Куртуазные стихи почти не касаются указанной темы. Имеется сравнительно немного социальных запретов и предписаний, относящихся к этой области жизни. По крайней мере для мирян поведение в обществе в то время не связано со значительными ограничениями подобного рода. Ни сами отправления, ни слова или ассоциации по их поводу еще не сделались интимными, приватными, соотнесенными с чувствами стыда и неприятного, как это произойдет позже.
Сочинение Эразма в данной области также представляет промежуточную точку на кривой цивилизационного процесса. С одной стороны, — если сравнить ее с предшествующими временами,— его труд свидетельствует о заметном повышении границы стыдливости, с другой,— в сравнении с последующими обычаями — он все еще сохраняет свободу в обсуждении естественных отправлений, то «бесстыдство», что большинству людей се-
годняшнего стандарта может показаться непонятным или даже зачастую «неприятным».
В то же время совершенно очевидно, что функция этого сочинения заключалась именно в воспитании чувства стыдливости. Сдерживание влечений, к которому следует приучать ребенка, обосновывается характерной ссылкой на присутствие повсюду ангелов. С течением столетий меняются обоснования того страха, что необходимо воспитать в молодых людях, дабы принудить их к вытеснению своих влечений и тем самым добиться соответствия их поведения социальному стандарту. Пока что этот страх, связанный с влечениями (или отказом от них), объясняется страхом перед существующими вне этого мира духами и тем самым олицетворяется. Чуть позже, по крайней мере в высшем слое, в самих придворно-аристократических кругах, принудительное сдерживание влечений предписывается обществом: страх, стыд, чувствительность к нарушениям предписаний часто отчетливо предстает в виде социального принуждения — как нечто постыдное и ужасное в глазах других. В более широких слоях ссылки на ангела-хранителя еще очень долгое время оставались инструментом «кондиционирования» детей. Ангелы отступают на задний план, когда увеличивается роль ссылок на вред для здоровья, на «гигиенические причины», когда последние в качестве средства отказа от влечений и моделирования аффектов обретают значимость в воспитании. Иными словами, когда они начинают играть роль ссылок на причины, обладающие весом в представлениях взрослых о «цивилизации», хотя обычно эти мысли никак не соотносятся с арсеналом средств «кондиционирования» детей. Но только при наличии такого сознания мы можем проверить, что здесь действительно рационально, а что лишь кажется таковым, на деле будучи обусловленным чувствами неприятного и постыдного у самих взрослых.
Как уже говорилось выше, Эразм в своем сочинении, с одной стороны, прокладывал путь к тому новому стандарту стыдливости и чувствительности, что постепенно начал формироваться в высшем слое мирян. С другой стороны, он обсуждает в нем как нечто само собой разумеющееся предметы, со временем ставшие неприятными и запретными для обсуждения. Эразм, о деликатности и утонченности которого свидетельствует само это сочинение, не смущаясь, называет телесные функции, при нашем уровне контроля над аффектами никогда не упоминаемые ни в обществе, ни тем более в книгах о хороших манерах. Но между утонченностью и непринужденностью Эразма нет никакого противоречия. Он находится на другой ступени развития контроля над аффектами.
Иной социальный стандарт времен Эразма становится очевидным, когда он как нечто само собой разумеющееся упоминает, что мы встречаем кого-то, «qui urinam reddit aut alvum exonerat1)». Значительно большая простота нравов в те времена, когда потребности отправлялись на глазах у других (а потому о них свободно говорили), напоминает нам поведение, доныне повсеместно распространенное на Востоке. Утонченность требовала только того, чтобы мы не приветствовали человека, занятого этими отправлениями.
Иной стандарт заметен и в высказывании Эразма, что не следует стремиться к тому, чтобы юноша «ventris flatum retineat2»», ибо кажущаяся воспитанность может повлечь за собой болезнь. Нечто подобное он говорит о чихании и подобных ему явлениях.
Ссылки на здоровье не часто встречаются в этом сочинении. А там, где они приводятся, их целью выступает защита естественных потребностей от принуждения и противостояние требованиям их сдерживать, тогда как позже, в первую очередь в XIX в., такие ссылки почти всегда служат инструментами «кондиционирования», сдерживания влечений и отказа от них. Только в двадцатом столетии в этом отношении происходят некоторые изменения.
Примеров из книги Ла Салля достаточно для того, чтобы показать изменение в чувствительности к неприятному.
И в этом случае опять поучительно выглядит разница между изданиями 1729 и 1774 гг. Конечно, уже первое издание содержит в себе совершенно иной, чем у Эразма, стандарт чувствительности. Требование избегать отправления всех естественных потребностей на глазах у других недвусмысленно подчеркивается, а наличие такого предписания указывает на то, что действительное поведение людей — ни взрослых, ни тем более детей — не отвечает данному стандарту. Хотя Ла Салль замечает, что о таких отправлениях и соответствующих частях тела и говорить-то не пристало, но сам рассуждает о них с удивительной для сегодняшнего уха обстоятельностью, называя вещи своими именами. Примечательно, что в рассчитанной на высшие слои «Civilité» Де Куртэна (1672) уже нет ни главы на эту тему, ни подобных
выражений.
В позднем издании книги Ла Салля все подробности такого рода опущены. Над всеми ними сгущается «завеса молчания». У современного человека даже упоминание о них (если только речь не идет об общении с самыми близкими людьми) вызывает неприятные чувства, и в обществе мы старательно избегаем всего, что хотя бы отдаленно, хотя бы намеком напоминает о таких потребностях.
В то же время приведенные примеры показывают, сколь долго шел реальный процесс вытеснения этих отправлений из самой общественной жизни.
У нас имеется достаточно материала по данной теме6 именно потому, что в прошлом эта «завеса молчания» отсутствовала или не была столь прочной. Правда, в этих данных чаше всего видят просто курьезные подробности; отсутствует целостное их восприятие, а тем самым не возникает и общей картины процесса, обладающего определенной направленностью. Если посмотреть на весь этот материал в целом, то мы получим ту же типичную траекторию развития цивилизации.
Поначалу эти отправления и их лицезрение лишь в незначительной мере нагружены чувствами постыдного и неприятного; поэтому они подлежат изоляции и контролю лишь в малой степени. Они относятся к чему-то само собой разумеющемуся, вроде причесывания или обувания. Такому стандарту соответствует и «кондиционирование» детей.
«Расскажи мне, — говорит учитель ученику в школьном сборнике диалогов Матурина Кордье (1568)7, — в строгой последовательности, что ты делал с того момента, как поднялся с постели, и до завтрака. А вы, юноши, послушайте, чтобы затем подражать вашему школьному товарищу». — «Experrectus surrexi e lecto, — отвечает ученик, — indui tunicam cum thorace... deinde egressus cubiculo, descendi infra, urinam in area reddidi ad parietam, accepi frigidam aquam e situla, manus et faciem lavi...» («Я проснулся, поднялся с кровати, надел рубашку, носки и обувь, опоясался, помочился во дворе у стены, налил из бадьи свежей воды, помыл руки и лицо, вытер их полотенцем...» и т.д.).
В более поздние времена отправление потребностей во дворе было бы опущено как «маловажное» и не упоминалось бы в книге, предназначенной для чтения на уроках и написанной в воспитательных целях, чтобы дать образец хорошего поведения. Здесь такие отправления не являются ни «важными», ни «маловажными» — как и все прочие действия, они носят характер само собой разумеющихся.
Если сегодня ученику придется рассказывать о подобных потребностях, то он будет вынужден обратить задание учителя в шутку, если «буквально» станет ему следовать; он прибегнет к иносказаниям, вероятно, прикроет смехом свое смущение, что вызовет ответный «понимающий» смех у других, свидетельствующем о легком нарушении табу.
