Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

БИОГРАФИЯ АНАТОЛИЯ ЛИРЫ



 

У Анатолия Лиры оказалась занятная биография. Впервые он попал в детский дом на восьмом году жизни и с тех пор – за четыре года – побывал в десяти домах: в Архангельске, Красноярске, Минске, Свердловске, Пскове, Тюмени, еще где-то…

– Что это тебя так носило по свету? – спросил я.

И тут я услышал поучительную историю о влиянии художественной литературы на детские умы. Когда Анатолию было восемь лет, воспитательница Тюменского детдома («Елена Андреевна, хорошая была», – мечтательно произнес Лира) прочитала ребятам повесть Неверова «Ташкент – город хлебный». Книга так понравилась Лире, что он убежал из детского дома в Ташкент. Его поймали на полпути и отправили в Тамбов. Он снова удрал, снова был пойман и направлен в детский дом, на этот раз в Красноярск. Но в хилом теле Лиры жил неукротимый дух. Однажды решив – во что бы то ни стало попасть в Ташкент! – он убегал снова и снова. Его всякий раз ловили и, как назло, определяли в детский дом, который находился еще дальше от Ташкента, чем предыдущий. Полгода назад Лира попал в ленинградский приемник, а оттуда – к нам.

У нас он сразу обратил на себя всеобщее внимание.

Как-то после мастерской, поплевав на руки и обтерев их о штаны, он побежал в столовую. На пороге его остановил Подсолнушкин:

– Кру-гом!

– Чего?

– Пойди переоденься и вымой руки.

– Руки? Они у меня чистые. Это просто пыль.

– Вот и поди смой пыль.

– Да ну тебя!

Он попробовал оттереть Подсолнушкина плечом, но тот спокойно повторил:

– Поди умойся.

И тут мы услышали фразу, которой, как выяснилось потом, Лира пользовался во всех трудных случаях жизни:

– Как дам раза, вспотеешь кувыркамшись!

Кругом зафыркали. Картина была тем забавнее, что Подсолнушкин, в прошлом – единственный авторитет для грозного Тимофея, хоть с виду и не богатырь, был куда основательнее щуплого Лиры.

– Лира! – окликнул я, подходя ближе, словно и не слышал предыдущего. – Постой, ты забыл переодеться. Тебя разве твой командир не предупредил, что в столовую у нас не ходят в рабочих костюмах? Надо будет сделать Суржику замечание, раз он не объяснил тебе.

Но к Суржику Лира относился до некоторой степени почтительно: впечатления первого дня, баня, костер – все было связано с ним.

– А, верно! Он мне объяснял. Я сейчас! – И, словно ничего не случилось, так и не дав Подсолнушкину «раза», Лира побежал умываться.

Но это было далеко не все.

– А, и ты тут? – сказал Лира в первый же день, увидев Нарышкина. – Ну, здорово! Теперь посчитаемся.

Слышавшие это предупреждение растолковали ему, что у нас старые счеты не сводятся. Он спокойно выслушал, даже головой мотнул – понял, дескать. Однако не тут-то было.

Нарышкин был куда крепче и сильнее его. Но характер у Лиры оказался железный, и слову своему он изменять не собирался. Он не вступал с Нарышкиным в драку, не нападал на него открыто, но очень скоро Нарышкин убедился в том, что его спокойствию и безопасности пришел конец. То его сверху обливали ледяной водой, то, когда он входил в комнату, дверь распахивалась и хлопала его по лбу или, напротив, плотно затворялась перед самым его носом. Он нажимал плечом – дверь не поддавалась, он пытался открыть ее с разбегу – она внезапно уступала, и он летел на пол… Уличить Лиру было невозможно: черные быстрые глаза – не улика, лукавая усмешка тоже может быть у всякого.

Нарышкин ни с кем не смел поделиться своими огорчениями. Он все еще чувствовал себя виноватым и потому не рассчитывал, что за него вступятся. Он молча терпел, горестно помаргивал припухшими веками – рыхлый, большой, куда выше и больше Лиры.

Раз я слышал, как он крикнул вдогонку убегавшему Лире:

– Я тебе дам!

– А я тебе уже дал! – последовал веселый ответ.

В другой раз я увидел Нарышкина во дворе. Он был весь мокрый и чертыхался сквозь зубы, задрав голову и беспомощно озираясь – из которой форточки окатили его водой?

– Что с тобой случилось, почему ты мокрый? – спросил я.

– Не знаю… дождик… – ответил он, пожимая плечами.

– Да ты что, бредишь? Какой дождик зимой?

– Не знаю, – повторил он вздыхая.

Но всевидящий Сергей Стеклов не мог, разумеется, мириться с такими «стихийными бедствиями». На общем собрании он сказал:

– Предлагаю объявить выговор Суржику за то, что не объяснил новенькому наших порядков. Лира не дает Нарышкину проходу, замучил парня.

– А ты докажи! – задорно крикнул Лира.

– Суржик, объясни, в чем дело, потребовал Жуков, даже не взглянув на Лиру.

– А чего Суржик? Суржик тут ни к чему! – вскинулся Лира.

– Суржик, отвечай! – повторил Жуков.

Суржик поднялся, тяжело вздохнул:

– Ну что с ним делать? Ему было сказано: перестань. Он в одно ухо впустит, в другое выпустит. Говорит, его Нарышкин прошлый год исколотил в приемнике. Я ему объяснял, что это у нас не считается.

– Значит, плохо объяснял, – сказал Стеклов.

– Хорошо! Он хорошо объяснял! – с возмущением закричал Лира.

– Суржик, объяснишь ему еще одну вещь: если хочет говорить на собрании, пускай поднимает руку. Я согласен со Стекловым. Предлагаю объявить Суржику выговор. Пускай хорошенько объяснит Лире, что у нас такой порядок: какие у тебя с кем были счеты прежде – пришел к нам, и думать про то забудь. Понял, Суржик?

– Я-то понял, – отвечает Суржик. Он весь побагровел и шумно дышит носом, но – молодец! – приучился уже с честью выносить град шишек, которые валятся на командира, когда у него в отряде неладно.

Зато на лице у Лиры такое негодование и возмущение, что непонятно, как это он не взорвется.

– Да вы что? В уме?! – вопит он. – Чего вы к нему прицепились? Он, что ли, трогал вашего Нарышкина?!

Но невозмутимый председатель так и не удостаивает Лиру взглядом.

– Теперь давайте поговорим про библиотеку, – продолжает он как ни в чем не бывало. – Книг у нас стало много, Екатерине Ивановне одной не справиться. Надо ей дать помощника. Кого выберем?

Отыскиваю глазами Нарышкина. Он – воплощенная оторопь. Чудно: он не жаловался, не просил защиты. Сами заметили и вступились. И не попрекают. Чудно…

 

56. «ЭЙ! ТЫ ЖИВОЙ?»

 

Но приключения Лиры на этом не кончились. Он оказался человеком крайне впечатлительным, а перед произведениями искусства просто беззащитным. И это едва не стоило ему жизни.

В декабре мы повезли ребят в театр.

Мы вышли к раннему утреннему поезду. Густыми, крупными хлопьями валил снег. Зимние пальто у ребят были не новые, но крепкие и теплые, мороз был не страшен, шагалось споро и дружно – и хотелось еще ускорить шаг, поскорей сесть в вагон, поскорей добраться до Ленинграда.

В одиннадцатом часу мы уже шагали по бесшумным торцам Моховой. Был выходной день, спектакль начинался в двенадцать, но у ТЮЗа уже загодя толпились и гомонили ребята.

Сколько раз, наверно, мои мальчишки околачивались тут, задирали школьников, пугали девочек своим залихватским видом! Я ревниво оглядываю их сейчас – нет ли чего-нибудь «приютского» в их внешности? И не отдает ли непозабытой беепризорщиной? Но нет, ребята как ребята, не отличишь – все такое же: и любопытные глаза, и морозный румянец во всю щеку, и улыбки.

– Какая школа? – спрашивают нас.

А вот и друзья.

– Здравствуйте! Здравствуйте! Вот хорошо, что вы приехали!

К нам бегут Таня и Женя в белых пушистых шапках с длинными ушами, Полосухин в коричневом башлыке.

– Вот и вы у нас в гостях!

Пожалуй, что и так. Во всяком случае, ведут они себя по-хозяйски:

– Не там, не там! Вот сюда, сюда! Здесь раздевалка. С этой стороны удобней. А выставку вы не видели? Сейчас покажем. Раздевайтесь скорее!

У командиров – озабоченные, напряженные лица. Они пуще всего боятся, как бы их ребята не осрамились, не ударили в грязь лицом, не совершили бы какой-нибудь неловкости. Суржика, пожалуй, больше всего тревожит Лира – этот, как всегда, непринужден и весел, но кому, как не Суржику, знать, что Лирино веселье может обернуться самой неожиданной стороной!

Видно, неуемное стремление в Ташкент – город хлебный, которое то и дело кидало Лиру из края в край, мешало ему повышать свой культурный уровень: в театре он, должно быть, никогда не бывал и теперь наверстывает упущенное. Он как-то успел раздеться среди первых, с отрядом Стеклова, который мы пропустили вперед, и вот глазеет по сторонам, то туда сунется, то сюда, то совсем исчезнет и вынырнет вдруг оттуда, откуда его не ждешь.

– Стой! Стой на месте, пока наши не разденутся! – шипит на него Суржик.

– Я хочу, куда Стеклов пошел с ребятами!

– Погоди, мы не разделись еще. – Суржик старается сохранить спокойствие, но Лира и не смотрит на него, он снова порывается куда-то бежать. – Погоди, говорят, горе мое! – уже с отчаянием добавляет Суржик, удерживая его за плечо.

Но вот и отряд Подсолнушкина разделся; он последний – ведь здесь самые старшие. Вхожу в зал вместе с ними. Зал поднимается крутым амфитеатром. Пестро, рябит в глазах, я не сразу различаю наших. А, вот они – машут руками почти на самом верху. Мы должны разместиться за ними, в последнем ряду, но вот сбоку вскакивает Лира, машет обеими руками, многозначительно выставляет торчком палец, указывает на место рядом с собой, кивает, подмигивает. Все эти заклинания должны означать, что около него есть свободное место – и именно для меня. Я подхожу.

– Садитесь, тут свободно, – говорит он просительно. – Тут Кузьменки место, а он остался дома.

Но если бы Кузьменко и не остался, не беда: места не разделены ручками, а на сплошной скамье, если потесниться, и не один лишний человек усядется.

Сажусь между Лирой и Суржиком. Слева за моим плечом – Петька; он тоже доволен, что мы в некотором роде соседи. Хоть мы здесь и впервые, а знакомых у нас много. Вот машет и улыбается Гриша Лучинкин, вот еще и еще веселые, приветливые лица – Таня, Женя, Гена. Смех, шум. На первый взгляд кажется – просто собрались ребята, шумят, разговаривают, и только. Но нет. За смехом, за болтовнёй и шутками – ожидание, нетерпеливое предвкушение нового, неизвестного, увлекательного.

Разглядываем обложку программы. Да, это будет интересно: вон какие громоздятся скалы, и люди, помогая друг другу, упираясь палками в уступы, подтягиваясь на веревке, упрямо идут вверх по крутизне. А на обороте написано:

«Каждое лето ученые-исследователи и разведчики разъезжаются по всей нашей стране.

Одни – в пустыню, в страшную жару, в пески.

Другие – за Полярный круг, туда, где никогда не тает лед, где растут только мхи и лишайники, где все лето день, а всю зиму ночь.

Третьи поднимаются высоко в горы, выше облаков, на Урал, на Кавказ.

Четвертые идут по лесам, где еще никогда не бывал человек.

Что они ищут?

Клады.

Мертвым кладом, самой природой запрятанным, лежат под землей огромные богатства: уголь, нефть, медь, железо, золото, серебро, ртуть, фосфориты, соль, сланцы, гипсы, известняки.

Ты знаешь, что небывалая стройка идет сейчас в нашей стране.

Найти, освоить, оживить такой мертвый клад – это огромная помощь стройке.

Поэтому-то и ходят и ищут разведчики без отдыха, напрягая все силы.

Не хватает рук, не хватает глаз.

На помощь ученым едут вузовцы. Посылает ударников комсомол. Берут разведочные задания советские туристы.

В пьесе «Клад» ты увидишь ребят, которые помогают вузовцу в горной разведке…»

…И вот гаснет свет. Тишина приходит не сразу – кто-то кого-то окликнул, кто-то отозвался, в углу раздался приглушенный смех, чей-то кашель. И вдруг все замерло. На темную сцену падает луч прожектора – и из глубины по уступам скалистого ущелья спускается старик. Попыхивая трубкой, он разглядывает деревья, растущие по склонам.

– Ну, здравствуй, – говорит он дереву. – Что, стоишь? Вижу. Ветками шелестишь? Слышу. Две недели у тебя не был. Какие можешь новости рассказать? Так… новости есть, но все известные. Понятно… чесался о тебя медведь. Который? А, вижу… И когти тут почистил. Это Вислоух… Вот… Пятьдесят лет я в лесу. Все мне понятно. Куда птица летит, куда зверь бежит, куда змея ползет. А разговора птичьего, звериного не понимаю. Это обидно. Пятьдесят лет в лесу, однако не понимаю…

И вдруг мои начинают смеяться, и я поневоле смеюсь вместе с ними. На нас оглядываются, шикают, но удержаться невозможно: ведь точь-в-точь как этот старик, разговаривает с деревьями и травами наш Владимир Михайлович! И, должно быть, от этого ребята вдвойне верят происходящему на сцене. А происходит вот что.

Студент и три школьника – геологическая разведка – ходят по Кавказским горам и ищут залежи медной руды. В тумане они шли, крепко держась друг за друга, но Птаха – двенадцатилетняя девочка – на секунду оставила руку товарища и тут же потеряла его. Стали кричать, звать друг друга, но эхо в тумане обманчиво – оно относит голоса, и в нескольких шагах от спутников девочка заплуталась. Она бродит несколько дней одна, без еды, кругом ни души. Но она не дает страху одолеть себя. Она оставляет на деревьях записки – жива, мол, – в надежде, что друзья увидят. И вот ей встречается старик. Зовут его Иван Иванович Грозный.

С одного края ущелья на другой старик перекинул дерево – и Птаха, не раздумывая, идет к нему над пропастью…

Лира весь вытянулся, вцепившись руками в колени, и не мигая глядит на сцену. Сзади, в затылок мне, жарко дышит Петька… Девочка благополучно минует опасное место.

