебряного века Сергей Булгаков, – знали несколько иностранных языков, прокладывали новые пути в различных областях науки, создавали свои философские учения, а главное, созидали ту синтетическую систему познания, которая составила методологическую основу философии космической реальности – Живой Этики.
Синтетическое единство Мироздания ощущалось Циолковским с ранних лет. Вспоминая свою учебу в Москве, он писал: «Что я читал в Москве и чем увлекался? Прежде всего – точными науками. <…> Под точной наукой или, вернее, истинной наукой, я подразумевал единую науку о веществе или о Вселенной. Даже математику я причислял и причисляю сюда же. Монизм – единство – на всю жизнь остался моим принципом» [1, с. 53–54]. Этот ведущий принцип жизни синтетически соединил в нем науку и философию: «Единая вселенская наука о веществе или материи была базисом моих философских мыслей. Астрономия, разумеется, играла первенствующую роль, так как давала [мне] широкий кругозор. Не одни земные явления были материалом для выводов, но и космические: все эти бесчисленные солнца и планеты» [1, с. 123].
Вернадский с ранних лет обладал даром гармоничного объединения знаний, полученных опытным путем, и свойственным художественным натурам умением уловить («вспомнить», по выражению ученого) нечто, запечатленное в скрижалях вечности. Этот дар находил выражение в тех поистине удивительных обобщениях, которые выделили его среди современников. Многие великие открытия В.И.Вернадского сделаны на основе обобщения исследований других ученых. Характерно, что именно его синтетичному мышлению оказались подвластны такие обобщения, которые привели к возникновению совершенно новых направлений в науке – геохимии, биогеохимии, космохимии, радиогеологии – и особенно к созданию эволюционного учения о живом веществе, биосфере и ноосфере. Современный исследователь творчества В.И.Вернадского Г.Б.Наумов объясняет этот необыкновенный дар умением видеть мир в его единстве и целостности: «Это глубокое ощущение целостности мира во всех его проявлениях – один из базисных постулатов методологии Вернадского, методологии, которую на современном научном языке назвали бы системной» [15, с. 190].
А.Л.Чижевский оставил свидетельство о проявившихся в нем с детства многосторонних интересах: «Я по своей внешности ничем не походил на людей науки, о которых принято говорить, что они рассеянны, небрежны по отношению к своей внешности, задумчивы, неразговорчивы. Я был в меру разговорчив, восторжен, увлекался поэзией, играл на рояле и скрипке и был страстным коллекционером. В детстве я собирал марки, затем занимался нумизматикой и, наконец, перешел к собиранию книг и научных фактов. Последнее сделалось моей страстью. В то время моя собственная библиотека насчитывала не менее десяти тысяч книг (среди которых было несколько чудесных инкунабул) по вопросам всеобщей истории, археологии, биологии, медицины, истории наук, математике, физике, химии, живописи, музыки и т.д.» [13, с. 84]. Синтетичность его натуры проявилась и в сочетании огромных научных достижений с ярким поэтическим и художественным даром, что позволяло ему видеть и отображать мир в гармоничном единстве как нераздельное целое, живущее по единым законам.
Наиболее яркое выражение это целостное восприятие мира нашло в творчестве П.А.Флоренского, который осознанно стремился к такому синтезу. Он писал матери 3 марта 1904 года: «Произвести синтез церковности и светской культуры, вполне соединиться с Церковью, но без каких-нибудь компромиссов, честно, воспринять все положительное учение Церкви и научно-философское мировоззрение вместе с искусством и т.д. – вот как мне представляется одна из ближайших целей практической деятельности» [цит. по: 9, с. 8–9]. И ему удалось достичь этого синтеза науки, искусства и духовности, что подтвердил впоследствии Сергей Булгаков: «…в отце Павле встретились и по-своему соединились культурность и церковность, Афины и Иерусалим…» [цит. по: 9, с. 21]. «Флоренского часто называют русским Леонардо да Винчи, – пишет внук Павла Александровича П.В.Флоренский. – Трудно перечислить все отрасли деятельности, в развитие которых он внес свой вклад. Это математика, физика, философия, богословие, биология, геология, иконография, электроника, эстетика, археология, этнография, филология, агиография, музейное дело, не считая поэзии и прозы. Более того, Флоренский сделал шаги, чтобы на основе постижения этих наук выработать всеобщее целостное мировоззрение. Он сделал открытия и получил результаты, важность которых была оценена только недавно (например, в кибернетике, семиотике, физике античастиц)» [16, с. 127–128]. Такие потрясающие результаты объяснялись не только наследственными талантами и сверхчеловеческим трудолюбием Павла Флоренского, а в большей степени наличием того самого «всеобщего целостного мировоззрения», которое в наше время называется космическим и в основе которого лежит явление высокого духовного синтеза.