Поведение взрослых соответствует различным типам «кондиционирования». На протяжении долгого времени улица, вообще чуть ли не любое место, могло служить тем же целям, что и сте-
на во дворе. Не было ничего необычного в том, что и лестница, и угол в комнате, и ковер на замковой стене служили удовлетворению данной потребности. Примеры «Е» и «F» хорошо это демонстрируют. Но одновременно они показывают и то, как длительная совместная жизнь многих социально зависимых друг от друга людей при дворе порождала давление и усиливала регулирование влечений, что в результате вело к большей сдержанности. Более строгое регулирование влечений, а тем самым относительно упорядоченный отказ от них, контроль над аффектами — все это в той или иной форме появляется сначала как требования людей, занимающих более высокое положение в социальной иерархии, к нижестоящим (либо к находящимся на той же социальной ступени). Только сравнительно поздно, когда буржуазия достигает высшей социальной ступени, т.е. образует массовый слой, который, в отличие от предшествующих ему, включает в себя относительно большое число равных по социальному статусу лиц, семья смогла стать единственной, точнее говоря, первичной и господствующей инстанцией, ответственной за формирование отказа от влечений. Лишь в этих условиях социальная зависимость детей от родителей становится самым ранним, наиболее важным и интенсивным источником социально необходимого регулирования и моделирования аффектов.
Для выcшего слоя на рыцарско-придворной и в особенности на абсолютистско-придворной фазе развития эту функцию преимущественно исполняли сами дворы благодаря происходившему здесь непосредственному социальному общению. Многое из того, что стало для нас чуть ли не «второй природой», на этой фазе представало еще в другой форме, еще не будучи автоматически функционирующим самопринуждением, привычкой, действующей и тогда, когда человек находится в одиночестве. Для отказа от влечений и контроля над ними требовалось присутствие постороннего человека, т.е. основания для него были социальными и в большей мере осознанными. Способ сдерживания своих влечений зависел от социального положения тех, кто налагал запреты, и тех, на кого они налагались. Ситуация меняется вместе с социальным сближением слоев, ростом взаимозависимости, утратой прежней четкости в иерархической организации общества. Рост разделения труда и интенсификация связей между людьми вели к увеличению зависимости тех, кто занимает социально высокое положение, от лиц социально более низкого ранга. Последние настолько приближаются к сильным мира сего, что те, так сказать, начинают испытывать стыд и перед нижестоящими. Только тогда орудия контроля над влечениями достигают уровня развития, принимаемого за само собой разумеющийся людьми демократического, индустриального общества.
Выберем из множества примеров тот, что лучше всего высвечивает весь процесс развития.
В своем «Галатео» Делла Каза однажды упоминает ряд дурных привычек, которых следует избегать. Он пишет, что в обществе не следует спать, нельзя доставать и читать письма, стричь или чистить ногти. «Кроме того, — продолжает Делла Каза (с. 92), — не следует сидеть, повернувшись к другим спиной или задом, высоко задирать колени, так что могут обнажиться те части тела, которые во всякое время должны оставаться скрытыми от взора. Ибо такое и нечто ему подобное допустимо только перед лицами, коих данное лицо не стыдится (se non tra quelle persone, che l'huom non riverisce). Так может делать великий господин перед своей челядью или в присутствии друзей более низкого положения; ибо тем самым он выказывает не столько свою учтивость, сколько особую к ним любовь и дружбу».
Есть лица, перед кем мы стыдимся, и есть те, перед кем мы не испытываем стыда. Здесь очевидна социальная функция чувства стыда, моделируемая в соответствии с социальной организацией. Это не всегда столь явно высказывается. Но о соответствующеем поведении у нас имеется множество свидетельств. Во Франции8 еще в XVII в. короли и герцоги принимали особо ими отличаемых подданных в ситуациях, о которых позже в Германии говорили вошедшими в пословицу словами: даже кайзер должен иной раз быть без свидетелей. Принимать нижестоящих, поднимаясь с постели, одеваясь, отходя ко сну, — на протяжении долгого времени это было само собой разумеющимся обычаем. О таком же чувстве стыда говорит, например, то, что подруга Вольтера, маркиза де Шатле, приводила в смущение своего камердинера, представая перед ним нагой в ванне и при этом без тени смущения выговаривая ему за то, что он не долил горячей воды9.
Здесь те манеры поведения, что в демократическом индустриальном обществе нагружены разного рода табу и сопровождаются чувствами постыдного и неприятного, еще носят избирательный характер. Манеры предназначены для общения с социально выше- или равностоящими. Сдержанность и стеснение предписывались по той же схеме, что и в рассмотренных выше застольных манерах. Как говорится по этому поводу в «Галатео» (с. 580), «хотя я не считаю подобающим, когда одному из гостей предлагают что-либо блюда, рассчитанного на всех, но если предлагающий более высокого положения, то тем самым он выказывает этому гостю особую честь. Ведь если бы это происходило среди равных, то выходило бы, что предлагающий предпочитает его прочим».
В этом иерархически устроенном обществе каждое действие по отношению к другим наделено смыслом, выражающим престиж. Поэтому сдерживание аффектов, называемое нами «вежливостью», имело в то время иную форму, чем позже, когда внешние различия в ранге были нивелированы. То, что предстает
здесь как особый случай общения между равными, как исключение — никому не следует отдавать предпочтение, — позже станет общим правилом: в обществе каждый берет пищу с блюда сам и все начинают есть одновременно.
То же самое можно сказать об обнажении. Поначалу досадным проступком считалось в какой бы то ни было форме обнажить свое тело перед высшим или равным; в общении с нижестоящими это могло быть даже знаком особого к нему расположения.
Там, где все стали социально равными, обнажение постепенно начинает рассматриваться как проступок всегда. Сознание постепенно утрачивает воспоминания о социальном происхождении чувств постыдного и неприятного. Так как общественный запрет на обнажение и на отправление естественных нужд на глазах у других людей касается теперь всех и в этой форме уже в детстве запечатлевается в сознании человека, то взрослым эта заповедь кажется частью их внутреннего мира. В результате данный запрет получает форму более или менее тотального и автоматического самопринуждения.
Однако такое исключение естественных отправлений из публичной жизни и соответствующее регулирование или моделирование влечений стали возможны лишь благодаря тому, что вместе с растущей чувствительностью развивался и технический аппарат, позволивший удовлетворительным образом разрешить проблему перемещения таких поведенческих форм «за кулисы» общества. Происходило это так же, как при развитии техники еды. Процесс трансформации душевного строя, сдвиг границы постыдного и неприятного, конечно, не выводятся из развития техники и не объясняются научными открытиями. И наоборот, показать социогенезис и психогенезис технических изобретений и научных открытий было бы не так уж трудно.
Но после того как вместе с общим изменением отношений между людьми началась трансформация человеческих потребностей, развитие технической аппаратуры, соответствующей измененному стандарту, вело к чрезвычайному упрочению изменившихся привычек. Одновременно эта аппаратура служила постоянному воспроизводству стандарта и его распространению.
С этой точки зрения, известный интерес представляет то, что можно наблюдать сегодня. После того как такое поведение в огромной мере упрочилось и сделалось само собой разумеющимся — прежде всего, на протяжении XIX в., — происходит определенное ослабление запретов, касающихся естественных отправлений. Свобода и непринужденность, с которой о них говорят — без смущения, без натянутого смеха и улыбок, свиде-
тельствующих о легком нарушении табу, — в послевоенное время безусловно возросли. Однако такие поведенческие формы (так же, как и нравы, процветающие на пляже и танцплощадке) стали возможны в последнее время только потому, что ранее были прочно установлены и приведены в соответствие с изменившейся чувствительностью и стандарт привычного, закрепленный техникой и институтами принуждения, и уровень сдерживания своих влечений, и само поведение. Ослабление запретов происходит в рамках уже единожды достигнутого стандарта.
Образовавшийся на нашей фазе развития цивилизации стандарт характеризуется огромной дистанцией, существующей между поведением детей и так называемых «взрослых». Дети должны в несколько лет достигать того уровня развития чувств постыдного и неприятного, на формирование которого ушли целые столетия. Их влечения должны быстро подвергаться строгому регулированию и специфическому моделированию, прошедшим долгий путь социального развития и придавшим нашим обществам характерную форму. Родители выступают при этом просто как инструмент (зачастую несовершенный) «кондиционирования», первыми его исполнителями. Но через них, как и через тысячи других инструментов, заявляет о себе общество в целом, вся совокупность взаимосвязанных людей, оказывающая давление на подрастающее поколение и в той или иной мере его формирующая.
В Средние века общество тоже выступало как некая целостность, формировавшая индивидов. Однако механизмы моделирования, органы «кондиционирования» (или исполнительные органы) были совсем другими, в особенности в высшем слое. К ним мы еще вернемся. Но прежде всего следует отменить, что регулирование и сдерживание влечений у взрослых были существенно меньшими, чем на последующей фазе развития цивилизации, а потому меньшей была и разница в поведении взрослых и детей.
Склонности и тенденции, с которыми ведут борьбу средневековые книги о хороших манерах, часто мало чем отличаются от тех, что мы сегодня наблюдаем у детей. Но сегодня подобные формы поведения столь рано подвергаются обработке, что ряд довольно распространенных в средневековом обществе «дурных нравов» в нашей общественной жизни почти не встречается.
И сегодня ребенку внушают, что он не должен сразу хватать поставленное на стол кушанье, что нельзя чесаться, лезть руками в нос, в уши, глаза или куда-то еще. Ребенка учат, что он не должен разговаривать с набитым ртом, что с полным ртом не следует пить, что за столом нельзя «ёрзать» и т.д. Немалую часть таких предписаний мы находим в «Hofzucht» Таннгейзера, одна-
ко там они обращены отнюдь не только к детям, но безусловно относятся и к взрослым. Это станет еще понятнее, если мы обратим внимание на то, как взрослые в те времена отправляли свои естественные нужды. Примеры показывают, что часто они делали это так же, как сегодня — дети. Нужда часто удовлетворялась тут же, чуть ли не не сходя с места. Влечения регулировались немногим больше, чем у современных детей; другого и не ждали от взрослых. Дистанция между взрослыми и детьми, если сравнить ее с нынешней, была незначительной.
Сегодня человек окружен плотным кольцом предписаний и регулятивов, а цензура и давление общественной жизни, формирующей его привычки, столь сильны, что для ребенка остается лишь одна альтернатива: либо он подчиняет свое поведение требуемым обществом образцам, либо он исключается из жизни общества людей с «хорошими нравами». Ребенок, не достигающий уровня требуемого обществом сдерживания своих аффектов, выступает как «больной», «ненормальный», «преступный» или просто как «невыносимый» с точки зрения какой-то касты или какого-то слоя, а потому исключается из их жизни. В конечном счете, если не перейдена какая-то граница, «больной» (психически), «ненормальный», «преступный», «невыносимый» — все эти слова имеют одно значение, а их конкретное содержание варьируется в зависимости от исторического изменения моделей владения аффектами.
В известном смысле поучителен вывод в примере «D»: «Multo minus decebit alteri re foetidam, ut olfaciat porrigere, quod nonnunquam facere aliqui soient3)» и т.д. Влечения и поведение такого сорта при нынешнем стандарте чувств постыдного и неприятного с соответствующей ему схемой сдерживания аффектов кажутся «болезненными», «патологическими», «извращенными» и потому исключаются из общения между людьми. Того, кто явно склонен к подобному поведению, либо запрут дома, либо упрячут в лечебницу — в зависимости от его социального положения. Если такие влечения удовлетворяются только «за кулисами» общественной жизни, то корректировка плохо удавшегося «кондиционирования» выпадет на долю психотерапевта. В целом же данные влечения под воздействием «кондиционирования» совершенно исчезли из актуального сознания взрослых. Психоанализ обнаруживает их в виде неизжитых и не изживаемых стремлений, которые обозначаются как подсознательные или сновидческие. В нашем обществе эти стремления действительно имеют характер некоего «инфантильного» остатка, ибо социальный стандарт требует от взрослых полного их подавления и перестройки направленности влечений. Поэтому у взрослых они кажутся «пережитками» детства.
Освобождение от такой направленности влечений требовал и стандарт, предстающий перед нами в «Галатео». Но давление на
индивида с целью перестройки подобных склонностей, если сравнить его с нынешним, было минимальным. Чувства отвращения и тошноты, вызываемые данным поведением, были много слабее — таков был тогдашний стандарт. Это поведение не считалось «болезненной аномалией» или «извращением», скорее, его объясняли недостатком такта, учтивости, хороших манер.
Делла Каза рассуждает об этом «недостатке» примерно так, как мы сегодня говорим о тех, кто в обществе начинает кусать ногти. Уже то, как он об «этаком» говорит, показывает, насколько безвредным это казалось в то время.
И все же данный пример показывает, что в известном смысле мы имеем здесь поворотный пункт. Можно представить себе, что подобные проявления аффектов в предшествующие времена были весьма распространены. Но теперь на них стали обращать внимание. Общество начинает — используя в качестве средства страх — все сильнее подавлять доставляющую наслаждение составляющую определенных функций; точнее говоря, они вытесняются «внутрь», делаются частью «интимного» мира индивида. Одновременно негативно окрашенные аффекты — неудовольствие, отвращение, тягостность — вырабатываются как единственные характерные для данного общества ощущения при «кондиционировании». А вместе с объявлением вне закона многих влечений, вместе с «вытеснением» их проявлений как из внешних сфер общественной жизни, так и с поверхности сознания с необходимостью растет и дистанция, существующая в душевном строении и в поведении между взрослыми и детьми.
Примечания
1 См.: Zarncke F. Op. cit. S. 138.
2 См.: Buttlar К. Т. v. Das tägliche Leben an den deutschen Fürstenhöfen des 16. Jahrhunderts // Zeitschruft für Kulturgeschichte. Weimar, 1897. Bd. 4. S. 13 (Апт).
3 Ibid.
4 См.: The Babees Book. P. 295.
5 Цит. по: Cabanès. Mœurs intimes du tempes passé. Sér. I. P. 292.
6 В наилучшем и наиболее кратком виде это высказано в сочинениях А.Франклина (См.: Franklin A. Les soins de la toilette. P., 1877; Franklin A. La civilité. P., 1908. Vol. II. Appendix.).
Во втором из указанных сочинений собран ряд цитат, имеющих характер наставлений. Однако некоторые сведения, сообщаемые в этой связи автором, все же требуют критического прочтения, так как он не всегда проводит четкое разграничение между явлениями, типичными для определенной эпохи, и тем, что даже в то время воспринималось как исключение. (Перевод Т.Е.Егоровой.)
7 «Exemplum ad pueros in simplici narratione exercendos» («Пример для мальчиков, упражняющихся в простом рассказывании») — Cordier M. Colloquiorum Scholasticorum Libri Quatuor. P., 1568. T. 2. Colloquium 54.
8 Некоторые труднодоступные материалы можно обнаружить в: Laborde de. Le Palais Mazarin. P., 1846.
См. например, прим. 337: «Нужно ли входить в детали? Почти что политическая роль, какую на протяжении всей этой эпохи (XVII в.) играл стул с отверстием посередине, позволяет нам говорить о нем без ложной скромности и дает право заявить, что в этом предмете мебели заключался большой смысл... Одна из фавориток Генриха IV, мадам Верней, захотела, чтобы его ночной горшок находился в ее комнате — то, что в наши дни посчитали бы нечистоплотностью, тогда не было ни чем иным, как привилегией, предоставленной с некоторой снисходительностью».
Важные сведения, приведенные в этих записках, требуют тщательной перепроверки, для того чтобы мы могли опираться на них, составляя представление о стандартах жизни разных сословий. Одним из способов выявить такие стандарты стало бы скрупулезное исследование инвентарных описей предметов, оставшихся после умерших. Например, применительно к разделу «О сморкании» здесь следует отметить, что после смерти Эразма осталось удивительно большое — насколько мы можем судить об этом сегодня — число носовых платков (fatzyletlin), а именно, тридцать девять, и только одна золотая и одна серебряная вилки (gebelin). (См.: Inventarium über die Hinterlassenschaft des Erasmus / Hrsg. von Sieber L. Basel, 1889; репринт: Zeitschrift für Kulturgeschichte. Bd. IV. Weimar, 1897. S. 434ff.). Множество интересных данных содержится также у Рабле в сочинении «Гаргантюа и Пантагрюэль». Например, о том, что имеет отношение к теме «приспособлений для естественных нужд», подробно говорится в тринадцатой главе первой книги. (Перевод Т.Е.Егоровой.)
9 Георг Брандес, цитирующий этот фрагмент мемуаров в своей книге «Вольтер», переведенной на немецкий язык и изданной в Берлине (см.: Brandes G. Voltaire. В. Bd. 1. S. 340—341), дает в связи с этим следующий комментарий: «Даму не смущает, что лакей увидит ее неодетой; она не видела в нем мужчину, способного относиться к ней как к женщине». (Перевод Т.Е.Егоровой.)