Но в следующем действии она снова теряется: под ногами у нее осела почва, и она словно провалилась сквозь землю. Ее на петле поднимают из пропасти. Лира, сам того не замечая, ощупью отыскал мою руку и крепко стиснул, с другой стороны в меня вцепился Суржик. И вдруг – тут зал охнул, как один человек, – Птаха снова сорвалась, снова ее не могут найти, и на этот раз, кажется, нет даже надежды, что она останется в живых. Друзья неутомимо разыскивают ее, но не забывают и о цели своего путешествия. Студент и школьники ищут руду. «Такое эхо только в пещерах. У изрытых гор. Мы – около рудников, – утверждает вузовец. – Я здесь, другие на Урале, третьи в пустынях жарятся, четвертые в тундре мерзнут – все мы одно дело делаем. Стране нужны железо, медь, уголь, нефть, апатиты, фосфориты, золото, ртуть…» Он одержим этой мыслью, он уже третье лето приходит сюда – все ищет.

– Это все правда, Семен Афанасьевич? – спрашивает меня в антракте Лира.

– Это все выдумано или правда? – вторит Петька.

– Факт, выдумано! – убежденно говорит Суржик, который во время действия был настолько поглощен злоключениями Птахи, что вцепился в мою руку и так до конца и не отпускал, чего, уж конечно, не позволил бы себе в здравом уме и твердой памяти.

– Не может этого быть, чтоб такое выдумали! – протестует Петька.

– А девчонка-то какая! Ну и девчонка! – обращается Лира то к одному, то к другому.

Но вот свет снова гаснет. Последнее действие явно идет к концу, а Птахи все нет. «Найдут ее? Найдут?» – отчаянным шепотом повторяет кто-то. Разведчики собираются уходить.

– Ой, чего же это они уходят? А она как же? – чуть не плачет Лира.

Я уже просто не знаю, куда смотреть – на сцену ли, на ребят ли: своих и не своих.

Разведчики уходят: «Эх, Птаха, Птаха, прощай!»

И вдруг первый ряд, где сидят самые маленькие, словно притянутый магнитом, разом поднимается и шагает к рампе с криком:

– Не уходите! Она здесь!

Никого не смешит поведение малышей, весь зал готов сорваться с места и бежать туда – остановить, не пускать, звать на помощь Птахе.

Внезапно в горах поднимается звон. Что это, опять какие-нибудь загадки природы? Но нет, это Птаха. Она жива, да еще разыскала старый рудник, полный меди, да там же заодно целая свалка старинной медной посуды. Птаха кричала, а ее не слышали, вот она и стала бить в медный таз.

Малыши из первого ряда, пятясь, возвращаются на свои места, зал кричит, ребята бьют в ладоши, Лира стучит ногами, как, наверно, делал всегда в кинотеатре. Я кладу руку ему на колени – он оглядывается и смотрит на меня совершенно ошалелыми, непонимающими глазами.

А через два дня ко мне в кабинет вбежал Петька и, задыхаясь, тараща глаза, надсадно крикнул:

– Семен Афанасьевич! Скорее!

В таких случаях расспрашивать нечего – надо бежать. Выскакиваю из комнаты. Петька со всех ног мчится в парк, я за ним. Издали вижу у старого, заброшенного колодца толпу, со всех сторон сбегаются еще и еще ребята – все почему-то из отряда Стеклова. Видно, они тут оказались ближе всех. Павлуша Стеклов и Леня Петров, красные от натуги, нагнулись над колодцем. Подбежал – и вижу: они вцепились в конец толстой веревки. Но тут что-то глухо шлепнуло, из глубины колодца доносится сдавленный крик. Ребята отвечают дружным воплем.

«Лира!» – словно ударило меня.

– Лира! Ли-ра-а! – кричат ребята. – Эх, сорвался! Не удержали! Лирка, эй! Ты живой?

Я нагибаюсь над колодцем и безотчетно повторяю:

– Эй! Ты живой?

– Живо-ой! – слабо отзывается внизу.

Вытягиваю веревку – прочная. Делаю петлю и снова спускаю веревку:

– Надень на себя! Слышишь? На-день! Вокруг пояса! Эй! Надел? Ну, держись!

Медленно, осторожно вытягиваю веревку с живым грузом. Ближе, ближе. Вот уже слышно прерывистое дыхание, видна иссиня-черная макушка. Вот уже можно дотянуться. Прижав веревку коленом, обхватываю Лиру за плечи и вытаскиваю наружу. Смуглое лицо его бледно до того, что стало каким-то сизым, глаза закатились. Он мокр до пояса и не стоит на ногах. Только теперь замечаю, что тут же, возле колодца, на снегу валяются его пальто и ушанка. Да, конечно, зима мягкая и сегодня всего два градуса ниже нуля, а все же…

С мелкотой, которая собралась кругом, даже не сделаешь носилок из рук. Беру Лиру в охапку и тащу в дом. Там он поступает в распоряжение Гали и Софьи Михайловны. Они его растирают, переодевают, отогревают. А тем временем ребята объясняют мне, что произошло.

Накануне Лира все ходил по доске, перекинутой через ручей, – примерялся, может он, как Птаха, пройти по дереву через пропасть или не может. Прошел раз пять туда и обратно. А нынче ему понадобилось испытать, подняли бы его из пропасти или не подняли, такой же он, как Птаха, или похуже. Созвал ребят, повел их к колодцу и спустился в полусгнившей бадейке, которая валялась тут с незапамятных времен. А когда потянули его наверх – поняли, что это не под силу, испугались и послали Петьку за мной. Едва он отбежал, бадейка сорвалась. Хорошо еще, что колодец неглубок и воды в нем едва Лире по пояс. Но он и вымок, и ушибся, и продрог, да и, что греха таить, испугался. Пробовал подняться на руках, но руки оказались слабыми и не удержали – мальчишка снова сорвался. Вот тут-то и подоспели мы с Петькой.

На другой день Лира словно осунулся, и на лбу у него сиял изрядный фонарь, но, как видно, его по-прежнему снедало желание испытывать себя. Впрочем, он немного приутих – во всяком случае, весь день ходил за мной по пятам почти безмолвно, довольствуясь самыми неопределенными замечаниями, вроде: «Да-а… ну и ну… такие-то дела…» И лишь под вечер отважился высказать то, что лежало на душе:

– Семен Афанасьевич! Суржик ну ни в чем не виноват! Как я пришел, он мне сразу объяснил, чтоб к колодцу не ходить.

– Не ври! Мы до тебя про колодец и не думали никогда. Не было у нас таких умников, чтоб туда совались.

– Вот ей-богу, Семен Афанасьевич! Кого хотите спросите, так и сказал: чтоб к колодцу не лазить!

– Зачем же ты полез?

Услышав его ответ, я едва не свалился со стула. Он сказал:

– Семен Афанасьевич, я один виноватый: у меня знаете какое ику маленькое!

– Что-о?!

– Ну, разве же вы не знаете? Мне двенадцать лет, а по уму только восемь – по исследованию так вышло. От этого все и получается. Мне велят, а я не понимаю. Говорят, а я не слушаю.

– Ох, и хитрец! – не выдержала Екатерина Ивановна. – Вы знаете, IQ – это, по определению педологов, умственный возраст, в отличие от паспортного.

Когда мы наконец отправили Лиру из кабинета и отсмеялись, Алексей Саввич, тоже присутствовавший при этом разговоре, сказал серьезно:

– Хлопот с ним еще будет… ой-ой!

Из всех новичков Лира оказался самым твердым орешком. Никогда нельзя было заранее предвидеть, что он натворит завтра или через полчаса, и при этом всегда у него был такой вид, словно он с кем-то не додрался. А уж видя его притихшим, задумчивым, мы так и знали: это затишье перед грозой, теперь жди какой-нибудь новой затеи. Суржик с ним просто извелся. Недолго спустя после истории с колодцем он, чуть не плача, притащил Лиру из лесу. Оказалось, Лира в одной рубашке и трусах катался по снегу.

