В первом примере, сочетающем литературный (первые четыре строчки) и традиционный тексты, используется только одна строка А. Майкова. Второй пример представляет собой усеченный майковский текст, только исключен последний, не характерный для русских фольклорных колыбельных песен, мотив. Вместо него появился повтор начального маркера – обычный для колыбелных функциональный прием. Заметим также, что благодаря этому изменяется "майковская" и возвращается традиционная логика содержания.[237] Третий пример начинается с устойчивой формулы фольклорного текста. Четвертый текст также начинается формульным мотивом традиционной колыбельной и заканчивается фольклорным маркером. Фольклорные "обрамления" (в том числе и жанровыми маркерами – "Спи", "Усни", "Бай") тихвинских исполнителей не что иное, как функциональное (мировоззренческое) "достраивание" литературного текста до традиционной модели. Свобода структуры жанра (комбинация мотивов, формул не имеет решающего значения) позволяет предварить стихотворение Майкова совершенно не связанными с ним в сюжетном отношении, но весьма устойчивыми формулами традиционных текстов, обогатить его новыми функциональными мотивами, мотивами пугания и охраны. Такое функциональное усиление подтверждает не столько "фольклорность" текста Майкова, сколько "фольклорность" его исполнения. Мы бы не стали здесь говорить о вариантах исполнения стихотворения Майкова в традиционной среде как свидетельстве его фольклоризации. Текст Майкова даже в усечении достаточно устойчив, о его фольклоризации, скорее, говорит постоянное включение текста в сценарий убаюкивания, его свободная сочетаемость с формулами, мотивами фольклорных колыбельных песен, последнее определено соответствием его с фольклорным "прецедентом". Текст колыбельной Майкова открыт для незаметных, но существенных изменений в процессе исполнения. Например, первые строки А. Майкова "Спи, дитя моё, усни! // Сладкий сон к себе мани" соответствуют по мотиву, функции, поэтической организации фольклорной формуле, несмотря на то, что они все-таки ей не идентичны. Здесь нет языковой персонификации сна: "к себе" вместо "тебя"; "мани" вместо "держи" или "возьми". И обратим внимание, что в тихвинских (и не только тихвинских) вариантах литературное "мани" почти исчезает.
Необходимо повторить – текст Майкова хрестоматиен, он популяризировался и пропагандировался во множестве циркулярных учебников в течение века, в какой-то степени можно сказать что он "навязывался". Поэтому можно предположить, что фактор пропаганды в отношении данной колыбельной играл более существенную роль в процессе фольклоризации, чем наличие в ней фольклорных универсалий жанра. Но последнее остается необходимым условием фольклоризации.
Проанализируем "Казачью колыбельную песню" Лермонтова. Среди версий о возникновении "Казачьей колыбельной песни" следует выделить наиболее распространенную: настоящая колыбельная – запись Лермонтовым пения-убаюкивания казачки Дуньки Догадихи в станице Червленая (Кулебякин 1866, 2; Ткачев 1912, 211-212; Семенов 1914, 423-424). На наш взгляд, теория "Дуньки Догадихи" – очередной этап фольклоризации лермонтовской колыбельной, по типу клишированной и известной формы "местной легенды". Такая версия имела бы основание, если бы было указание на текст (элемент текста) источника, а не только на его исполнителя. Ни один известный нам текст казачьих колыбельных, и вообще русских колыбельных, мы не можем предложить в качестве источника для лермонтовской колыбельной. Но версию "Дуньки Догадихи" в шестидесятых годах XX века активно поддержал И.Л. Андронников. Влиянию колыбельной В. Скотта он противопоставил кавказские впечатления и знание поэтом с детства образа "злого чечена" (Андронников 1968, 391-395).[238]
Еще при жизни Лермонтова, в 1841 году С.П. Шевырев отметил связь лермонтовского текста и "Lullaby of an infant chief" В. Скотта (Шевырев 1841, 530). Позднее эта точка зрения была высказана Э. Дюшеном (Duchene 1910.). Такое же предположение высказал В.Э. Вацуро (Вацуро 1976, 210-248). Но идея всегда высказывалась на уровне гипотезы и не анализировалась досконально. Являясь ее сторонником, мы попытаемся более аргументированно ее доказать. Во-первых, знание Лермонтовым творчества В. Скотта не подвергается сомнению, тому есть множество свидетельств, в том числе и воспоминания его близкого друга и троюродного брата А.П. Шан-Гирея о юношеских годах поэта: "Мишель начал учиться английскому языку по Байрону и через несколько месяцев стал свободно понимать его; читал Мура и поэтические произведения В. Скотта (кроме этих трех, других поэтов Англии я у него никогда не видал)..."(Шан-Гирей 1989, 36). Во-вторых, мы имеем множество примеров разнообразных взаимосвязей творчества В. Скотта и М. Лермонтова (Лермонтовская энциклопедия 1981, 507-508). В-третьих, и что самое главное, в несомненном влиянии "Lullaby of an infant chief" В. Скотта на "Казачью колыбельную песню" Лермонтова нас убеждают сами тексты стихотворений. Наша методика сравнения не будет новаторской, такие опыты в отношении творчества Лермонтова и английской поэзии имели место и у других исследователей, в том числе у Б. Эйхенбаума, у В. Вацуро, но это касалось других произведений (Эйхенбаум 1924; Вацуро 1974, 184-182). Приведем текст "Lullaby of an infant chief" В. Скотта[239] и прежде всего обозначим концептуальные параллели. И В. Скотт (1815) и Лермонтов (1838) предложили колыбельные в романтической традиции. Знаки романтизма: герой, идея подвига, единственно возможный жизненный путь и позиция – присутствуют в обоих текстах.
В. Скотт и Лермонтов предлагают "сословную" колыбельную – молодому вождю и казаку. В контексте "статусно-этнической", историко-легендарной и литературной традиций шотландцы и казаки обладают значимым общим – свободным прошлым (отсюда особая свобода героя), особой "воинской" легендарной историей. Значение имеет и мыслимый контекст горного локуса ("горные" шотландцы и терские казаки).
Существенны и мотивно-композиционные соответствия. У Вальтера Скотта мы наблюдаем мотив "возвышения" адресата, тему рода (1 строфа), мотив обозначения врага и его неизбежного изгнания, мотив безусловной защиты младенца (2 строфа) и мотив "воинского будущего" (3 строфа). В "Казачьей колыбельной" мотивная структура аналогична, вторая и третья строфы содержательно совпадают с колыбельной В. Скотта. Прокомментируем наши наблюдения: