Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Колыбельные самому себе



 

Одно из самых интересных направлений развития жанра – это колыбельные, обращенные к самому себе, то есть к субъекту лирического переживания. В данном случае наблюдается наибольшее отдаление от жанрового архетипа, именно в отношении функциональном. Петь колыбельную песню самому себе в реальности невозможно. Даже в ситуации самоуспокоения. В данном случае мы имеем феномен исключительно поэтического воображения.

Первой колыбельной такого типа можно назвать "Колыбельную песню сердцу" А. Фета (1843). Изначально стихотворение опубликовано под названием "Колыбельная песня". Стихотворение именно с таким названием оценивал В. Белинский, отметив его в обзоре "Русская литература в 1844 году", как выдающееся наряду с двумя посмертными стихотворениями Лермонтова.

Введение автором поэтического адресата в название стихотворения довольно красноречиво. Для первого опыта литературной колыбельной, обращенной не к ребенку, понадобилось четкое обозначение адресата. Впоследствии традиция уже не нуждалась в такой нарочитой объективации (см. напр., названия колыбельных И. Бродского).

"Колыбельная песня сердцу" – уникальное явление в истории жанра.Так как изменение адресата совершалось впервые, то и связь с архетипом жанра видна предельно ярко. Поэтика стихотворения строится на своеобразном парадоксе. Будучи по многим образно-мотивным признакам колыбельной, обращенной к ребенку, колыбельная при этом имеет другой адресат – сердце как ипостась субъекта переживания. Основной лирический сюжет стихотворения – жизнь сердца, но в тексте при этом ощущается некий бицентризм и создается впечатление "двоения" адресата, следовательно, и образно-смыслового строя стихотворения. Первый стих утверждает метафорическое тождество "сердца" и "ребенка": "Сердце – ты малютка!" В контексте стихотворения очевидно, что "детскость" сердца – это знак его способности любить, а значит и вообще – жить, жить жизнью сердца. Сердце живет, пока оно – "малютка". В поэзии А. Фета "детские" поэтические наименования встречаются довольно часто. Так, во многих стихотворениях любимая, возлюбленная названа малюткой: "... Знаю я, что ты малютка // Лунной ночью не робка..."; "... Нынче ты, моя малютка, // Снилась мне в короне звездной //... Ты сама моя малютка, // Что за светлое созданье!". Можно предположить, что метафора "сердце – малютка" в подтексте отсылает к образу возлюбленной, мотив ухода которой лежит в основе лирической коллизии этой колыбельной. Точнее будет сказать, что сердце может быть названо "малюткой" только в контексте любовной темы[216] .

Интересно, что во втором стихе акцент в смыслообразовании переходит на образ ребенка. Вводится мифологический персонаж фольклорных колыбельных, причем в составе традиционной колыбельной формулы: "Угомон возьми...". Этот стих явно указывает на колыбельную, обращенную к ребенку, непосредственно взят из нее. "Сердце" здесь уходит на второй план, при этом приобретая характеристику "неугомонности". Подобное чередование линий "сердца" и "ребенка", вернее их доминантных позиций в образовании поэтических смыслов, разворачивается на протяжении всего текста. В стихотворении есть строки, которые невозможно отнести к адресату-ребенку, они описывают именно и только "жизнь сердца": "Хоть на миг рассудка // Голосу вонми"; "Не касайся к ране – // Станет подживать"; "Знать опять проснулась // Старая печаль?"; "Перестанешь биться // – И навек в раю". Многие строки возникают в образно-смысловом поле убаюкивания-усыпления ребенка, при этом отдаленно-метафорически относятся и к сердцу, зачастую это традиционные формулы фольклорной колыбельной: "Угомон возьми...", "Спи, Господь с тобою", "Засыпай, малютка, // Баюшки-баю!". Следует заметить, что в тексте есть строки, которые в одинаковой степени могут быть отнесены как к сердцу, так и ребенку, правда к первому – в метафорическом смысле, ко второму – в буквальном. При этом атрибутировать их тому или иному субъекту (ребенку или сердцу) можно с равной долей вероятности: "Не тоскуй по няне"; "Что ж ты повернулось?"; "Станешь подрастать".

Уникальность образно-смысловой структуры стихотворения Фета обусловлена наложением, а вернее синтезом двух жанровых полей: традиционной колыбельной и любовной лирики. Сохранение относительной самостоятельности каждого поля внутри текста (ярче всего проявленной в самостоятельности жанровых субъектов) при условии изысканной и сложной конфигурации их взаимодействия создает неповторимый эффект, которому нет каких-либо близких аналогов в традиции русских литературных колыбельных.

"Колыбельная песня сердцу" могла бы стать предметом особого монографического анализа, интересного как с точки зрения исторической поэтики и теории литературы (особый тип фольклоризма, обуславливающий особую природу поэтического текста), так и в аспекте проблемы формирования авторского поэтического стиля А. Фета. Ограничимся отдельными наблюдениями над развертыванием лирического сюжета стихотворения в аспекте его субъектной организации.

Первая строфа начинается с обращения лирического героя к собственному сердцу. Жанровая форма колыбельной позволяет субъекту лирического переживания совершенно особым образом объективировать свое сердце, дистанцироваться от него. На фоне романтической традиции объективации сердца (ср. напр., со строками К. Батюшкова: "О память сердца! Ты сильней рассудка памяти печальной") опыт Фета выглядит весьма эффектно, так как жанр колыбельной вследствие своей специфической ритуальности и закрытости наделяет образ сердца-"малютки" экзистенциальностью особой силы. В первой строфе сразу заявлены три субъектные линии стихотворения. Во-первых, это сердце, адресат стихотворения, наделенное атрибутикой младенчества и уже в первой строфе обретающее свою "историю", то есть образное воплощение: сердце переживает состояние болезни, его беспокойство и "неугомонность" – это и результат пережитого, и признак его "детскости". Во-вторых, это сам лирический герой, отделивший себя от своего сердца и пытающийся успокоить, "усыпить" сердце силами рассудка и души. В-третьих, это ребенок, который пока еще не является прямым адресатом и эксплицитно выраженным образом стихотворения. Тем не менее, образ его намечен посредством эпитета ("малютка") и традиционных колыбельных формул ("Угомон возьми"; "Спи, Господь с тобою // Баюшки-баю!"). Кроме того, само обозначение жанра "колыбельная" неизбежно вызывает в представлении ситуацию убаюкивания и усыпления младенца, тем более, что у фольклорных и литературных колыбельных до стихотворения Фета не могло быть другого адресата.

Во второй строфе возникает образ ушедшей няни. Впервые в истории русской поэзии любовная коллизия раскрывается в образно-смысловой структуре колыбельной песни. Литературная колыбельная входит в традицию любовной лирики. Няня – необходимый персонаж жанрового сценария колыбельной: она укачивает, убаюкивает, исполняет колыбельную песню. Без нее не могут быть реализованы функции колыбельной. У Фета образ "няни" – метафора возлюбленной. Сердце – это ипостась человека в мире любви. Если сердце – "малютка", то и любить человека – значит, "нянчить", убаюкивать сердце. Не беремся утверждать, но, кажется, уподобление возлюбленной няне исключительно в русской поэтической традиции. Согласно установившейся в стихотворении метафорической логике мотив любовной разлуки закономерно воплощается в мотиве ушедшей няни. Жанр колыбельной обретает для себя неизвестную ему до сих пор любовную коллизию, любовная лирика в свою очередь обогащается новым для нее образно-семантическим рядом "нянченья"-"убаюкивания"-"усып­ления". Лирический сюжет разворачивается в двойном свете: младенец беспокоится без няни ("Не тоскуй по няне, // Что ушла гулять"), сердце страдает, утратив любовь ("Не касайся к ране"). Интересно, что роль няни приходится играть самому лирическому герою – теперь ему предстоит успокаивать свое сердце.

С появлением образа няни все три субъектные линии стихотворения оказываются актуализированы. В одном и том же фрагменте текста (3 и 4 строфы) одновременно разворачиваются три "биографии", три "истории": лирического героя, его сердца, ребенка. Коллизию можно представить в виде нескольких редуцированных диалогов, соединенных посредством наложения. Первый – как бы с ребенком. Ему предлагают новую няню, а он беспокоится и не спит, жалея старую. Кстати, внутри этого диалога воспроизведен еще один –– новой няни с младенцем. Второй диалог – с сердцем, которому обещают новую любовь. Сердце ее отвергает. Реакции и сердца, и ребенка совпадают в словесном выражении: "Что ж ты повернулось? // Прежней няни жаль?" Третий диалог – диалог лирического героя с самим собой, в котором обнаруживается его опустошенность, невозможность как возврата возлюбленной, так и новой любви ("Знать, пуста скамейка // Даром что пою?"). В этих строках открывается еще одна мотивировка поэтического высказывания: оно обусловлено не только желанием самоуспокоения, здесь успокоения сердца, но и стремлением вернуть утраченную любовь. Жанр колыбельной как бы приобретает у А. Фета новую функцию – призывание возлюбленной. В свою очередь любовная лирика обретает новые образные возможности для воплощения мотива любовной утраты. Не достигшее цели призывание мотивирует появление контрастного мотива – мотива осуждения ("Что ж она злодейка?").

В пятой и шестой строфах "истории" субъектов стихотворения завершаются. Опять один и тот же фрагмент текста порождает разные смыслы в разных субъектных полях. Традиционный для жанра колыбельной мотив будущего конкретен для адресата-ребенка: "Подожди вот к лету // Станешь подрастать". Для сердца это означает его старение – уход весны, что согласно традиционной для европейской культуры поэтической метафорике указывает на потерю способности любить. Поэтическая логика фетовской колыбельной приводит нас к следующему выводу: сердце живет, пока оно способно любить, а любить оно способно пока является младенцем. С потерей любви сердце теряет способность жить отдельной жизнью, собственно – жизнью сердца, оно сливается с лирическим героем ("Я кровать большую // Дам тебе свою"). Оно теперь не живет, а "бьется" ("Перестанешь биться") и спит ("Спится сладко-сладко"). Не случайно в пятой и шестой строфах появляется символика смерти: "долгая кровать", "задувание свечи". В конце концов, функция успокоения реализуется в образе спокойного и долгого, но лишенного любви существования:
"И долга кроватка. // И без няни в ней // Спится сладко-сладко // До скончанья дней". Эта жизнь, уподобленная сну, завершается смертью и переходом в "иной мир". В последних строках неожиданно возвращается мотив любви, воплощенный в образе сна, который будет сниться в раю: "Только будет сниться: // Баюшки-баю!" Символом воспоминания о любви, которое способно сохраниться даже на том свете, становится традиционная колыбельная формула. Можно сказать, что в контексте данного стихотворения формула "баюшки-баю" оказывается символом вечности любви. Финал парадоксален. Чаемый в любой колыбельной сон здесь является, по сути, смертью сердца. А настоящая смерть оборачивается сном, в котором снится убаюкивание, то есть пожелание сна. Можно предположить, что по логике данного стихотворения истинно гармоничное состояние – это не сон, а состояние младенца, когда его убаюкивают; в метафорическом плане – это и есть состояние любви.

Таким образом, вторичный, во многом подтекстовый план стихотворения (колыбельная ребенку), позволил оригинально представить сложную любовную коллизию. Все составляющие колыбельного жанра – его исполнитель (нянька), образы (Угомон), мотивы, маркер, формулы получили новое смысловое наполнение. Эмоциональный потенциал жанра реализовался в применении к иной ситуации и иным персонажам. Фету удалось создать уникальный поэтический феномен синтеза жанровых традиций колыбельной и любовной лирики.

Среди опытов Н.А. Некрасова в колыбельном жанре есть и колыбельная "самому себе" –– это стихотворение "Баюшки-баю" (1877). Интересно, что поэт обращается к жанру колыбельной в период тяжелой неизлечимой болезни, сопровождающейся мучительной рефлексией. Самоуспокоение перед лицом смерти осуществляется через возвращение к началу жизни посредством воссоздания колыбельной ситуации.

Лирический герой ("поэт") осознает наступление последней жертвенной фазы своего жизненного пути: "Влечет, как жертву на закланье, // Недуга черная рука". Поэт взывает к своей музе, которая, очевидно, на протяжении жизни спасала его от духовных страданий и получает в ответ безнадежные слова:

 

 

"Нет больше песен, мрак в очах;

Сказать: умрем! конец надежде! -

Я прибрела на костылях!"

 

Муза оставляет поэта. Стук ее "костыля" ассоциируется со стуком могильного заступа ("Костыль ли, заступ ли могильный // Стучит..."), соответственно, и сам приход Музы может быть истолкован как явление Смерти. Такая ассоциация подтверждается записью в дневнике, сделанной после 3 марта 1877 г. В этот день Некрасов продиктовал стихотворение "Баюшки-баю" своей сестре и с этого дня в состоянии здоровья поэта наступило резкое ухудшение. Запись фиксирует изменение облика Музы: "Недуг меня одолел, но муза явилась ко мне беззубой, дряхлой старухой, не было и следа прежней красоты и молодости, того образа породистой русской крестьянки, в каком она всего чаще являлась мне и в каком обрисована в поэме моей "Мороз, Красный нос"" (Некрасов 1965, 2, 454). В трагической для поэтического самосознания ситуации, когда муза поэта теряет свою "всесильность" и даже стих ему изменяет ("И нет ее, моей всесильной, // И изменил поэту стих"), спасение все-таки приходит к лирическому герою: "Я не один... Чу! голос чудный! // То голос матери родной". Мать поет колыбельную с того света (слово "чу" согласно традиции поэзии В. Жуковского подчеркивает "запредельность" ситуации): экзистенциальное одиночество оказывается преодоленным. К лирическому герою приходит успокоение, правда, оно – особого рода. Сон в словах матери тождественен смерти, традиционный маркер "Усни, усни, касатик мой" призывает заснуть "последним сном". По логике данного текста именно смерть и только она может принести покой, умиротворение и даже преображение:

 

"Пора с полуденного зноя!

