Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Вред от храбрости и страха



Бояться — это значит непрерывно думать о себе, не имея возможности представить объективный ход вещей. Ощущение чего-то ужасного, ощущение, что все направлено против вас, предполагает мир, задуманный без индифферентных опасностей. Трусливый человек, являясь жертвой обостренного субъективизма, считает, что он в гораздо большей мере, чем все остальные люди, страдает от неблагоприятных событий. Это заблуждение роднит его с храбрецом, который, наоборот, из всего делает вывод о собственной неуязвимости. У обоих сознание достигло крайней степени тщеславия: пер-

*Acedia (лат.) — тоска.


вый считает, что все сговорились против него, второй — что ему все благоволят. (Храбрый человек — это всего лишь фанфарон, который приветствует угрозу и бежит навстречу опасности.) Один располагает себя в центре мира при помощи отрицания, другой — при помощи утверждения, но они разделяют одну и ту же иллюзию, поскольку у них одна и та же отправная точка: опасность как единственная реальность. Один ее боится, а другой ее ищет: ни тот ни другой не в состоянии возвыситься до четкого презрения к окружающему миру; они все соотносят с собой и слишком волнуются (а все зло в мире происходит от избыточного волнения, от динамичных фантазий храбрости и трусости). Эти антикомичные и противоречивые сходные примеры порождают все виды смуты, нарушающей движение времени; они окрашивают страстями даже едва заметные события и проецируют свои воспаленные выдумки на вселенную, которая, если относиться к ней без спокойного отвращения, представляет собой невыносимое и деморализующее зрелище. Отвага и страх — это два полюса одной и той же болезни, заключающейся в том, что люди безо всяких на то оснований находят в жизни смысл и серьезность... Именно из-за недостатка равнодушной печали люди становятся фанатичными животными: и изощреннейшие, и самые примитивные преступления совершают те, кто относится ко всему всерьез. Только дилетант не жаждет крови, только он не злодей...

Отрезвление

Отнюдь не загадочные заботы людей вырисовываются не менее четко, чем контур этой вот страницы. И что можно на ней запечатлеть, кроме отвращения к поколениям, выстраивающимся в цепь, подобно поражающим своей бесплодной фатальностью членам какого-нибудь силлогизма?

Приключение человечества, разумеется, рано или поздно закончится; чтобы это постичь, вовсе не обязательно присутствовать при финале. Если ты мысленно осознал свой разрыв с историей, совершенно излишне наблюдать за ее концом. Достаточно посмотреть человеку в лицо, чтобы от него отстраниться и больше не сожалеть об исходящем от него обмане. Тысячелетним страданиям, которые могли бы смягчить даже камни, удалось лишь притупить чувствительность этой стальной поденки, твердоголовой и легковесной, движимой пошлым безумием и волей к жизни, непостижимой и одновременно бесстыдной волей к жизни. Когда мы осознаем, что ни одно человеческое побуждение не сопоставимо с бесконечностью и что ни один жест не стоит даже того, чтобы его намечать, стук нашего сердца не позволяет скрыть, что внутри его нет ничего, кроме пустоты. Судьбы людей так же похожи одна на другую своей монотонностью и суетностью, как для равнодушного наблюдателя — небесные светила или кресты на военном кладбище. Если подвергнуть анализу различные цели нашей жизни, то вряд ли среди них найдутся такие, которые не впишутся в водевиль или роман ужасов. Разве не показывают они все, насколько мы суетны и злосчастны? И есть ли на свете еще такие чары, которым под силу ввести нас в заблуждение?


(Когда тебя освобождают от власти всех зримых предписаний, ты становишься, подобно дьяволу, метафизически незаконным; ты выпадаешь из миропорядка: не находя себе там места, ты смотришь на мир и не узнаешь его. Постоянное оцепенение превращается в рефлекс, а жалобное удивление, лишившись объекта внимания, навсегда приковывается к Пустоте. Ощущения, испытываемые тобой, перестают соответствовать реальным вещам, поскольку ничто уже не волнует органы чувств... Так можно превзойти по причудливости грез даже самого дюреровского ангела Меланхолии и пожалеть, что Дюрер не томился по еще более отрешенным очам...

Когда все, вплоть до самых благородных видений, кажется слишком конкретным, слишком наполненным жизнью, когда вздыхаешь по Бесконечности, которая не соотносится ни с жизнью, ни со смертью, когда любое прикосновение к бытию оскверняет душу, последняя выходит за пределы вселенской юрисдикции и, свободная от необходимости перед кем-либо отчитываться, как и от необходимости соблюдать или не соблюдать какие-либо законы, соперничает — своей печалью — со всемогуществом самого Бога.)

Маршрут ненависти

Яни к кому не испытываю ненависти, но ненависть окрашивает в черный цвет мою кровь и жжет мне кожу, не задубевшую за долгие годы. Укротить — может быть, с помощью нежности или старой логики — свою неприглядную печаль, как сдержать мучительный вопль?

