Малость остающейся в нем жизни отнимает у него малость сохранившегося у него разума. Пустяки и бедствия — пролетающая муха или судороги планеты — беспокоят его в равной степени. Нервы у него воспалены, и ему хотелось бы, чтобы земля бьша стеклянной и можно было бы разбить ее на куски. А с каким удовольствием ринулся бы он к звездам и стер бы их в порошок, одну за другой... В зрачках его светится преступление; руки его чешутся от неудовлетворенного желания кого-нибудь задушить. Жизнь передается, словно проказа, и на одного убийцу приходится слишком много живых существ. Тому, кто не может решиться на самоубийство, всегда хочется отомстить за это всем, кому нравится жить. А так как он не в силах осуществить своих желаний, то он невероятно страдает оттого, что его жажда разрушения не находит выхода. Забракованный Сатана, он то рыдает, то бьет себя в грудь, то опасливо прикрывает свою голову. Кровь, которую он так охотно пролил бы, не окрашивает румянцем его щеки, и их бледность отражает его нелюбовь к секреции надежды, характерной для рас, движущихся вперед. Его самой большой мечтой было покушение на Творение, но он отрекается от нее, замыкается в себе и предается грусти от осознания соб-
ственного провала, но это усугубляет его отчаяние. Кожа у него горит так, что жар от нее пронизывает вселенную; мозг раскаляется, и от этого становится огнеопасным воздух. Его недуги распространяются на целые галактики; от его переживаний содрогаются полюса. И все, что намекает на существование, будь то самое неприметное дыхание жизни, исторгает из его груди крики, которые заглушают аккорды сфер и нарушают движение миров.
Наперекор себе
Мыслители покоряют нас только своими противоречиями, только своим душевным напряжением, только разладом между своими мнениями и склонностями. Так, Марка Аврелия1 во время дальних походов больше занимала идея смерти, чем идея Империи; Юлиан, став императором, принялся сожалеть о том, что расстался с созерцательной жизнью, начал завидовать мудрецам и тратить свои ночи на написание антихристианских сочинений; Лютер, обнаружив недюжинную жизненную силу вандала, утонул с головой в пронизывающей его труды навязчивой идее греха, так и не сумев обрести равновесия между ее прихотливостью и ее грубостью; Руссо2, имевший неверное представление о собственных инстинктах, жил одной лишь идеей собственной искренности; Ницше, все творчество которого представляет собой оду силе, влачил жалкое существование, причем мучительно однообразное...
Все дело в том, что мыслитель ценен лишь в той мере, в какой он обманывается относительно того, к чему он стремится, что любит или что ненавидит; будучи множественным в одном лице, он не может себя выбрать. Пессимист без упоения, равно как и возбудитель надежд без язвительности не заслуживают ничего, кроме презрения. Уважения достоин лишь тот, кто без пиетета относится к своему прошлому, к соблюдению приличий, к логике и осмотрительности. Как можно полюбить завоевателя, если он не погружается в гущу событий с задней мыслью о поражении, или мыслителя, если он не преодолел в себе инстинкта самосохранения? Человек, замкнувшийся в собственной бесполезности, уже не испытывает желания строить свою жизнь... И будет ли она у него или нет, это становится делом других... Апостол своих колебаний, он перестает заботиться об идеальном образе самого себя: его темперамент оказывается его единственной доктриной, а сиюминутный каприз — его единственным знанием.
Восстановление культа
Яистощил свои человеческие качества, и ничто мне больше не поможет. Повсюду я вижу только животных с таким-то или таким-то идеалом; они собираются в стада и блеют о своих надеждах... Даже тех, кто никогда не жил вместе, принуждают к этому после смерти: а то с какой бы еще целью придумали так называемое «единение святых»? В поисках подлинного одиночки я листаю век за веком и обнаруживаю одного лишь Дьявола, завидую одному ему... Рассудок гонит его, а сердце к нему взывает... Лукавый, Князь Тьмы, Нечистая сила, Искуситель — как сладко мне повторять имена,
I
которыми клеймили его одиночество! И как нежно я люблю его, после того как день за днем мы удаляли его в прошлое! Если бы только я мог восстановить его в его первозданном состоянии! Я верю в него со всей силой моей неспособности во что-либо уверовать. Его общество мне необходимо: одинокое существо тянется к более одинокому, к Единственному... Мне нужно к нему тянуться, меня обязывает это делать моя огромная — рискующая остаться невостребованной — способность поклоняться. Стремясь приблизиться к своему образу, я наказываю собственное одиночество за то, что оно не абсолютно, и создаю новое одиночество, которое его превзойдет: таков мой способ быть смиренным...
В меру наших сил мы находим замену Богу; ведь любой бог хорош, если он запечатлевает в вечности наше желание достичь полного одиночества...
Мы, троглодиты...
Общественные ценности не накапливаются: каждое последующее поколение привносит нечто новое, не иначе как растаптывая все, что было уникального в поколении предыдущем. Еще более верно это в отношении сменяющих друг друга исторических эпох: Возрождение не сумело «спасти» ни глубину, ни химер, ни дикую специфику Средневековья; в свою очередь, век Просвещения сохранил от Возрождения только его универсализм, но утратил патетику, определявшую сущность предыдущей эпохи. Иллюзии современности навязали человеку обмороки становления, отчего он лишился своей опоры в вечности, своей «субстанции». Всякое завоевание — и духовное, и политическое — сопряжено с потерями; всякое завоевание — это утверждение, но утверждение убийственное. В области искусства — единственной, где можно говорить о жизни духа, — любой «идеал» возникает на руинах предыдущего идеала; каждый подлинный художник ведет себя как предатель по отношению к своим предшественникам. В истории ничто не доказало своего превосходства: республика — монархия, романтизм — классицизм, либерализм — авторитаризм, реализм — абстракционизм, иррационализм — интеллектуализм, — все общественные институты, равно как и философские течения, вполне стоят друг друга. Одна форма духа не может включить в себя другую; чем-то определенным можно быть лишь через исключение: никто не в силах примирить порядок с беспорядком, отвлеченное мышление с непосредственной данностью, порыв с предопределением. Эпохи синтеза не бывают творческими, они резюмируют пыл других эпох, резюмируют невнятно, хаотично — всякая эклектика является приметой конца.
За каждым шагом вперед следует шаг назад: таково неплодотворное подергивание истории: стационарное становление... То, что человек позволил себя обольстить миражами Прогресса, дискредитирует его притязания на изощренность ума. А сам Прогресс? Мы находим его разве что в гигиене... Ну а в иных сферах? В научных открытиях? Которые являются совокупностью дел, пользующихся дурной славой... Кто сможет искренне сделать выбор между каменным веком и эпохой современной техники? Мы остаемся такими же близкими родственниками обезьяны, как и прежде, и в облака мы взмываем, подчиняясь тем же рефлексам, которые прежде заставляли лазать по деревьям: изменились только средства удовлетворения наше-
го чистого либо криминального любопытства, прикрылись маскарадными костюмами наши рефлексы, а наша алчность стала разнообразнее. Принимать или отвергать тот или иной исторический период — это всего лишь простой каприз: историю надо принимать либо отвергать целиком. Идея прогресса превратила нас всех в самодовольных фатов, рассевшихся на верхушках времени, однако верхушек этих не существует: троглодит, дрожавший от ужаса в пещерах, теперь дрожит в небоскребах. На протяжении долгих веков наш капитал горестей сохраняется в неприкосновенности; и все-таки у нас есть преимущество над нашими пращурами: мы лучше инвестировали этот капитал, поскольку сделали нашу катастрофу более организованной.
Физиономия поражения
Ужасными видениями переполнены и бакалейные лавки, и храмы: мне не попалось ни одного человека, который бы не жил в бреду. Раз даже ничтожнейшее желание уходит корнями в безумие, то, чтобы заслужить желтый дом, достаточно придерживаться инстинкта самосохранения. Жизнь — это приступ безумия, сотрясающего материю... Я дышу — этого достаточно, чтобы меня заключили в психиатрическую больницу. Не способный пробиться к свету смерти, я ползаю во мраке дней и все еще существую лишь благодаря желанию больше не существовать.