– Зачем?!

– Чтоб закаляться! – последовал ответ. – Вы же сами, Семен Афанасьевич, говорили, что человек должен быть закаленный.

Но, увидев, что я не намерен поддерживать разговор в таком мирном тоне, Лира тотчас прибегнул все к тому же испытанному доводу, который, как видно, прежде не раз его выручал:

– Семен Афанасьевич, а помните, я вам про ику говорил?

– Вот что, – сказал я свирепо, – брось притворяться! Чтоб я про IQ больше не слышал! Если ты ненормальный, мы тебя отсюда мигом отправим – мы тут все нормальные, понял? Хочешь закаляться – катайся на коньках. Придет лето – будешь купаться, обливаться по утрам холодной водой, тогда тебе и зимой холод будет не страшен. А теперь я тебе приказываю: если что-нибудь выдумаешь этакое… вроде закалки в снегу… скажи сначала Суржику или мне. Понял? Чтоб про IQ больше не поминать!

Лира оказался еще и педантом: мои слова о коньках он тотчас принял к сведению и исполнению. В тот же день, выйдя на крыльцо, я имел удовольствие наблюдать такую картину. Посреди заледенелого двора покачивалась на расползающихся, неверных ногах несуразная фигура, размахивая не в лад руками. Обступившие его Петька, Павлуша и еще с полдюжины ребят подавали неслыханно ценные советы. Но советы не помогли – ноги разъехались, и Лира шлепнулся на спину с криком:

– Ух ты, до чего лед скользкий!

А поднявшись, пристал к Петьке:

– Нет, ты мне толком скажи: ты как научился? Почему это у меня не получается? Хочу прямо, а ноги лезут в разные стороны?

На что Петя ответил исчерпывающе:

– Да я-то очень просто: как поеду – ка-ак упаду! Как поеду – ка-ак упаду! Вот и научился.

С тех пор каждый день после уроков Лира ехал и падал, ехал и падал в точном соответствии с Петькиным рецептом, и никто из нас не сомневался: кататься он скоро научится.

– Нравится мне этот парень: горячий, – сказал как-то Король.

Мне он тоже нравился. Была в нем какая-то забавная и милая смесь хитрости и непосредственности. Был он любопытен, как мартышка, жадно пытлив ко всему, что видел вокруг, и необыкновенно деятелен и горяч – Король нашел самое верное слово. Горяч во всем: игра ли, катанье ли на коньках или просто до зарезу понадобилось «дать раза» Нарышкину или подставить ему ножку, да так, чтоб теперь уж никто – ни Суржик, ни Стеклов, ни сам Жуков – придраться не мог. Ни одно услышанное слово, ни одно событие, пусть самое малое, не проходило для него бесследно. Он так и ходил с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым ртом, словно глотая впечатления, и отнюдь не выглядел при этом дурачком. А когда ему выговаривали за очередную проделку, он прикрывал глаза, должно быть зная, что они выдают его, – лукавые, черные и жаркие, как уголья.

– Ну как, в Ташкент не собираешься? – спросил его раз Король.

Лира быстро глянул на меня и прикрыл глаза ресницами:

– На что он мне сдался, Ташкент! Чего я там не видал?

 

БРАТЬЯ ГРАКХИ

 

Николай Иванович вошел в наш коллектив быстро, прочно и легко. К нему не пришлось привыкать, всем казалось – мы давно его знаем.

Помню, Антон Семенович всегда говорил, что учителя, преподающие в одной школе, в одной колонии или детском доме, должны дружить между собой – не только на работе, но и вне школы. Потому что человек не делится на две половины: одна – для работы, другая – для дома, для личной жизни, и не может быть так, что в стенах школы люди дружат, а перешагнули за порог – и уже не друзья.

Разрозненные, разобщенные учителя не могут скрепить детский коллектив. В коммуне всем дзержинцам всегда было ясно, что наши преподаватели – друзья, друзья на всю жизнь, преданные и надежные. И здесь, в Березовой поляне, нам везло: мы не похожи один на другого, характеры у всех разные, но все мы пришлись друг другу по душе, каждый уважал другого и прислушивался к нему, и вовсе не только «по долгу службы». Каждый знал, что любой из товарищей всегда поможет и словом и делом – заменит, возьмет на себя, если надо, твою заботу. Это никогда не обсуждалось, об этом не говорили, но все было ясно и без разговоров. Хоть ты плывешь в открытом море, а лодка – рядом с тобой; скажи – поддержат, а если и не скажешь – сами увидят, что захлебнулся, протянут руку, вытащат.

Николай Иванович был легкий человек и притом очень молод – самый молодой из нас, почти мальчишка. Видя его среди ребят, я на первых порах подумывал: а будут ли его уважать? Не слишком ли он по-свойски обходится с ними? Но он умел выдержать какую-то невидимую педагогическую дистанцию – и ребята ее чувствовали безошибочно.

Кому первому это пришло на ум, не знаю, но Николай Иванович, Король, Разумов, Жуков и Володин задумали сами сделать радиоприемник и вообще радиофицировать наш дом. Они собирались после занятий в мастерской у стола Алексея Саввича, кричали, спорили, перебивали друг друга. Со стороны они были как сверстники, но прислушаешься – и сразу понимаешь: тут учитель, воспитатель. Его слово – закон; как он скажет, так и будет, хотя он вовсе не командует, не осаживает, не читает нотаций. Его интересовали все ребята и все их дела. Он покорил Короля и Разумова тем, что часто возвращался к разговору о Плетневе. «Расскажите мне, какой он, я ведь его не знал», – говорил он. И Король и Разумов наперебой объясняли, каков был «Плетень»:

– Как скажет, так и сделает… справедливый… Сказал – отрубил… Зря не обидит…

Ну, а уж если попадешься на зуб… ничего не боится… ему все нипочем… товарищ – лучше нету…

– Как же он вас оставил, если такой хороший товарищ?

– Он тут обиделся и ушел. Он гордый, – стоял на своем Разумов.

Король, однажды выдвинувший теорию «кислого самолюбия», не возражал, по-моему, просто чтоб лишний раз не огорчать Володю.

Николай Иванович подолгу расспрашивал меня о Панине, о Колышкине, о Репине – ему интересен был каждый. Он был легок на подъем, не боялся никакой работы, и мы все полюбили его.

Но вот беда: у Николая Ивановича была жена. Когда-то в гороно Зимин обрадовал меня тем, что «одним ударом» дал мне двух преподавателей – физика и историка. Да, тогда я очень рад был не только Николаю Ивановичу, но и его жене. Однако с тех пор радость моя померкла.

Жену Николая Ивановича звали Елена Григорьевна. Она была красивая, молодая – еще моложе Николая Ивановича, – но мы быстро убедились, что ее характер совсем не соответствовал ни внешности, ни возрасту. Такой характер был бы впору злой, сварливой старухе.

Она приходила в школу хмурая, сердитая. Она никогда не говорила: «Нынче плохая погода». Нет, она выражалась так: «Какой гнусный, мерзкий, отвратительный день!» Она не говорила попросту: «Я устала». Нет, она заявляла мстительно, точно кому-то в укор и назло: «Замучилась, как собака!» Или: «У меня мерзкое настроение». О ребятах она говорила: «Ничего не понимают, тупые, неспособные», «Зачем нас сюда понесло? Ничего глупее нельзя было выдумать!» Она повторяла все это в учительской изо дня в день, громко и раздраженно.