Согласно философии космической реальности, средоточием такого синтеза является сердце человека. Когда-то Отцы Церкви говорили об «умном делании» – это когда ум помещается в сердце. «Умное делание» – это приобщение к Благодати, связь с Высшим Миром, оно позволяет воспринимать бытие целостно, во всей красоте его совершенства. В поисках истины Циолковский, Вернадский, Чижевский, Флоренский – каждый своим путем – пришли к такому «умному деланию». К.Э.Циолковский писал: «Если есть Первопричина, если сложность мира и его разумных существ бесконечна, если вопросы так запутаны, то я не могу руководствоваться исключительно научными выводами, сделанными нами ранее. Помимо того, что они не могут решить мне всех вопросов, которые возникают в жизни, мое сердце жаждет большего, видит дальше, чем разум, и чище его» [цит. по: 8, с. 460]. А П.А.Флоренский, опираясь на концепцию кордоцентризма украинского философа Серебряного века Памфила Юркевича, утверждавшего, что «сердце есть седалище всех познавательных действий души» [17, с. 70], в своем фундаментальном труде «Столп и утверждение Истины» показал, что «познание делается любовью»[15]. Эта сердечность в сочетании с человечностью и высоким нравственным уровнем отличала их от многих и смолоду вырабатывала высокую ответственность перед обществом и историей. Их глубоко волновала мысль о судьбе человечества и поиск путей его эволюции. Целью и смыслом жизни для них стало служение людям, общему благу, они жертвовали ради этой идеи личным благополучием, здоровьем, даже жизнью. Эта самоотверженность формировала требовательное отношение к себе, проявлявшееся в критическом самоанализе и побуждавшее к активной деятельности по реализации своей цели. Уровень личной ответственности, который они отчетливо осознавали, определял и масштаб их мышления – они мыслили категориями вселенского уровня и значения. В этом заключался один из основных истоков космичности их миропонимания.
Циолковский, Вернадский, Чижевский, Флоренский, так же как Рерихи и другие посланцы и труженики космической эволюции, пришли в этот мир не случайно. Их появлению предшествовала работа многих поколений. Николай Коперник, Джордано Бруно, Галилео Галилей в эпоху процветания религиозного мышления, помещавшего Землю в центр Вселенной, первыми оторвали сознание человека от Земли и устремили его в глубины Космоса. Их тоже можно было бы назвать предшественниками космизма. Однако потребовалось несколько веков, чтобы научное мировоззрение полностью победило геоцентрическую концепцию мировоззрения религиозного[16] и сознание человечества поднялось до того критического уровня, который дал возможность проявиться Духовной революции, ознаменовавшейся приходом целой плеяды земных творцов космической эволюции – поэтов, художников, ученых, мыслителей.
К этой замечательной плеяде относятся и творцы нового космического мышления К.Э.Циолковский, В.И.Вернадский, А.Л.Чижевский, П.А.Флоренский. Масштабу личности каждого, глубине и наполненности духовного мира этих великих людей соответствовал уровень заданий, с которыми они пришли в этот мир, и они попадали именно в те условия, которые способствовали проявлению их эволюционного предназначения. В Живой Этике сказано: «Выбор путей не прямо указуется. Предохранение и назначение утвержденного пути явлено, но сущность должна уявиться в человеке, и это назначит следствие» [12, 30]. Детство будущих космистов дает представление о ярком проявлении этой сущности, ее порой драматическом становлении в непростых условиях земной реальности. Это к ним можно отнести одно из положений философии реального Космоса: «Звучать в ритм с Космосом – значит осознать все величие Беспредельности. <…> Вникните, вы увидите, что сподвижники человечества питали свою психическую энергию слиянием с Беспредельностью. Беспределен был их устремленный экстаз к высшей красоте! Беспределен их подвиг к явленному завету! <…> Предрешить явление космическое нельзя, но вызвать вихрь Космоса можно. Так же, как позвать из пространства элементы, нужные нашей планете» [12, 12]. Великим космистам было присуще это осознание величия беспредельного Космоса. Осознание, живущее в глубине сердца, пылающего огнем устремления к знанию, – во внутренней сущности каждого. Оно давало им возможность вызывать эти «вихри Космоса» и привлекать из многомерного пространства всех миров и состояний материи те элементы, которые были нужны эволюции человечества.