Пора, пора под сень покоя;

Усни, усни, касатик мой!

Прими трудов венец желанный,

Уж ты не раб – ты царь венчанный;

Ничто не властно над тобой!"

 

Такие представления были широко распространены в романтическую и постромантическую эпохи, но Некрасов обновляет смысл традиционного топоса "смерти-освободительницы", не просто уподобляя смерть сну, но в контексте колыбельного сценария возникает интереснейшая смысловая коллизия: успокоение достигается не только благодаря концепции смерти-преображения, но и вследствие воссоздания самой ситуации материнского убаюкивания. В конце жизни, как и в ее начале, звучит материнская колыбельная, хотя смысл ее и иной. В колыбельной, обращенной к ребенку, прогнозируется его будущая жизнь; в колыбельной, обращенной к умирающему поэту, прогнозируется его смерть и посмертное существование. Согласно традиции, мать (или няня), поющая колыбельную, осуществляет переход младенца из небытия в бытие. Мать в стихотворении Некрасова выполняет и другую, последнюю роль – переводит своего сына из бытия в небытие, из жизни в мир смерти. На такую "ритуальность" отчетливо указывает многократно повторяемый рефрен "Не бойся", создающий ощущение уговаривания-заклинания, призванного сообщить лирическому герою бесстрашие перед всеми явлениями, как жизни, так и смерти: "Не страшен гроб, я с ним знакома"; "Не бойся стужи нестерпимой: // Я схороню тебя весной".

В финальной строфе возникает мотив поэтического бессмертия. Некрасов делает уникальный эксперимент, совмещая традицию горацианского "Памятника" с жанром колыбельной. "Памятник" и его переложения завершаются увенчанием Музы; у Пушкина, наоборот, поэт призывает музу отречься от венца. В стихотворении Некрасова "венец любви, венец прощенья", который родина дарит поэту, находится в руках его покойной матери. Мать не только призвана успокоить и умиротворить поэта перед лицом смерти, но и увенчать его венцом бессмертной славы. В результате совмещения жанровых традиций возникает уникальный поэтический феномен: памятником, символизирующим бессмертие поэта, становится традиционная колыбельная формула (маркер), летящая в вечность над пространствами России:

 

"Уступит свету мрак упрямый,

Услышишь песенку свою

Над Волгой, над Окой, над Камой

Баю-баю-баю-баю"

 

(Некрасов 1965, 3, 377)

 

К таким колыбельным "самоуспокоения" можно отнести и стихотворение А.Н. Апухтина "В вагоне" (1858 г.), впоследствии положенное на музыку А.А. Алениным. В тексте пять раз повторяется повелительный маркер "Спите...", но представленный в особой форме: "Спите, соседи мои". "Убаюкивание" соседей по вагону, можно истолковать как трансформацию распространенного мотива колыбельных "все спят и ты спи". Тем более, что авторская формула "Спите, соседи мои", скорее, является констатацией факта сна, чем колыбельным пожеланием засыпания. "Соседи" уже спят и даже, если они не спят, то в состоянии заснуть под воздействием обычного убаюкивания. И в контексте всеобщей "убаюканности" соседей, включающей в себя как состояние сна, так и возможность беспроблемного засыпания, выказывается переживание собственных страданий, лишающих лирического героя возможности заснуть и, вообще, обрести душевный покой:

"Спите, соседи мои!

Я не засну, я считаю украдкой

Старые язвы свои...

Вам же ведь спится спокойно и сладко, -

Спите, соседи мои!"

Предмет переживаний представлен рядом обобщений: "старые язвы"; "сомненье"; "тревога в крови"; "былое страданье"; "вечная жажда любви"; "желанья" и т.д. Возникающая во второй строфе символика жизненного пути обусловлена как ситуацией железнодорожной поездки, так и, возможно, жанровой традицией колыбельных ("Боже, куда и зачем я поеду? // Есть ли хоть цель впереди"). В стихотворении присутствуют два адресата колыбельной: эксплицитно выраженный адресат ("соседи"), но по сути фиктивный, и истинный адресат успокоения – страдающее "я" лирического героя, сначала присутствующий в подтексте и, в конце концов, в 4-й строфе обретающий воплощение в форме персонификации душевных состояний:

"Что за тревоги в крови!

А, ты опять тут, былое страданье,

Вечная жажда любви...

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.