Она не стеснялась ссориться с Николаем Ивановичем на людях. Ссора, впрочем, получалась односторонняя: Елена Григорьевна кричала, а Николай Иванович, краснея, мучаясь и стараясь не глядеть на нас, негромко уговаривал:

– Леля… послушай, Леля… вот придем домой… перестань, пожалуйста, Леля…

Она могла явиться за ним, если он долго засиживался с ребятами, и сказать коротко:

– Николай, домой!

Он вставал, как школьник, багровый и несчастный, и торопливо бормотал:

– Сейчас, сейчас…

И едва они выходили за дверь, до нас доносилось:

– Сто раз я тебе говорила! Это идиотство какое-то!

– Вот чертова баба! – сказал как-то Король после такой сцены, возмущенно глядя им вдогонку. – И чего она всегда на него орет?

– А он, чудак, молчит! – с огорчением сказал Жуков и вдруг, что уж вовсе было на него не похоже, прибавил со злостью: – Я бы ей показал!

– Чисто ведьма… – со вздохом отозвался и Подсолнушкин.

Я быстро прошел мимо с видом чрезвычайно занятого человека, который, разумеется, не мог слышать никаких посторонних замечаний. Но сам себе я поневоле признался: да, положение глупое и двусмысленное.

Казалось бы, дело домашнее, свое, глубоко личное, но все мы понимали, что дальше так продолжаться не может. Вскоре Софья Михайловна сказала мне:

– Если ничего не изменится, боюсь, Николаю Ивановичу придется нас оставить. А жаль…

Я не удивился ее словам. Я и сам думал то же: нельзя, чтоб ребята были свидетелями таких уродливых отношений. Я видел, что уже не одни старшие, но и какой-нибудь Лира бросал на Николая Ивановича взгляд, полный сочувствия, и нетрудно было в этом взгляде прочитать: «Эх, бедняга, достается тебе! И чего ты терпишь?»

Улучив минуту, когда мы остались с глазу на глаз, заикаясь и не находя нужных слов, я начал:

– Это трудный разговор, Николай Иванович. Мы очень дорожим вами. Мы без вас будем как без рук. Но я должен сказать вам…

Он тотчас понял, о чем речь. Побледнев, он встал.

– Я не думаю, чтоб мои семейные отношения могли иметь… – начал он запальчиво, но тут же махнул рукой, снова сел и сказал устало: – Я понимаю, Семен Афанасьевич. Вы правы, конечно. Знаете, я еще попытаюсь поговорить с женой…

Уж не знаю, как он с ней поговорил. В ближайшие дни она стала словно бы потише. Она не кричала на него при людях, но ведь характер не оставишь дома и, приходя на работу, в карман не спрячешь.

Преподавала она историю – и об исторических событиях и героях тоже говорила так сварливо и раздраженно, словно они ей лично досадили. Если кому-нибудь из ребят случалось провиниться, она немедленно начинала кричать, и это, как чаще всего бывает, не производило на ребят ни малейшего впечатления.

В пятой группе учился парнишка из новеньких – Гриша Кузьменко. На уроки он тратил много времени, но по-своему: он готовил шпаргалки. То и дело учителя обнаруживали у него какие-то узенькие полоски с датами, с физическими формулами или немецкими спряжениями. Елена Григорьевна, заметив однажды такую шпаргалку, долго кричала на Гришу, но он был как глухой – смысл ее слов, видимо, попросту не доходил до него. По его скучающе-терпеливому лицу было видно, что для него все это как дождик – надо переждать: польет, польет, да и перестанет когда-нибудь.

Следующим уроком был немецкий.

Случилось так, что Софья Михайловна тоже вызвала Кузьменко. Он вышел к доске и, украдкой поглядывая на ладонь, стал не очень быстро, но без ошибок склонять «der Tisch».

Никто не сомневался в том, что от Софьи Михайловны не укрылось чрезмерное внимание Григория к собственной ладони. Но Софья Михайловна внимательно смотрела на доску – он и на доске писал мелким, ровным, убористым почерком – и, когда склонение было закончено, сказала только:

– Хорошо, все верно.

Потом подошла, взяла оторопевшего мальчишку за руку и влажной тряпкой, которая висела на гвозде у доски, крепко провела по его ладони. Потерла, посмотрела, еще разок вытерла, потом той же тряпкой стерла все с доски и сказала все так же спокойно, не повышая голоса:

– Просклоняй еще раз. Только другое слово… ну, хотя бы «der Stuhl».

Во время этой процедуры мой земляк едва не сгорел со стыда – о его щеки можно было зажечь спичку.

Кто-то прыснул, и, как по сигналу, захохотал весь класс. Жуков даже вытирал слезы, выступившие у него на глазах. Софья Михайловна отвернулась от доски и, чуть приподняв руку, невозмутимо промолвила:

– Тише, пожалуйста.

На перемене, весело блестя глазами, Король сказал:

– Будьте спокойны, последний раз. Больше не захочешь, а, Гришка? Это тебе не то что: «Как ты смеешь!» – Он в точности повторил интонацию Елены Григорьевны.

Ребята не любили уроков истории. Проходили они историю Рима, полную событий, которые волнуют нас и поныне, хоть того Рима и тех людей давным-давно уже нет на свете. Но когда ребята готовили уроки или отвечали в классе, я видел скучные глаза, слышал одну и ту же казенную формулу, одну и ту же тягучую ноту: «Аристоник был представителем… Сципион африканский был представителем…»

А главное, не было у Елены Григорьевны интереса, любопытства к людям, не было той сосредоточенности, при которой хочется заглянуть человеку в глаза и подумать: кто ты, что ты? Чего хочешь, куда идешь, чем станешь? Она ничего не могла рассказать о ребятах – ни об одном. «У него удовлетворительно», – говорила она, когда ее спрашивали о Жукове. «У него неудовлетворительно», – отзывалась она о Коробочкине. И только.

Зачем она стала учительницей? И почему именно учительницей истории? Понять было невозможно. А всего непонятнее – зачем Николай Иванович женился на ней. Людей более чужих, более несхожих нельзя было и представить себе.

Замечания Софьи Михайловны по поводу своих уроков Елена Григорьевна выслушивала неохотно, ворчливо возражала: «Я следую программе… В учебнике сказано так… Что значит – скучно? Ведь это не урок танцев!»

– Ох, опять завтра история! – с тоской сказал как-то Король, собирая тетрадки.

– Что же вы с таким отчаянием говорите об этом? – удивленно обернулся к нему Владимир Михайлович.

– Да что… ничего я не запоминаю. Скука. Имена какие-то… Тиберий – что за имя такое? И на что мне про него учить?

– То-есть как? Что-то я вас, Митя, не понимаю.

– Не нравится мне этот Тиберий. Двуличный. Думал о своей выгоде, а притворялся, что заботится о народе… Владимир Михайлович, вы что? Голова заболела?

Владимир Михайлович стоял белый, как мел, даже губы побелели. Руками, которые вдруг перестали его слушаться, он что-то вынимал из портфеля и снова без толку совал обратно. Ребята растерянно смотрели на него: они никогда не видели его рассерженным и не понимали, что случилось. Не может же он, в самом деле, обижаться за какого-то Тиберия, который помер с лишком две тысячи лет назад!! Во всем классе один я понимал, что он не только обижен за Тиберия, но и без памяти зол на Елену Григорьевну.

– Садитесь, Королев, – сказал наконец Владимир Михайлович, чуть ли не впервые называя Короля не по имени, а по фамилии. – И вы, Стеклов, и вы, Репин, – все садитесь. Семен Афанасьевич, – официально обратился он ко мне, – с вашего разрешения я задержу на некоторое время пятую группу.

Он прошелся по комнате и остановился у окна:

– Когда жили братья Гракхи? Скажите, Жуков.

Саня встал:

– Во втором веке до нашей эры.

– Так. А скажите, Саня, как жили крестьяне в древнем Риме во втором веке до нашей эры?

– Очень плохо жили, Владимир Михайлович. У них не было земли. Вся земля была у богатых.

– А земля, завоеванная в походах, кому принадлежала?

– Она считалась общественная, а на самом деле тоже была у богатых. Они брали ее в аренду и считали своей.

– Верно. Садитесь, Саня. Так вот, один римлянин, Гай Лелий, взялся было уничтожить эту несправедливость. Он предложил отнять у богатых лишнюю землю и разделить ее между малоземельными и безземельными. Но в самую последнюю минуту Гай Лелий побоялся ссориться с богачами и взял свое предложение обратно. За это его прозвали «благоразумным». Боязнь за себя, за свое спокойствие и безопасность взяла верх над чувством справедливости. Не знаю, можно ли гордиться таким прозвищем – «благоразумный». Думаю, это позорное прозвище.

– Верно! – подтвердил с места Король.

– Тиберий Гракх не был благоразумным, – словно не слыша его, продолжал Владимир Михайлович. – Тиберий готов был защищать справедливое дело до последней капли крови. Он не мог спокойно смотреть, как нищают римские крестьяне, какое жалкое существование они влачат. «И дикие звери, – говорил он, – имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света, и, лишенные крова, как кочевники бродят повсюду с женами и детьми. Полководцы обманывают солдат. Множество римлян сражается и умирает за чужую роскошь, за чужое богатство. Их называют владыками мира, а они не имеют и клочка земли». Как вы думаете, Королев, такие слова, такие мысли могут быть у человека корыстного и двуличного?

– А нам не говорили!.. Нам говорили…

– Погодите. Но самый страшный человеческий порок – жадность. Жадность порождает все остальное. Богачи ни за что не хотели расстаться со своими богатствами. Не хотели отдать ни клочка земли, ничем не хотели поступиться. Однако они боялись завязать открытый бой с Тиберием, которого народ глубоко любил и уважал. И они уговорили Октавия выступить против Тиберия и отклонить предложенный им закон. А если в коллегии трибунов хоть один человек высказывался против какого-нибудь предложения, это значило, что оно отклонено, хотя бы все остальные и соглашались с ним. Но Тиберий не отступал. Он предложил новый закон, по которому богачи должны были немедленно освободить общественные земли. Вы, Королев, говорите, что Тиберий был корыстным. А вот послушайте, что он сделал…

Я не раз наблюдал за ребятами во время уроков Елены Григорьевны. Они сидели тихо, потому что таков был порядок, который они сами установили: на уроках сидеть тихо. Но я наверняка знал: Король, глядя в окно, думает сейчас о чем-то своем, а Володин хоть и смотрит на Елену Григорьевну, вовсе не помышляет о Пергамском царстве или братьях Гракхах. Вид у него отсутствующий и самоуглубленный, от Рима он далек, как от звезды небесной.

А вот сейчас я мог бы голову прозакладывать, что они – в древнем Риме и собственными глазами видят, как выходит Тиберий на вторые трибунские выборы, видят, как собирается к Капитолию несметная толпа, как устремляются сюда враги Гракха, вооруженные камнями и дубинами, и вот двинулись на Тиберия, избивая и сметая с пути всех, кто его защищает…

…Стук в дверь, меня вызывают: телеграмма из гороно. Приняв телеграмму, возвращаюсь наверх. Очень хочется вернуться в класс и дослушать, но боюсь помешать. Останавливаюсь на минуту у двери. Владимир Михайлович рассказывает уже о Гае:

– «Где искать мне, несчастному, убежища? – говорил младший брат Тиберия. – Куда мне обратиться? На Капитолий? Но он еще не просох от крови брата. Домой? Чтобы видеть в горе и отчаянии мою мать?»

…Пятая группа в этот день все делала с опозданием – и чай пила и уроки готовила, а отдохнуть, наверно, и вовсе не успела. Но я не видел на лицах ребят усталости. А Король, уходя спать, сказал мне как нечто глубоко продуманное:

– Братья Гракхи – вот это были люди!

 

ЕЩЕ ОДИН УРОК ИСТОРИИ

 

Через день я пошел на урок истории в пятую группу. Я не думал найти там какие-то перемены. Просто не было дня, чтобы мы с Софьей Михайловной не бывали на уроках: она контролировала и учила, я – учился. Учился не математике, не русскому языку и не физике, а искусству учить и воспитывать. А к Елене Григорьевне я ходил в надежде что-то придумать. Надо же нам что-то делать, как-то вразумить ее, должна же она понять, что ее уроки душат, убивают интересный и важный предмет.

Как всегда, я сел на заднюю парту и приготовился слушать.

За широким, не перечеркнутым рамой окном сверкало до блеска вымытое небо – такое синее, что казалось, будто и весна не за горами. Ребята еще шуршали тетрадями и учебниками. Володин нырнул зачем-то в парту и, кажется, так и решил там остаться. Но вот его голова снова появилась над партой – и в эту самую минуту раздалось сухое, повелительное:

– Володин, к доске!

Шумно вздохнув, Володин встал, одернул рубашку и прошел между рядами. Стал у доски, как всегда не зная, куда девать руки, и терпеливо ждал вопроса.

– Расскажи о земельном законе Тиберия Гракха, – так же отрывисто и сухо потребовала Елена Григорьевна и, не дожидаясь, пока Володин заговорит, отвернулась к окну.

Меня всегда возмущала эта ее манера скучливо смотреть в окошко, пока ребята отвечали. Вот и сейчас: она смотрит на небо, на березы, да и их, кажется, не видит – такое уж у нее выражение лица.

– Тиберий хотел, чтоб у простого народа была земля. Но самое плохое в человеке – это жадность…

Елена Григорьевна, словно просыпаясь, шевельнула бровями. А Володин продолжал как ни в чем не бывало:

– …и богачи нипочем ее хотели отдавать землю. А Тиберий говорит: «Ах, вы так – вас просят по-доброму, а вы не хотите! Тогда отдавайте землю сейчас же». А Октавию говорит: «Ты от этого не обеднеешь, я тебе отдам свою землю». А Октавий уперся на своем – и ни в какую. Тиберию он был друг, и Тиберий его очень жалел. Но все-таки сказал: «Если ты о народе не думаешь, то какой же ты трибун? Сейчас будем голосовать, чтоб снять тебя из трибунов». Голосуют – и все против Октавия. Тут Тиберий говорит: «В последний раз тебя прошу, одумайся». Но Октавий поглядел на богачей – и опять за свое. «Тогда голосуем дальше», – это Тиберий говорит. Почти все были против Октавия, и Тиберий силком свел его с трибуны…

Елена Григорьевна давно уже не смотрит в окно. Удивленно, кажется даже растерянно смотрит она на Володина.

– Скажи, а почему Тиберий обращался к Октавию? – спрашивает она.

– Ну как же, – доверчиво отвечает Володин: – там у них было такое правило: если хоть один трибун говорит против, то уж кто согласен, в расчет не принимается.

– Так, так…

Елена Григорьевна долго молчит, и все очень хорошо понимают ее молчание и сами помалкивают, сохраняя чинное выражение лица. Но Володин – не дипломат. Он видит, что учительница удивлена, и в простоте душевной хочет объяснить ей, что к чему:

– Это нам Владимир Михайлович рассказывал… третьего дня. Король говорит: «Братья Гракхи – вот скука-то», – а Владимир Михайлович…

– Садись, – обрывает его на полуслове Елена Григорьевна.

И удивленный Володин идет на место.

Андрей щурит глаза и улыбается. На откровенной физиономии Короля крупно написано некое торжествующее «Ага!» Сергей соболезнующе смотрит на Володина: «Эх, брат, прост же ты…»

– Разумов, к доске! Продолжай.

У Разумова хорошая память и хорошая, складная речь:

– Тиберий Гракх добился своего, но самое трудное было впереди: надо было провести закон в жизнь. А уже очень трудно было понять, где собственные земли, а где арендованные: на арендованных были разные постройки, осушались болота, разводились виноградники. И, конечно, богачи сопротивлялись. А Тиберий не отступал. Он сказал, что надо выдать крестьянам денег из государственной казны на обзаведение. И еще он предлагал сократить срок военной службы. А тут беда: надо выбирать новых трибунов. И все очень плохо сошлось, потому что выборы были летом, когда крестьяне в поле. Тиберий понимал, что они не смогут прийти за него голосовать…

Володин отвечал толково, но не очень складно, не сразу находя нужное слово. Разумов говорит легко, и с первых слов ясно, что источник его знаний тот же, что и у Володина.

Елена Григорьевна вызывает еще Жукова. Саня рассказывает о Гае Гракхе, и мы снова слышим: «Где искать мне, несчастному, убежища? Капитолий еще не высох от крови брата, а дома плачет мать…»

…В учительской Елена Григорьевна подходит к Владимиру Михайловичу, который уже сидит у стола над стопкой контрольных работ.

– Владимир Михайлович, – говорит она, и ее красивое, правильное лицо внезапно заливает краска – даже лоб краснеет, даже уши, – сегодня я спрашивала пятую группу о Гракхах…

Она умолкает. Владимир Михайлович поднимает голову и испытующе смотрит на нее.

– Они отвечали не по учебнику… – Елена Григорьевна снова молчит.

«Смотри-ка! – думаю я. – Может быть, она и способна услышать то, что ей говорят?»

Исподтишка поглядываю на них и тешу себя несмелой надеждой. Может быть, дойдет до нее? Хоть бы она поняла, как многому можно научиться у Владимира Михайловича, стоит только захотеть. Вот если бы…

И вдруг, словно собравшись с силами, Елена Григорьевна заявляет своим обычным голосом:

– То, что вы рассказали ученикам, никакого отношения к истории не имеет. Это все беллетристика. Если хотите знать, это просто идеализм – такое отношение к истории. Как будто что-нибудь зависит от личных качеств отдельных людей – добрые они там были или злые. Это идеализм! И потом, что это такое: почему вы вмешиваетесь в мою работу? Я ведь не даю за вас уроков арифметики? Я не прихожу к вам и не указываю…

Как она смеет так говорить с Владимиром Михайловичем? С грохотом отодвинув стул, я встаю, но старик делает едва заметное движение рукой в мою сторону. Он давно уже стоит во весь свой немалый рост перед Еленой Григорьевной и не сводит с нее холодных, внимательных глаз.

– Милости прошу на мои уроки, Елена Григорьевна. Буду благодарен за каждое разумное слово. Привык выслушивать замечания товарищей.

Он говорит медленно, словно сдерживая себя. И вдруг, оборвав, продолжает совсем по-другому – горячо, не выбирая слов, не задумываясь:

– И считаю себя виноватым в том, что давно не сказал вам: нельзя так преподавать историю, как вы. Это клевета на людей! Вы клевещете на людей, которые даже заступиться за себя не могут! Я вот могу отвести от себя напраслину, и Семен Афанасьевич может, а Невский или Петр – они безмолвны и беззащитны перед вами. Нельзя преподносить ребятам мертвые, абстрактные определения вместо живой истории народа!

До чего хорошо, что Владимир Михайлович умеет сердиться вот так, по-настоящему, от души, без оглядки! Впрочем, это для меня не новость – я ведь не забыл встречу с педологами.

Они стоят друг против друга, и Владимир Михайлович, как видно, даже не думает извиняться в том, что вмешался не в свое дело (а я, признаться, ждал, что он все-таки извинится – возьмет верх привычка: он так изысканно, безупречно вежлив всегда и со всеми).

– Вы читали учебник? Вы видели методические разработки? – сухо, отрывисто спрашивает Елена Григорьевна.

Чтобы смотреть прямо ему в лицо, она вынуждена закинуть голову, и вид у нее, может быть поневоле, особенно вызывающий.

А Владимиру Михайловичу волей-неволей приходится смотреть на нее сверху вниз.

– Но, Елена Григорьевна, разве у нас нет своей головы на плечах? Разве мы сами не должны думать? Вы говорите: идеализм. Но ведь историю вершит народ, и он рождает героев, а вы… Неужели вы полагаете, что исторические личности – просто марионетки без сердца и разума? Куклы какие-то, механически выполняющие волю истории? Напрасно вы так полагаете!

– Не согласна! И буду говорить об этом в гороно!

– А я согласна с Владимиром Михайловичем, – отчетливо произносит Софья Михайловна, которая до сих пор молча, сдвинув брови, слушала их спор. – Я тоже буду говорить об этом, и не только в гороно. По-моему, наша обязанность – написать в Москву все, что мы думаем об учебниках и программах по истории, литературе, географии.

Владимир Михайлович садится, проводит платком по лбу.

– Я покажу вам то, что я писал в минувшем году, – говорит он. – У меня осталась копия…

 

ВСТРЕЧА

 

С лета на берегу нашей речки лежало несколько больших, толстых бревен. Ребята ходили вокруг, облизывались, но взять не решались. Однако хозяин не объявлялся, всю осень бревна поливал дождь, потом присыпал снег, а они всё лежали и лежали – отличное дерево, которое могло стать и лодкой, и столом, и книжной полкой.

– Дураки будем, если не возьмем. Чего тут глядеть, в самом-то деле! – говорил Король.

– Бревна эти без хозяина, это уж верно, – вторил Суржик.

– А если есть хозяин, так плохой: зачем бросает добро без призору? – поддерживал и Подсолнушкин.

У каждого находилось что сказать по этому поводу. Наконец мы решили: бревна перетащить к себе. Объявится хозяин – отдадим. А не объявится… ну, тогда видно будет.

В один из ближайших выходных дней мы взялись за бревна. Надо было перекатить их через шоссе. Подсолнушкина с красным флажком поставили на дороге на случай, если пойдет машина. И действительно, как раз в ту минуту, когда поперек дороги легло огромное, толстое бревно, из-за поворота вылетел легковой автомобиль, и Подсолнушкин, размахивая над головой красным флажком, побежал ему навстречу. Он подскочил к притормозившему водителю и стал объяснять причину задержки. И тут из машины вышел невысокий, широкоплечий человек в кожанке.

– Здравствуйте, ребята, – сказал он, оглядывая согнувшихся над бревном мальчишек. – Кто у вас старший?

– Я… – в испуге отозвался Коробочкин. Ему вдруг пришло в голову, что это и есть хозяин бревен, подоспевший в самую что ни на есть неудобную минуту. – Я командир ударного отряда. На берегу, знаете, бревна без присмотру… Вот мы и… мало ли что в хозяйстве надо… – Он окончательно запутался и умолк.

– А кто вы такие?

– Воспитанники детдома номер шестьдесят, – пришел на выручку Король.

– Мне раньше говорили, что в вашем доме творятся безобразия. Было это?

– Вон – вспомнили! Так ведь это когда было!

– А теперь, я слышал, у вас порядок?

– Теперь-то порядок. Приходите – увидите!

Незнакомец засмеялся:

– Жаль, что спешу, а то заехал бы, поглядел. Привет от меня всем ребятам и вашим руководителям. – Он уже открыл дверцу машины, но снова обернулся: – А бревна, вы сказали, зачем?

– Распилим… если, конечно, хозяин не найдется. Распилим – и лодки к лету!

– Ну-ну! Желаю вам, чтоб хозяин не нашелся! – Незнакомец помахал ребятам, захлопнул дверцу, и машина умчалась.

И тут Разумов вдруг закричал:

– Киров! Ребята, да ведь это Киров!

Оставив Лиру сторожить сваленные у обочины бревна – он не смел возражать, хотя чуть не плакал, – все побежали в клуб, где висел большой портрет Кирова, и той же толпой ринулись ко мне:

– Киров! Семен Афанасьевич, с нами Киров говорил! Он вам привет передает!

Они были совершенно убеждены, что это был именно Киров, да и по описанию выходило похоже.

– Эх, меня там не было! Я ведь знаю его в лицо! – казнился Николай Иванович, который в это утро задержался дома и потому не был с ребятами на шоссе.

– Да чего сомневаться? Ясно, Киров! – уверил Король и вдруг спохватился:– А Толька-то там мерзнет. Давайте назад!

Николай Иванович и я пошли с ребятами, и всю дорогу нам снова и снова пересказывали: «Вот тут он стоял и говорит… помахал рукой и засмеялся… Привет, говорит, передайте…»

– Вот сделаем лодку и назовем: «Киров»! – сказал Король.

Петька посмотрел на него почтительно: всегда, всегда что-нибудь придумает такое, что другому и в голову не придет!

 

60. «ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ И ЖИТЬ!»

 

Когда открылся XVII партийный съезд, Николай Иванович к каждому докладу, к каждому выступлению относился так, точно это было слово, обращенное непосредственно к нему. Инженер, он хорошо знал страну, знал, как она изменилась в последние четыре года, и знал не по книгам: он сам был участником гигантских работ на Днепре, бывал в Магнитогорске и на Уралмаше.

Мы не изучали с ребятами решения XVII партсъезда на специальных занятиях, но получилось хорошо: Николай Иванович рассказывал им, и из его рассказов вставало главное – как отсталая, неграмотная страна за короткий срок сбросила с себя ярмо отсталости.

По вечерам в клубе Николай Иванович делился с ребятами зсем, что заполняло его и наши мысли.

– Владимир Михайлович, вы бывали когда-нибудь на Урале, в районе нынешней Магнитки? – спрашивал он.

– Как же, бывал. Году, кажется, в девяностом. Голая степь.

– Ну конечно! А рядом – гора, в которой неподвижно лежали несметные богатства!.. А Днепр! Вот, ребята, станем богаче – непременно съездим на Днепрогэс. Покорить Днепр пытались еще во-он когда, почти полтораста лет назад. Даже каналы построили и шлюзы, но неудачно. До революции было, наверно, десятка два проектов, как взнуздать Днепр, да не взнуздали. А в двадцатом году, по мысли Владимира Ильича, был создан план электрификации России. И тогда решили построить на Днепре гидроэлектростанцию.

– Знаете ли, Николай Иванович, боюсь, наши слушатели не вполне представляют себе, что это означало – задумать электрификацию нашей страны, хотя бы только заговорить об этом в тысяча девятьсот двадцатом году, – снова вступает в разговор Владимир Михайлович. – А вы представьте себе, друзья мои: только что кончилась война, в стране голод, разруха. В тяжелую пору в Кремль к Владимиру Ильичу приезжает один английский писатель. Он написал много книг о необыкновенных вещах: о путешествии на машине времени в будущее, о том, какова станет наша Земля через тысячи и миллионы лет, о жизни на других планетах… И вот этот писатель, прославившийся силою своего воображения, своей фантазии, услышал от Владимира Ильича, что наша Россия скоро будет электрифицирована. Он подошел к окну, посмотрел на темную Москву – и пожал плечами. И в книге, которую он после этого написал, он назвал Ленина мечтателем, фантазером. Понимаете, ему, автору многих фантастических романов, фантазии хватило только на то, чтобы представить себе, что электрический свет в России будет этак лет через сто!

Ребята смеются. Лира весело щурит черные глаза на электрическую лампу в матово-белом колпаке, которая заливает комнату ровным, ярким светом. И снова нить беседы перехватывает Николай Иванович.

– Вот видите, как они рассуждали: через сто лет, не раньше! А мы через семь лет, в двадцать седьмом, начали строить Днепрогэс. Эх, поглядели бы вы, ребята! Со всех концов съезжались люди – мастера-строители, бетонщики, каменщики, бывалый народ и совсем зеленая молодежь, чуть постарше вас. Вот, помню, был там один парнишка из Сибири – лет пятнадцати, не больше, и горячий… вроде Короля (это замечание развеселило ребят, а Король только головой покрутил, притворяясь смущенным, но, уж конечно, был очень доволен). Так вот, сибиряк этот – звали его Степа Белов, – он про Днепр говорил: бешеный. Он с этой бешеной рекой воевал, как с живым человеком. И верно, тут нельзя было зазеваться ни на секунду. Днепр… он, понимаете, с норовом. Он хоть и без слов, но очень даже понятно говорил: «А вот я не покорюсь! А вот я вам покажу, как со мной тягаться!» Он выжидал, притворялся смирным. А потом вдруг в минуту все уничтожал – всю работу. И пожалуйста – делай все заново. Нос вешать не приходилось. Вот я вам расскажу. Чтоб строить плотину, отгородили часть Днепра деревянными перемычками, выкачали воду. Начали строить. Степа-сибиряк все приговаривал: «Вот и подавись, и подавись перемычкой!» А Днепру и правда эта перемычка – кость в горле, и решил он от нее избавиться. И вот раз, дело было летом, вода промыла под перемычкой дыру и хлынула в котлован – неистово, со злостью. Люди едва спаслись. С великим трудом заложили эту дыру мешками со щебнем, а потом почти месяц откачивали воду. Почти месяц – а Днепру, чтоб устроить нам этакую пакость, понадобился час какой-нибудь! Вот какой это серьезный противник – природа, пока вы ее не одолели. А в другой раз…

– Николай Иванович, – перебивает Лира, – вам, верно, обидно, что вы не там?

Николай Иванович отвечает не сразу.

– Обидно, – говорит он наконец. – Еще как обидно!..

Вот теперь я знаю, кого напоминает мне сейчас Николай Иванович – эта мысль маячила в моем сознании все время, пока я его слушал: на солдата он похож – на солдата, которому пришлось покинуть поле боя накануне победы. Он рассказывал с завистью к оставшимся, с невольной обидой, что вот он – не довоевал.

Речь Кирова мы читали вслух, и ребята слушали ее, не упуская ни слова: ведь они теперь с Сергеем Мироновичем знакомые, они говорили с ним, у них будет лодка, названная его именем (нет, почему одна лодка? Много лодок! Целая такая флотилия: «Киров»!).

Речь была простая, и каждое слово в ней было понятно, каждое слово исполнено надежды:

«Мы нашли в нашей области на севере громаднейшие залежи железной руды… