Фольклорная колыбельная, в силу своей функциональной природы имеет множество лексико-грамматических ограничений – от формы суффиксов до пространственно-временного словаря. Лексико-грамматический строй литературной колыбельной обусловлен прежде всего поэтикой определенных литературных эпох и направлений и, фактически, не зависит от "запретных" правил фольклорной колыбельной. Так, в некоторых случаях использование в поэтических текстах лексики, табуированной в традиционном жанре (напр., образ ветра-успокоителя), не приводит к разрушению жанрового пространства. В других случаях, включение "запретной" лексики мотивировано созданием особого подтекста, опровергающего инвариантную модель колыбельной или спорящего с ней. Вообще, лексическое "цитирование" в литературных колыбельных всегда подчинено не традиции, а строю переживаний данного стихотворения, то есть авторскому замыслу. "Чистые" (без изменения семантики) лексические заимствования из фольклорных колыбельных, прежде всего формульные, мы фиксируем только в качестве жанрового знака и чаще всего в стилизациях.
Одним из первых и самых узнаваемых признаков жанра колыбельной является его маркер (формула-команда), например: Баю, Люли, Зыбу, Качи, Спи.
Использование такой формулы уже обозначает произведение как колыбельную. В традиционной песне он присутствует как функциональный элемент. В литературной колыбельной его включение в текст устанавливает своеобразную иерархию субъектов произведения (успокоителя и успокаиваемого) и в образном выражении демонстрирует жанровую идею (повеление успокоения), которая может уже и не являться смысловой доминантой текста.
Маркер как в традиционной, так и в литературной колыбельной не только функционально настраивает текст, он достаточно серьезно влияет на последующий "сюжет". У традиционного исполнителя пропеваемый маркер тут же определяет начальную сюжетную ситуацию колыбельной благодаря фонду рифмуемых пар. Рифмы к маркеру устойчивы и ограничены, например: Бай – засыпай, Бабай, сарай, край, рай, пай, зай; баю – спою, краю; люли – гули; качи – грачи; качь – не плачь; зыбаю – рыбою и т.п. Таким образом, у традиционного исполнителя используемый маркер, во-первых, благодаря связанной с ним стереотипной рифме, сразу вызывает в памяти начальный мотив колыбельной; во-вторых, не только организует варианты сюжета, но и ограничивает их. После маркера "Зыбаю" не может следовать мотив, например с образами Бабая, Угомона, Сна и Дремы, поскольку каждый маркер используется только в определенных поэтически организованных формулах и за "зыбаю" обязательно последует: "пошел мужик за рыбою".
Маркер настолько связан с определенным формульным мотивом, что эту зависимость (сюжета от маркера) могут демонстрировать и литературные колыбельные. Когда автор начинает свою колыбельную с классического зачина-маркера жанра, она нередко приближается к традиционному сюжету. И.С. Соловьева (Allegro), употребив начальный маркер "Баюшки-баю!" в первой строфе, следует в формульном строе стихотворения за традиционной колыбельной песней (Соловьева 1907, 52-53). Использовав такой зачин, воспроизводит традиционную сюжетность колыбельной Иннокентий Анненский (Анненский 1990, 191). Но наиболее последовательно следовал "законам" сюжеторазвития из формулы-маркера Саша Черный. В "Колыбельной" 1921 года, начинающейся с формулы "Бай-бай! Васик-бай!", в первой строфе (8 строк) повторяется 6 устойчивых формул традиционного текста: "Ты, собачка, не лай!"; "Ты, бычок, не мычи!"; "Ты, медведь, не рычи!"; "Волк, миленький, не вой"; "Петушок, дружок, не пой!" Только во второй строфе проявляется установка на оригинальность образного рисунка, но опять же в смысловом поле традиционного мотива изгнания вредителя. В третьей строфе образ попугая, казалось бы, должен вызвать эффект неожиданности на фоне стереотипных колыбельных формул:
"Бай-бай! Васик – бай!
Жил в зверинце попугай..."
(Черный 1996, 5, 50)
На самом деле, С. Черный вновь следует традиционной логике колыбельной песни. "Попугай", естественно, по причине своей зарифмованности с "бай-бай" оказался принят и фольклорной традицией. Приведем в качестве примера текст, записанный в Архангельской области в 1929 году:
"Бай-бай-бай-бай!
Под окошком попугай
Кричит: "Ванюшку подай..."
(Мартынова 1997, №154)
У нас есть еще примеры фольклорного образа попугая. Очевидно, что здесь "попугай" – замена демонологического Бабая, отбирающего детей (по рифме и фонетическому соответствию).