Я хотел полюбить землю и небо, их подвиги и дерзания, но не нашел ничего, что не напоминало бы мне о смерти: цветы, светила, лица — символы увядания, потенциальные надгробия всевозможных могил! Все, что создано в жизни, все, что придает ей благородство, устремляется либо к мрачному откровению, либо к какому-нибудь невразумительному концу. Сердечный пыл породил на земле немало катастроф, которые не в силах был бы придумать сам Дьявол. Столкнувшись со случаем воспаленного сознания, будьте уверены, что рано или поздно станете его жертвой. Те, кто уверовал в собственную правоту — а только они и сохраняются в памяти человечества, — оставляют после себя землю, усеянную трупами. На счету религий больше убийств, чем в активе наиболее кровавых тираний, а те, кого человечество приравнивало к богам, далеко превзошли по своей кровожадности самых закоренелых убийц.

Провозвестники новых религий подвергаются преследованиям, а потом сами становятся преследователями: истины зарождаются в конфликтах с полицией, но в конце концов полиция становится их опорой. Ведь любая нелепость, за которую кому-то приходится страдать, вырождается в законность, всякое мученичество заканчивается параграфами законов, календарными пошлостями или названиями улиц. В этом мире даже небо становится властью — и истории известны такие периоды, когда именно оно определяло ход истории, периоды средневековий, куда более плодовитых на войны, чем даже самые развращенные эпохи; по сравнению с дикими крестовыми походами, лживо прикрывавшимися возвышенными целями, нашествия гуннов кажутся забавами.


Бескорыстные подвиги деградируют, превращаясь в общественные начинания; освещение стирает позолоту с самого святого нимба. Ангел, защищаемый жандармом, — именно так умирают истины и пропадает энтузиазм. Стоит какому-нибудь бунту восторжествовать, как у него оказывается масса сторонников, как откровение становится всеобщим, как победу присваивает какое-то общественное учреждение. И вот уже некогда священный трепет отшельников, доставшийся поначалу нескольким мечтателям-неофитам, унижен, осквернен продажностью существования. Покажите мне хотя бы что-нибудь на этой земле, что началось бы хорошо и не окончилось бы плохо! Гордые душевные порывы низвергаются в сточную канаву, где затухают, будто дожив до своего естественного конца: в этом вырождении и состоит драма сердца и негативный смысл исторического процесса. Всякий «идеал», поначалу вскармливаемый кровью своих приверженцев, изнашивается и рассеивается, когда становится достоянием толпы. Кропильница превращается в плевательницу — таков неминуемый ритм «прогресса»...

На кого в этих условиях изливать ненависть? Ведь человек не несет ответственности за то, что он есть, равно как и за то, каким он является. Пораженный существованием, каждый человек, словно животное, испытывает на своей шкуре проистекающие из этого последствия. И таким образом в мире, где все достойно ненависти, ненависть становится обширнее самого мира и, перерастая свой объект, изживает себя.

(Отнюдь не наша подозрительная усталость и не конкретные сбои в работе органов являются индикаторами утраты нами жизненной силы; и не наша растерянность, не резкие колебания температуры. А вот стоит нам ощутить приступ немотивированной ненависти или беспричинной жалости — некую горячку, которую не измеришь термометром, — как мы тут же понимаем, что наше равновесие находится под угрозой. Ненавидеть весь мир и самого себя со звериным неистовством, испытывать жалость ко всему на свете и к самому себе — эмоции, внешне противоречивые, но, в сущности, тождественные, ибо сжалиться можно только над тем, чьего исчезновения ты желаешь, над тем, что недостойно существования. И тот, кто бьется в этих конвульсиях, и мир, против которого они обращены, связаны, словно круговой порукой, одной и той же яростью, то разрушительной, то сентиментальной. Когда тобой внезапно овладевает сочувствие непонятно к кому, это означает, что телесная усталость подает тебе сигнал, предвещая опасное скольжение вниз. Когда же такое смутное и безмерное сочувствие оказывается обращенным на самого себя, — считай себя последним из людей. Подобная негативная солидарность, привязывающая нас к вещам ненавистью или жалостью, коренится в чрезвычайной физической слабости. И эти две крайности, в которые мы впадаем одновременно или последовательно, являются отнюдь не неопределенными симптомами, а скорее отчетливыми признаками нехватки жизненной силы, которую все раздражает — от размытости существования до чрезмерной определенности нашей личности.

При этом не следует заблуждаться: это всего лишь наиболее очевидные и наиболее кричащие крайности, но ни в коей мере не единственные, так как все, кроме Безразличия, в той или иной степени является патологией.)