Слова, сказанные А.Л.Чижевским о его старшем друге и единомышленнике, можно отнести ко всем остальным космистам: «Циолковский должен быть сопричастен тем исключительным умам, которые по неясным и непонятным для нас причинам избирают себе высокие цели и сложнейшие проблемы и всецело отдают себя на решение их, отважно преодолевая все препятствия и все преграды, которые встречаются на их пути, и приводят человечество к новым эпохам, к новым эрам в его существовании» [13, с. 160]. «Эти “исключительные умы”, – отмечает Л.В.Шапошникова во «Вселенной Мастера», – избираются самой космической эволюцией, ставящей перед ними определенные цели, над которыми эти умы работают всю жизнь, несмотря на препятствия и тяжелые условия существования в нашем плотном мире. Они несут человечеству новые знания, новое мышление, которые продвигают это человечество вверх по лестнице космической эволюции. Но об этом знают только они сами, и очень редко такая миссия их бывает замечена современниками» [8, с. 444–445]. Только сейчас, на рубеже XX и XXI веков, в эпоху становления нового космического мышления, эта миссия выдающихся космистов начинает находить свое истинное понимание, а сами они обретают заслуженный статус посланников космической эволюции и ее творцов.
И все-таки – можно ли предугадать гения в детском возрасте? Прав ли Циолковский, отрицая такую возможность относительно себя самого? Трудно согласиться с самим гением, когда он пишет, что в его детстве не было ничего необыкновенного. Разве не было особенным то, что в 14 лет, после трудного периода адаптации к жизни с ослабленным слухом – «периода бессознательности», по его определению, Константин читает отцовские книги по естественным и математическим наукам, и они кажутся ему совершенно понятными. Он как будто все это уже знал, ибо, только прочитав, как бы освежив свои знания («припоминая полузабытое», говорил об этом явлении П.А.Флоренский), уже реализовывал в жизни эти знания, делая работающие приборы (астролябия) и модели (паровой автомобиль, аэростат). А в 16 лет юноша, почти не имевший образования, смог увидеть ошибки в расчетах взрослого изобретателя – друга отца, который придумал свой вечный двигатель. Константин понял, какие законы гидростатики тот не учел, и отстаивал перед взрослыми свою точку зрения, проявив «пример проницательности и твердости» [1, с. 47]. Эта «проницательность» и «припоминание полузабытого» – явление, которое Циолковский спустя много лет с присущим ему критическим отношением к себе и своей жизни охарактеризовал как «проблески серьезного умственного сознания» [1, с. 46], говорят о многом. Также о многом говорит и то, что ему было легче самому находить доказательство какой-либо теоремы, чем проследить его объяснение в книге. Такая способность к самостоятельному научному мышлению у провинциального юноши, еще только начинающего свое самообразование, безусловно, свидетельствует о его гениальности. И разве можно назвать обыкновенным желание завоевать Вселенную, которое было у Циолковского с детства? Можно представить, что современникам трудно бывает увидеть, а еще труднее понять, что перед ними гений, когда ребенок вместо обычных шалостей пытается преодолеть земное тяготение, прыгая с забора, или залазит в глубокий колодец, чтобы днем увидеть звездное небо, или бесстрашно забирается на колокольню, чтобы оказаться ближе к небу. Но «печатью гения», избранника эволюции, отмечен тот, кто неутомимо, в упорном труде, презрев так называемые «радости жизни», не отвлекаясь на несущественное, земное, плоское, мощно идет к великой цели. И даже если эта цель не осознается им в детстве, она присутствует как ведущая сила, живет глубоко внутри такого избранника и не дает сойти с предназначенного пути.