Но факт "зависимости" сюжета от маркера в литературной колыбельной отнюдь не свидетельствует об идентичности художественного приема в фольклорном и литературном тексте. Включение фольклорной формульности в литературный текст может быть направлено на решение совершенно иных задач. Фольклорная формула в литературной колыбельной не реализует традиционные функции жанра, она в каждом конкретном случае имеет авторский поэтический контекст. Тем не менее следует отметить, что литературные колыбельные песни всячески избегают использования традиционных начальных формул-маркеров ("Бай", "Люли", "Зыбу", "Качи"), поскольку они не только представляют собой клише, по своей стереотипной природе противоречащие установке на поэтическую оригинальность, но и отчасти ограничивают авторское сюжетообразование.[193] Наиболее часто в литературных колыбельных используется формула "Спи" в начале строки, и, таким образом, избегается строгая рифмовка, и следовательно, предоставляется большая сюжетная свобода автору.
Приведем другой пример. С.М. Городецкий в своей "Колыбельной ветровой" (1907) несколько изменяет начальную формулу: "Баю-баю, вею-вею". "Баю-баю" в первой строке сочетается с "Вею-вею" ("Баю-баю, вею-вею // Над головкою твоею." – Городецкий 1974, 200). На первый взгляд кажется, что традиция жанровой формульности не нарушается, даже есть ощущение органичности. Действительно, формула "Сею-вею", "Вей-вей" встречается в традиционном фольклоре – в обходах "сеяльщиков" на Васильев день ("Сею-вею, посеваю // С Новым годом поздравляю"), в закличках на ветер при подсечно-огневом методе обработки земли (т. н. "сучья") и на полевых работах (от насекомых): "Вей-вей ветерок, // Повевай ветерок. // Ой, до вечера, // Ой, до вечера")[194]. Но в фольклорной колыбельной такой формулы нет и быть не может, как и не может быть упоминания ветра вообще, так как по традиционным представлениям ветер может "надуть" лихорадку (трясовицу) и еще множество болезней и даже порчу.[195] Но литературная колыбельная не может рассматриваться только в рамках фольклорно-этнографических смыслов. Образ ветра в поэтической традиции не имеет подобных негативных значений.
Знаковым элементом лексики традиционной колыбельной является уменьшительно-ласкательный суффикс. Литературная культура воспринимает такой суффикс традиционных песен, в основном, в контексте лирических переживаний. Но функции суффикса в фольклорном тексте не совсем лиричны, они связаны с ослаблением напряжения в ситуации убаюкивания и имитацией "детскости" языка.[196] Любое общение с младенцем, не только в ситуации убаюкивания, отмечено таким феноменом словоупотребления. Поэтому в колыбельных есть не только "сугревушка" и "соплянушка", есть и "погостик", и "гробок".
Уменьшительно-ласкательный суффикс во многом определяет и следующий за ним формульный мотив. Если после строки, обозначающей младенца, появилась его дополнительная конкретизация с использованием подобного суффикса (Золотиночка моя; Сугревушка моя; Соплянушка моя; Крошечка моя, Ягодка моя и т.п.), то, как правило, несколько последующих строк – это повторы с другими эпитетами. В большом количестве сюжетов такое начало разворачивается или в мотив "благополучного будущего" ("Вырастешь большой...") или – в мотив колыбели (сравнение колыбелей в пользу младенца – "У нашего Миши мягче того...").
Аналогичную ситуацию мы наблюдаем в колыбельных К.Д. Бальмонта, особенно в "Финской колыбельной песне". Использовав в первом стихе уменьшительно-ласкательные формы, К.Д. Бальмонт не отказывается от них на всем протяжении стихотворения:
"Спи, моя деточка, глазки свои закрывая,
Спи, моя деточка, птичка моя полевая.
Светло, головка, усни, хорошо тебе будет,
Спи, моя деточка, Бог тебя завтра разбудит..."
В последней строфе видится мотив, близкий к мотиву народной песни (сравнения "уютности" постели в пользу ребенка):
"... Спит ли здесь деточка в мягкой своей колыбельке?
Славно ли, деточка, в теплой уютной постельке?
Спи, моя деточка, глазки свои закрывая,
Спи, моя деточка, птичка моя полевая. "
(Бальмонт 1904, 1556)
Притяжательное местоимение "мой", также как и уменьшительно-ласкательный суффикс, воспринимается поэтической культурой как особый знак лирических отношений. В традиционных колыбельных данное местоимение значимо в контексте магии слова ("мой" – не "чужой") как усилитель охранной функции.[197] Уже в первой публикации русских колыбельных песен 1838 года мы встречаем такие формулы, как "Ты баю-баю // Мое дитятко!"; "Баю, мое дитятко! Спи, усни, мое дитятко!; сравнения в пользу "моего": "У моего Сашеньки // Мягче его..." (Сахаров 1838, 394-404).
Но в поэтической традиции "колыбельное" местоимение мой приобретает новую семантику. Оно воспринимается как знак особого отношения лирического героя к адресату колыбельной (см. выше пример "Финской колыбельной песни" К. Бальмонта). Подобное знаковое использование местоимения мой довольно часто встречается и в других жанровых контекстах (ср. у Пушкина: "Вдруг она, моя душа // Пошатнулась не дыша"; "Задумавшись, моя душа, // Прелестным пальчиком писала...").
В заключение подчеркнем, что литературная колыбельная в целом избегает лексического соответствия с традиционной.