Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Рожденные в понедельник 4 страница. В качестве подарка на двадцатиоднолетие Роберт смастерил мне тамбурин: на козьей



В качестве подарка на двадцатиоднолетие Роберт смастерил мне тамбурин: на козьей шкуре вытатуировал астрологические символы, к раме привязал разноцветные ленточки. Поставил Тима Бакли – песню «Phantasmagoria in Two», а потом преклонил колени и вручил мне маленькую книгу о картах таро, которую заново переплел в черный шелк. На титульном листе он написал несколько стихотворных строк, где именовал нас цыганкой и безумцем: цыганка требует тишины, а безумец в тишину внимательно вслушивается. Переменчивый водоворот нашей жизни заставил нас много раз меняться этими ролями.

На следующий день был канун Нового года. Мы впервые встречали его вместе. Мы дали себе новые обеты. Роберт решил взять кредит на учебу и вернуться в Прэтт, но не для того, чтобы изучать дизайн, как хотел его отец, а чтобы всецело посвятить себя искусству. Он написал мне специальное письмо. Написал, что мы будем творить вместе и пробьемся – а пойдет ли по нашим стопам весь остальной мир, уже не важно.

Со своей стороны, я молча пообещала, что помогу Роберту достичь цели, обеспечивая его бытовые потребности. После праздников я уволилась из игрушечного магазина и недолгое время оставалась без работы. Это ударило по нашему карману, но я не желала возвращаться в клетку с кассовым аппаратом. Твердо решила найти более высоко оплачиваемую и не столь отупляющую работу. Когда меня взяли в книжный магазин «Аргози» на Пятьдесят девятой улице, я подумала, что мне очень повезло. Магазин торговал старинными и редкими книгами, гравюрами и картами. Вакансий продавцов не было, но старик управляющий взял меня ученицей реставратора. Должно быть, его обмануло мое рвение. Я села за массивный стол из темного дерева, заваленный библиями восемнадцатого века, полосками льна, рулонами специальной клейкой ленты для документов и особыми переплетными иглами, флакончиками кроличьего клея и пчелиным воском. Села и обомлела. К сожалению, для такой работы я совершенно не годилась, и старик смущенно сказал, что вынужден меня уволить.

Домой я вернулась в печали. Нас ожидала тяжелая зима.

Работа на полный день в «Шварце» удручала Роберта. Правда, оформление витрин будило в нем фантазию, и он делал эскизы собственных инсталляций. Но рисовал он все меньше и меньше. Питались мы вчерашним хлебом и тушенкой. По бедности не могли никуда сходить, жили без телевизора, без телефона, без радио. Но проигрыватель у нас был, и мы колдовали над ручкой звукоснимателя, чтобы выбранная пластинка повторялась снова, и снова, и снова – убаюкивая нас.

 

* * *

 

Мне надо было опять куда‑то устраиваться. Мою подругу Дженет Хэмилл взяли в книжный магазин «Скрибнерз», и она вновь, как и в колледже, нашла способ мне помочь, поделиться своим счастьем. Она поговорила с начальством, и мне предложили место. Мне показалось, что исполнилась моя заветная мечта – ведь это был фирменный магазин престижного издательства, где публиковались Хемингуэй и Фитцджеральд и работал их редактор, великий Максвелл Перкинс. В «Скрибнерз» захаживали за книгами представители клана Ротшильдов, а на лестнице висели картины Максфилда Пэрриша[35].