Когда-то я представлял себе, как ударом кулака сотру пространство в порошок, как буду играть со звездами, как в угоду своей фантазии буду останавливать мгновения или манипулировать ими. Великие полководцы казались мне великими трусами, поэты — жалкими, косноязычными людьми; не имея представления о том сопротивлении, которое оказывают нам вещи, люди и слова, и полагая, что я ощущаю больше, чем позволяет это делать вселенная, я жил в сомнительной бесконечности, предавался космогоническим опытам, подсказанным запоздалым отрочеством... Как легко мнить себя богом, подчиняясь голосу сердца, и как трудно сделаться богом при помощи ума! И с каким количеством иллюзий я, должно быть, родился, чтобы их так щедро утрачивать по одной каждый день! Жизнь есть чудо, разрушаемое горечью.
Промежуток времени, отделяющий меня от моего трупа, я воспринимаю как травму. Между тем я напрасно настраиваю себя на искушение могилой; я не в силах ни отказаться от чего-либо, ни остановить сердцебиение, и все во мне уверяет меня, что из-за моих инстинктов червям придется поскучать. Столь же некомпетентный в жизни, как и в смерти, я ненавижу себя, и из-за этой ненависти я мечтаю о какой-нибудь другой жизни и о какой-нибудь другой смерти. И из-за своего желания стать мудрецом, каких не видывал свет, я стал всего лишь еще одним безумцем среди безумцев...
Шествие недочеловеков
Человек ушел в сторону от своих путей, уклонился от своих инстинктов и забрел в тупик. Он мчался без остановок... чтобы достичь своего конца. Животное без будущего, он увяз в своем идеале, проиграл свою игру. Из-за
того, что он непрестанно желал превзойти самого себя, он сделался неподвижным; и единственный выход для него — перебрать в памяти свои безумия, расплатиться за них и извлечь из них новые комбинации...
Однако есть среди людей такие, которым и этот выход уже заказан. «Отвыкнув быть людьми, — говорят они себе, — мы даже не знаем, принадлежим ли мы еще к какому-нибудь племени, к какой-нибудь расе или хотя бы к какому-нибудь отродью. Пока мы придавали значение предрассудку под названием «жизнь», мы разделяли заблуждение, делавшее нас равными остальным людям... Но затем мы отделились от нашего биологического вида... Наша прозорливость, сломав нам позвоночник, сделала нас совсем вялыми, превратила нас в какую-то беспозвоночную дрянь, которая растянулась поверх материи, чтобы пачкать ее своей слюной. Мы затерялись среди слизняков, после того как достигли последнего рубежа, смешного последнего рубежа, и сейчас нам приходится платить за то, что мы плохо воспользовались нашими способностями и грезами... Жизнь отнюдь не была нашим уделом: даже в те мгновения, когда мы упивались ею, всеми нашими радостями, мы были обязаны не ей, а восторгам, поднимавшим нас над ней. Мстя за себя, она увлекает нас на дно: шествие недочеловеков в сторону недожизни...»
Quousque eadem?*
Да будет проклята во веки веков звезда, под которой я родился, да не захочет ее удержать при себе никакое небо, да рассыплется она в мировых пространствах с позором, словно пыль! И да будет навсегда вычеркнуто из списков времени то предательское мгновение, которое вбросило меня в толпу живых существ! Мои желания уже не сочетаются с этой помесью жизни и смерти, в которой ежедневно опошляется вечность. Утомленный будущим, я пересек его из конца в конец, и все же меня продолжает мучить неведомо какая неумеренная жажда. Подобно разъяренному мудрецу, который мертв для мира, но продолжает против него восставать, я обличаю собственные иллюзии лишь для того, чтобы еще больше их раздразнить. Неужели так и не будет конца этому отчаянию в этом непредсказуемом мире, где, однако, все повторяется? Сколько мне еще повторять самому себе: «Я ненавижу эту жизнь, которую я боготворю»? Ничтожность наших бредов превращает нас всех в богов, покорных пошлому року. Зачем нам продолжать восставать против симметрии этого мира, если даже сам Хаос оказался всего лишь системой беспорядков? Поскольку наша судьба состоит в том, чтобы догнивать вместе с материками и звездами, то мы, словно безропотные больные, будем до скончания веков культивировать свое любопытство в ожидании предопределенной, ужасной и пустой развязки.