«La perduta gente»*

Что за нелепая мысль — разделить ад на круги, распределить интенсивность пламени по отсекам и ввести иерархию мук! Самое важное — там находиться, а все остальное не более чем художественные изыски или... ожоги. В земном граде — более приятном, нежели преисподняя, притом что оба находятся в ведении одного и того же господина, — тоже, как и в аду, важно не столько быть кем-то там определенным, скажем королем, мещанином или батраком, сколько участвовать, принимать правила игры. Вы можете разделять те или иные идеи, можете занимать почетное место в обществе или нищенствовать. Коль скоро ваши поступки и мысли служат устройству реального или пригрезившегося града, вы являетесь его идолопоклонником и его узником. Хотя интересы какого-нибудь скромнейшего служащего и отличаются от интересов какого-нибудь пылкого анархиста, все равно оба они служат граду земному, оба они в глубине души являются гражданами, несмотря на то что один предпочитает свои тапочки, а другой — свою бомбочку. «Круги» града земного, подобно кругам преисподней, замыкают людей в одно окаянное сообщество и насильно вовлекают их в один и тот же парад страданий, и искать в нем какие-то нюансы было бы досужим делом. Тот, кто дает свое согласие участвовать в общественных делах — безразлично в какой форме, революционной или консервативной, — чахнет в жалком наслаждении: он смешивает благородство и пошлость в единой путанице становления...

Нонконформисту, живущему в граде или за его пределами, противно вмешиваться в череду больших и малых событий, и все разновидности человеческого жизненного общежития кажутся ему одинаково презренными. История, разворачивающаяся у него на глазах, малоинтересна ему, ибо сводится к непрерывно возобновляемым разочарованиям и легко угадываемым хитростям. Тот, кто жил среди людей и все еще надеется на хотя бы одно неожиданное событие, ничего не понимает и никогда ничего не поймет. Он созрел для жизни в Граде, где ему должны преподнести все: любые посты и любые почести. Так обстоит дело со всеми людьми, чем и объясняется долговечность сего подлунного ада.

История и слово

Как не любить осень дряблых, попахивающих разложением цивилизаций? Ужас греков, как, впрочем, и поздних римлян, перед свежестью ледяного воздуха и отблесками полярного солнца объясняется их отвращением к утренним зорям, переполненному будущим варварству, чреватому безумными выходками здоровью. Блеск распада, присущий поздней осени любой исторической эпохи, омрачался тогда близостью скифов. Ни одна цивилизация не может агонизировать бесконечно; вокруг всегда рыскают дикие племена, до которых доносится запах набальзамированных трупов... а любителю закатов остается лишь наблюдать, как всякая изысканность терпит пора-

*«Погибшие люди» (ит.).


жение и как бесстыдно торжествует грубая жизненная сила. От исторических событий у него в памяти сохраняется лишь несколько анекдотов... Система событий отныне ничего не доказывает и ничего не подтверждает: великие подвиги стали похожи на волшебные сказки и истории из учебников. Славные деяния прошлого, как и совершившие их люди, вызывают интерес только в связи с увенчавшими их изречениями. Горе неостроумным завоевателям! Даже Иисус, вот уже два тысячелетия выступающий в роли неофициального диктатора, остался в памяти своих приверженцев и своих хулителей только благодаря обрывкам парадоксальных высказываний, которыми его жизнь, такая сценичная, отмечена, словно вехами. Зачем нам что-то пытаться узнать о каком-нибудь мученике, если он не произнес приличествующих его страданию слов? Мы сохраняем память о мучениках давнего и недавнего прошлого лишь в тех случаях, когда их слова обессмертили пролитую ими кровь. Да и палачи тоже остаются в памяти человечества лишь в той мере, в какой они были комедиантами: если бы Нерон не произнес своих острот кровожадного паяца, о нем давно бы уже забыли.

Когда ближние склоняются к ложу умирающего и слушают его бормотание, то делают они это не столько для того, чтобы угадать его последнюю волю, сколько ради того, чтобы услышать какое-нибудь удачное словцо, которое они смогут в дальнейшем процитировать, дабы почтить его память. Римские историки никогда не упускали случая описать агонию императоров, поскольку им нужно было вставить в свои труды какие-нибудь в самом деле произнесенные или якобы произнесенные восклицания последних. Так же происходит с любыми агониями, даже самыми заурядными. Все знают или ощущают, что жизнь ничего не значит; так пусть же ее спасет хотя бы какой-нибудь оборот речи! Какая-нибудь фраза, произнесенная в решающий момент жизни, — вот приблизительно и все, что требуется как от великого, так и от обыкновенного человека. А если они не отвечают этому требованию и не выполняют этой обязанности, то их ждет полное забвение, ибо прощается все, вплоть до былых преступлений, при условии, что они будут изящно прокомментированы. Человек жалует истории полное право на отпущение грехов, поскольку никакие критерии не выглядят достаточно стоящими и не срабатывают и поскольку он сам, в который раз инвентаризируя примеры всеобщей суетности, не находит для себя более достойной роли, чем роль эстетствующего летописца поражений и кровавых деяний.

В этом мире, где страдания смешиваются воедино и забываются, над всеми царит Формула.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.