«Скрибнерз» находился в доме 597 на Пятой авеню – в великолепном здании, настоящем памятнике архитектуры. Застекленный фасад в стиле ар‑нуво спроектировал в 1913 году Эрнест Флэгг. Бескрайняя стеклянная гладь, изящные железные конструкции, а внутри – торговый зал высотой в два с половиной этажа под куполом с окнами‑фонарями. Каждый день я вставала, одевалась в подобающем стиле и ехала на метро с тремя пересадками до «Рокфеллер‑сентер». Наряд для работы в «Скрибнерз» я позаимствовала у Анны Карины в фильме «Посторонние»[36]– темный свитер, клечатая юбка, черные колготки, туфли на плоской подошве. Я дежурила у телефона под началом добросердечной и участливой Фейт Кросс. И считала: работать в столь легендарном магазине – для меня огромная удача. Платили мне больше, чем на прежней работе, рядом была родная душа – Дженет. Скучала я редко, но если работа приедалась, писала стихи на картонных коробках или на оборотной стороне листков почтовой бумаги с логотипом «Скрибнерз» – совсем как Том в «Стеклянном зверинце».

Роберт все больше мрачнел. Рабочий день был долгий, а платили меньше, чем за работу на полставки в «Брентано». Домой он приходил измотанный и подавленный, одно время вообще забросил творчество.

Я умоляла его уволиться. Его должность и скудная зарплата не стоили таких жертв. Много ночей мы спорили, пока он не согласился скрепя сердце. После этого он стал трудиться над своими произведениями не покладая рук – каждый раз спешил мне показать, чего добился, пока я была в «Скрибнерз». Я не жалела, что взяла на себя роль кормильца семьи. У меня нервы были крепче, и своим творчеством я могла спокойно заниматься по вечерам. Я гордилась, что создаю Роберту условия для работы: пусть творит, ничем не жертвуя.

Вечером я устало плелась по снегу. Роберт ждал меня в квартире и сразу принимался растирать мне замерзшие руки. Казалось, он ни минуты не сидит спокойно: кипятит чайник, расшнуровывает мне ботинки, вешает мое пальто, а одним глазом все время поглядывает на рисунок, над которым работает. Если что‑то подмечает, на минутку отвлекается от других дел, чтобы поправить. Обычно у меня было ощущение, что в его сознании произведение уже совершенно завершено. Импровизации были не в его характере. Скорее он воплощал то, что открывалось ему в одно мгновение.

Весь день он проводил в молчании, а вечером жадно слушал мои рассказы про эксцентричных посетителей магазина: об Эдварде Гори[37]в великанских теннисных туфлях или о Кэтрин Хепберн в шляпе, как у Спенсера Трейси, подвязанной зеленым шелковым платком, или о Ротшильдах в длинных черных пальто. Потом мы усаживались на пол и ужинали макаронами, рассматривая новые работы Роберта. Его творчество меня увлекало: визуальный язык Роберта был близок к вербальному языку моих стихов, хотя, казалось, мы ставили перед собой разные задачи. Роберт всегда говорил мне: «Ни одна моя работа не завершена, пока ты ее не увидишь».

Наша первая зима вместе была нелегкой. Даже моей зарплаты в «Скрибнерз» едва хватало на жизнь. Часто мы останавливались на углу Сент‑Джеймс‑плейс и, поглядывая то на греческую закусочную, то на «Художественные принадлежности Джейка», ежась от холода, спорили, как распорядиться нашей пригоршней долларов: бросали монетку, выбирая между горячими сырными бутербродами и материалами для работы. Иногда Роберту так и не удавалось установить, какой голод острее, и тогда он нервно дожидался меня в закусочной, пока я, одержимая духом Жене, воровала срочно необходимую нам медную точилку или цветные карандаши.

Я более романтично, чем Роберт, смотрела на жизнь художников и их самопожертвование. Где‑то вычитала, что Ли Краснер воровала краски для Джексона Поллока. Не знаю, правдива ли эта история, но тогда она меня вдохновляла. Роберт печалился, что не может нас прокормить. «Не волнуйся, – говорила я, – служение великому искусству – само по себе награда».

Вечерами мы крутили на нашем раздолбанном проигрывателе пластинки, под которые нам нравилось рисовать.

Иногда играли в «Диск вечера». Ставили конверт от альбома на самое видное место на каминную доску. И крутили диск снова и снова, и музыка вплеталась в события вечера.

Меня не смущало, что моих работ никто не знает, – я ведь еще только училась. Но Роберт – этот застенчивый молчун, который, казалось, топтался на месте, пока окружающие преуспевали, – был очень честолюбив. Он брал пример с Дюшана и Уорхола. Хотел попасть и на вершины искусства, и в высшие слои общества. Мы были занятной парой – «Смешная мордашка»[38]и Фауст.

Мы испытывали невообразимое счастье, когда вместе занимались рисованием. На много часов погружались в свой мир. Я заразилась от Роберта его способностью надолго сосредоточиваться, училась у него, работая бок о бок с ним. А в перерывах кипятила чайник и делала нам растворимый кофе.

После особенно плодотворного периода работы мы шли гулять на Мертл‑авеню, искали любимое лакомство Роберта – «Молломарс», печенье с зефиром в черном шоколаде, – и обжирались.

Почти все свободное время мы проводили вместе, но нельзя сказать, что мы замкнулись друг на друге. К нам заходили друзья. Художники Харви Парке и Луи Дельсарт иногда работали вместе с нами, устроившись на полу. Луи написал портреты нас обоих, Роберта в индийских бусах и еще один мой, с зажмуренными глазами. Эд Хансен делился с нами мудростью и коллажами, Дженет Хэмилл читала нам свои стихи. Я показывала свои рисунки и рассказывала о них истории – так Венди развлекала потерянных мальчиков в стране Нетинебудет. Даже в либеральной среде художественного института мы были компанией аутсайдеров. Часто мы шутили, что у нас «Салон неудачников». По особым случаям Харви, Луи и Роберт пускали по кругу косяк и колотили в ручные барабаны. У Роберта была собственная табла[39]. Под бой барабанов они зачитывали отрывки из «Психоделических молитв» Тимоти Лири – одной из немногих книг, которую Роберт прочел от корки до корки. Изредка я гадала им на картах, руководствуясь системой Папюса и собственной интуицией. В Южном Джерси у меня никогда не бывало таких вечеров, полных нежности и чудачеств.

В моей жизни появилась новая подруга. Роберт познакомил меня с Джуди Линн, своей однокурсницей с отделения графики, и мы сразу друг дружке понравились. Джуди жила прямо за углом, на Мертл‑авеню, над прачечной самообслуживания, куда я ходила стирать. Она была умница и красавица с оригинальным чувством юмора, этакая Ида Лупино в молодости. В итоге Джуди занялась фотографией и много лет оттачивала свои особые методы обработки фотоснимков. Мало‑помалу я стала ей позировать. Это Джуди сделала несколько самых ранних снимков, где Роберт и я вместе.

На Валентинов день Роберт подарил мне светло‑лиловую аметистовую жеоду величиной почти что с половинку грейпфрута. Роберт положил ее в воду, и мы долго всматривались в мерцание кристаллов. В детстве я мечтала стать геологом. Я рассказала, как часами разыскивала образцы горных пород, как разгуливала со старым молотком, привязанным к поясу.

– О нет, Патти, нет! – засмеялся он.

Я подарила ему сердечко из слоновой кости с вырезанным посередине крестом. Эта вещица почему‑то побудила его вспомнить вслух о своем детстве – редкий случай! – и он рассказал, как вместе с другими алтарниками потихоньку рылся в церковной кладовой и пил вино, предназначенное для причастия. Влекло его тогда не вино, а какое‑то необычное ощущение: от сладости запретных проделок приятно замирало сердце.

В начале марта Роберт получил временную работу билетера в «Филмор‑Ист», который открылся совсем недавно. На работу он ходил в оранжевом комбинезоне.

Он с нетерпением ждал концерта Тима Бакли. Но, вернувшись домой, сообщил, что лучше всех там играл не Бакли.

– Она станет настоящей звездой, – объявил он. Это было сказано о Дженис Джоплин.

Концерты были нам не по карману, но за время своей недолгой работы в «Филмор» Роберт достал мне проходку на The Doors. Меня слегка мучила совесть, что я иду на эту группу без Дженет: ведь мы с ней не могли наслушаться их первым альбомом. И вот в зале, глядя на Джима Моррисона, я поймала себя на неожиданной реакции. Все вокруг словно бы погрузились в транс, я же почувствовала себя бесстрастным зорким наблюдателем – спокойно фиксировала у себя в голове каждое движение вокалиста. Это ощущение запомнилось мне намного отчетливее, чем сам концерт. Глядя на Моррисона, я ощутила, что тоже так могу. Как залетела мне в голову эта мысль? Понятия не имею. Мой предыдущий опыт не давал никаких оснований предполагать, что я вообще способна исполнять музыку на сцене, но во мне взыграла спесь. Я чувствовала духовное родство с Моррисоном и в то же время презирала его. Ощущала: он одновременно зажат и непоколебимо в себе уверен. От него исходила аура красоты пополам с самобичеванием и мистическими страданиями: этакий святой Себастьян с Западного побережья. Когда меня спрашивали: «Ну как тебе концерт „Дорзов“?», я просто отвечала: «Отлично». Немного стеснялась своих ощущений от концерта.

Тогда меня преследовала строчка из «Стихов: пенни за штуку» Джеймса Джойса: «Глумливых взглядов череда ведет меня сквозь города»[40]. Она всплыла у меня в голове через несколько недель после концерта The Doors, и я процитировала ее Эду Хансену. Эд всегда мне был симпатичен. Я считала, что внешне он похож на художника Сутина: невысокий крепыш в коричневом пальто, широкоротый, светло‑каштановые волосы, озорные глаза. Однажды он попал в переделку: на Декалб‑авеню малолетние хулиганы обстреляли его из пистолета и продырявили легкое. Но даже после этого Эд сохранил свою ребячливость.

О джойсовской строке Эд ничего не сказал, но однажды принес мне диск The Byrds. – Эта песня сыграет для тебя важную роль, – сказал он и опустил иголку на «So You Want to Be a Rock 'N' Roll Star».

Эта песня что‑то во мне всколыхнула, растравила душу, но я так и не взяла в толк, зачем Эд мне ее принес.

Однажды зимней ночью 1968 года кто‑то постучался к нам и сказал, что с Эдом беда. Мы с Робертом пошли его искать. Я прихватила черного игрушечного ягненка, подарок Роберта. Подарок от паршивой овцы паршивой овце. Эд сам был в некотором роде паршивая овца, так что я прихватила игрушку как талисман, для утешения.

Эд забрался на стрелу башенного крана, высоко‑высоко, и отказывался спускаться. Ночь была холодная и ясная; пока Роберт разговаривал с Эдом, я взобралась на кран и дала Эду ягненка. Эд дрожал. Мы были «бунтари без причины», а Эд – нашим бедолагой Сэлом Минео. Такой вот Гриффит‑парк в Бруклине[41].

Эд спустился вслед за мной, и Роберт проводил его домой.

– За ягненка не переживай, – сказал он, когда вернулся. – Найду тебе другого.

Мы потеряли связь с Эдом, но через десять лет он самым непредвиденным образом всплыл в моей жизни. Я подошла с электрогитарой к микрофону, открыла рот, собираясь запеть: «So you want to be a rock'n'roll star», и вдруг мне вспомнились слова Эда. Его незамысловатое пророчество.

 

Выпадали дни, серые дождливые дни, когда Бруклин так и просился на фотографию: каждое окно – объектив репортерской «Лейки», пейзаж в раме – неподвижный и зернистый. Мы хватали бумагу и цветные карандаши и принимались рисовать в каком‑то трансе, точно полоумные дети, допоздна, пока, выдохшись, не падали на постель. Лежали обнявшись, тогда еще неловкие, но счастливые, восторженно расцеловывали друг друга по очереди и, наконец, погружались в сон.

Юноша, с которым я повстречалась, был застенчив и не мастак говорить. Ему нравилось быть ведомым – чтобы его взяли за руку и завлекли в другой мир, которому он отдавался всей душой. Он был настоящий мужчина, защитник, что не мешало ему быть женственным и покорным. Одежда и поведение – сама чистоплотность, но в творчестве он был способен на ужасающий хаос. А в его личной вселенной царили одиночество и риск – и предвкушение свободы, экстаза, раскрепощения.

Иногда проснусь ночью и вижу: он работает в тусклом освещении церковных свечей. Наносит на рисунок новые штрихи, поворачивает лист то так, то сяк – рассматривает во всех возможных ракурсах. Задумчивый, озабоченный, он поднимал глаза, перехватывал мой взгляд… И улыбался мне. Эта улыбка прорывалась у него сквозь все другие чувства и заботы. Даже когда миновало много лет и он был при смерти, испытывал адские боли.

Когда магия и религия воюют между собой, магия все же рано или поздно побеждает, правда ведь? Возможно, когда‑то между жрецом и священником не было разницы, но священник стал учиться смирять себя перед Господом и выбрал молитву, а заклинания отбросил. Но Роберт верил в магию, в закон симпатической магии: верил, что способен по своему выбору вселиться в какой‑то предмет или произведение искусства и тем самым повлиять на окружающий мир. Он не считал, что творчеством искупает свои грехи. Да и не стремился к искуплению. А стремился увидеть то, чего не видят другие: проекцию своей фантазии в материальном мире.

Техники, которые он использовал, казались ему чересчур монотонными и утомительными: у него в голове слишком быстро возникало готовое произведение, такое, каким ему надлежало быть. Роберту импонировала скульптура, но он считал, что ее времена прошли. И все же часами всматривался в «Рабов» Микеланджело – хотел без утомительной возни с молотком и зубилом почувствовать, каково ваять человеческие фигуры.

Он сделал наброски к мультфильму о том, как мы попадаем в Райский Сад Тантристов. Ему понадобились наши фото в обнаженном виде: он замышлял вырезать фигуры и поместить в геометрическом саду, который расцвел в его сознании. Роберт попросил своего однокурсника Ллойда Зиффа нас сфотографировать, но мне эта идея не понравилась. Не очень‑то хотелось позировать: я все еще немного стеснялась шрамов на животе.

На фотографиях мы выглядели зажатыми – совсем не такими, как в воображении Роберта. У меня был старый фотоаппарат, снимавший на 35‑миллиметровую пленку, и я посоветовала Роберту сделать снимки самому. Но заниматься проявкой и печатью он не мог – был слишком нетерпелив. В своих коллажах Роберт использовал столько чужих фотографий, что мне подумалось: если бы он сам снимал, то воплотил бы свои замыслы в идеальной форме. – Вот если бы сразу спроецировать идею на фотобумагу, – возразил он. – А так, когда работа сделана лишь наполовину, я уже увлекаюсь чем‑то другим.

Сад был заброшен.

Ранние работы Роберта явно были навеяны его ощущениями под кислотой. В этих рисунках и мини‑инсталляциях присутствовали старомодный шарм сюрреализма и строгая геометрия тантрического искусства. Постепенно в творчество Роберта просочилась католическая символика: агнец, Иисус Христос, Пресвятая Дева.

Роберт снял со стен индийские ткани и покрасил наши старые простыни в черный и лиловый. Прикрепил их к стенам кнопками, развесил распятия и гравюры религиозного содержания. Изображения святых, вставленные в рамы, мы без труда находили на помойках или в благотворительных магазинах Армии спасения. Роберт вынимал литографии из рам и раскрашивал, а иногда включал в крупноформатные рисунки, коллажи или инсталляции.

Но Роберту хотелось сбросить с себя иго католицизма, и он углубился в мир по ту сторону святости, царство Ангела‑Светоносца. Образ падшего ангела Люцифера затмил святых, которых Роберт включал в свои коллажи и коробки. На одну маленькую деревянную шкатулку он наклеил лик Христа; внутри шкатулки находилась Мадонна с Младенцем и крохотной белой розой; а на внутренней стороне крышки я с удивлением увидела голову Сатаны, который показывал мне язык.

Вернувшись домой, я заставала Роберта в бурой монашеской рясе – рясе иезуита, найденной в секонд‑хенде – за изучением книг по алхимии и магии. Он просил меня приносить ему оккультную литературу. Первое время он не столько читал эти книги, сколько заимствовал из них пентаграммы и символику сатанизма: разрезал картинки на части и складывал по‑своему. В Роберте не было тьмы, но когда в его творчество проникли элементы мрака, он стал еще молчаливее. Увлекся идеей картин‑заклинаний – верил, что ими можно вызвать Сатану, совсем как духов. Вообразил: если он составит договор, который достучится до проблеска света в Сатане, до его первозданной чистоты, тот признает в нем родственную душу и дарует славу и богатство. Просить, чтобы Сатана сделал его гениальным художником, Роберт не собирался – считал, что и так достаточно талантлив.

– Ты хочешь словчить, сократить дорогу, – сказала я.

– А почему это я должен идти в обход? – парировал он. В обеденный перерыв в «Скрибнерз» я иногда заходила в собор Святого Патрика – навестить образ юного святого Станислава[42]. Я молилась за мертвых, которых любила, наверно, так же горячо, как живых: за Рембо, за Сера, за Камиллу Клодель, за возлюбленную Жюля Лафорга.

А еще я молилась за нас с Робертом.

Роберт молился, точно желания загадывал. Жаждал тайных знаний. Мы оба молились за душу Роберта: он – за ее удачную продажу, а я – за ее спасение.

Позднее он говорил, что церковь привела его к Богу, а ЛСД – к Вселенной. А еще – что искусство привело его к дьяволу, а секс заставил при дьяволе остаться.

Некоторые знамения и предвестья были настолько жуткими, что я боялась над ними задумываться. Как‑то ночью на Холл‑стрит я замешкалась в дверях комнаты, где спал Роберт, и явственно увидела его растянутым на дыбе: его белая рубашка расползлась в клочья, и сам он прямо у меня на глазах рассыпался в прах. Тут он проснулся, почувствовал мой ужас. Вскрикнул:

– Что ты видишь?

– Ничего, – ответила я и отвернулась, прогоняя видение из памяти. Но настал день, когда мне довелось держать его прах на ладони.

 

* * *

 

Мы с Робертом практически не ссорились, но препирались, как малые дети, – обычно из‑за того, как лучше распорядиться нашим скромным доходом. Я получала шестьдесят пять долларов в неделю, Роберт иногда где‑нибудь подрабатывал. Квартира обходилась нам в восемьдесят долларов в месяц, не считая платы за воду и электричество. Каждый цент был на счету. Жетон на метро стоил двадцать центов, я совершала десять поездок в неделю. Роберт курил сигареты: тридцать пять центов пачка. Главным поводом для раздоров была моя слабость звонить по таксофону. Моя глубокая привязанность к сестрам и брату оставалась для Роберта чем‑то непостижимым. Горсть монет, опущенных в таксофон, могла означать, что мы остаемся без ужина. Мама иногда вкладывала в свои письма долларовую купюру. Казалось бы, мелкий подарок. Но я знала, что этот доллар накоплен из грошовых чаевых официантки, и отдавала должное ее щедрости.

Мы любили гулять по Бауэри – разглядывали драные шелковые платья, заношенные кашемировые пальто, потертые косухи. На Орчард‑стрит выискивали недорогие, но занятные материалы для новых произведений: листы лавсановой пленки, волчьи шкуры, скобяные товары неясного назначения. Часами слонялись по магазину «Краски Перл» на Канал‑стрит, а потом ехали на метро на Кони‑Айленд – пошататься по набережным и съесть в закусочной «Нэй‑танз» один хот‑дог на двоих.

Роберта ужасали мои манеры за столом. Я‑то замечала: чувствовала, как он мысленно ежится – отводит взгляд, наклоняет голову. Когда я ела руками, ему казалось, что я чересчур привлекаю к себе внимание. И не задумывался, в каком виде сам явился в ресторан – что сидит за столиком в вышитом овчинном жилете на голое тело, с несколькими нитками бус на шее. Обычно наши взаимные придирки кончались смехом, особенно когда я указывала на эти вопиющие неувязки. Эти застольные перебранки продолжались все годы нашей дружбы. Я так и не научилась изящным манерам, и Роберт не перестал одеваться эпатажно, просто менял один эксцентричный стиль на другой.

В те времена Бруклин был настоящей окраиной. «Город», где бурлила жизнь, казался из Бруклина очень далеким. Роберт обожал посещать Манхэттен. Пересекая Ист‑ривер, он чувствовал себя так, словно восстает из мертвых, и именно на Манхэттене позднее претерпел стремительные метаморфозы как человек и художник. Я, наоборот, жила в своем собственном мире, грезила о былых, исчезнувших с лица земли временах. В детстве я потратила много часов на копирование изящных букв, из которых складывались слова Декларации независимости. Чистописание всегда меня пленяло. Теперь я смогла поставить это устаревшее искусство на службу моим собственным рисункам. Я увлеклась исламской каллиграфией и иногда, когда садилась рисовать, разворачивала салфетку, доставала персидское ожерелье и клала перед собой.

В «Скрибнерз» меня повысили по службе – перевели с телефона в отдел продаж. В тот год бестселлерами стали две диаметрально противоположные книги – «Игра на деньги» Адама Смита[43]и «Электропрохладительный кислотный тест» Тома Вулфа. Симптоматично: тогда наша страна во всем, что ни возьми, раскололась на два непримиримых лагеря. Но ни в книге Смита, ни в книге Вулфа я себя не узнавала. Мне было абсолютно чуждо все за пределами мира, который мы с Робертом создали вдвоем.

В минуты уныния я задавалась вопросом, зачем вообще творить. Для кого мы создаем свои произведения? Бога вдохновляем, что ли? Или просто говорим сами с собой? А в чем конечная цель? Чтобы твои работы заперли в клетке, в каком‑нибудь помпезном зоопарке от искусства – в МоМА, Метрополитене, в Лувре?

Я стремилась быть искренней, но ловила себя на фальши. Зачем отдаваться искусству? Просто ради искусства? Или ради самореализации? Казалось, пустое баловство – затоваривать рынок произведениями, в которых нет никаких откровений свыше.

Часто бывало: сажусь за работу, пытаюсь что‑нибудь нарисовать или сочинить, но вспомню про безумный вихрь жизни на улице, про то, что во Вьетнаме война, – и чувствую: все мои начинания – чепуха. Но я не могла отождествить себя ни с одним политическим движением. Пыталась к какому‑нибудь присоединиться, но натыкалась на знакомую обескураживающую бюрократию, только в новых формах. «Есть ли хоть какой‑то прок от моего творчества?» – гадала я.

Роберт не терпел моих приступов самокопания. Он, казалось, никогда не сомневался в своих творческих порывах, и на его примере я осознала, что главное – работа: поток слов, направляемый Богом, становится стихотворением, каракули черных и цветных карандашных штрихов на бумажном листе возвеличивают пути Господни. Добиться полной гармонии между твоей верой в замысел и умением его воплотить. Вот состояние души, из которого рождается светлый животворный луч.

Пикассо не замкнулся в своем мирке, когда бомбили его любимую Страну Басков. Откликнулся, написал шедевр – «Гернику», напоминание о том, как несправедливо обошлись с его народом. Иногда я наскребала денег, шла в МоМА и часами просиживала перед «Герникой» – долгими часами рассматривала убитую лошадь и глаз лампочки, озаряющий горькие следы войны. А потом я возвращалась к своей работе.

Той весной, всего за несколько дней до Вербного воскресенья, в Мемфисе в мотеле «Лоррэйн» застрелили Мартина Лютера Кинга. В газетах появилось фото: Коретта Скотт Кинг утешает их маленькую дочку, лицо под вдовьей вуалью мокро от слез. У меня закололо в груди, совсем как в отрочестве, когда я смотрела на Жаклин Кеннеди в развевающейся черной вуали: Жаклин стояла с детьми, а мимо на гужевом лафете везли тело ее мужа. Я попыталась выразить свои чувства рисунком или стихами, но не смогла. Казалось, всякий раз, когда я пытаюсь рассказать о несправедливости, я никак не могу подобрать слов.

К Пасхе Роберт купил мне в подарок белое платье, но вручил его мне еще в Вербное воскресенье, чтобы я не так печалилась. Это было рваное викторианское «платье для чаепитий» из батиста. Я влюбилась в платье и носила его дома – хрупкие доспехи, хоть какая‑то защита от зловещих знамений 1968‑го.

Но для семейного ужина у Мэпплторпов мое пасхальное платье не годилось. В нашем скудном гардеробе вообще не нашлось ничего подобающего.

Я была совершенно независима от своих родителей. Я их любила, но меня вовсе не заботило, как они смотрят на то, что я живу с Робертом. Роберт был намного менее свободен. Он оставался сыном своих родителей, католиком, и не мог решиться на признание, что мы живем невенчанные. В моем родительском доме его приняли тепло, но он опасался – его родители встретят нас совсем иначе.

Поначалу Роберт решил, что самое лучшее – мало‑помалу рассказывать родителям по телефону про меня. Потом придумал сообщить им, что мы поехали на Арубу и там втайне от всех поженились. Один его друг путешествовал по Карибам. Роберт написал своей матери письмо, и друг опустил конверт в ящик в Арубе.

Мне этот изощренный обман казался излишним. Я считала, что Роберт просто должен сказать родителям правду, – искренне верила, что в конце концов они примут нас такими, какие мы есть.

– Да что ты, – говорил он с отчаянием в голосе. – Они такие строгие католики.

Только после визита я поняла, почему Роберт так нервничал. Его отец встретил нас ледяным молчанием. У меня в голове не укладывалось, как можно не обнять родного сына.

Вся семья собралась в столовой: старшая сестра Роберта с мужем, старший брат с женой, четверо младших. Стол был накрыт, для идеального ужина все готово. Отец Роберта лишь скользнул по мне взглядом, а Роберту сказал только шесть слов:

– Тебе надо постричься. На девчонку похож.

Мать Роберта, Джоан, не жалела сил, чтобы внести в атмосферу хоть чуточку теплоты. После ужина она вынула из кармана фартука несколько купюр и украдкой сунула Роберту, а меня позвала к себе в спальню и открыла шкатулку с драгоценностями. Поглядывая на мои руки, достала золотое колечко.

– На кольцо у нас не хватило денег, – пояснила я.

– Носи на безымянном пальце левой руки, – сказала она и положила кольцо мне на ладонь.

Когда Гарри рядом не было, Роберт обращался с Джоан очень нежно. Джоан была женщина с характером. Она громко, не чинясь, хохотала, все время курила, с маниакальной одержимостью прибиралась в доме. Я поняла, что своей любовью к порядку Роберт обязан не только католической церкви. Джоан считала Роберта своим любимцем и, казалось, втайне гордилась его выбором жизненного пути. Отец Роберта хотел, чтобы он стал промышленным дизайнером, но Роберт взбунтовался. И теперь был движим жаждой доказать, что отец не прав.

Когда мы уходили, родственники Роберта обняли и расцеловали нас, но Гарри остался стоять поодаль.




©2015 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.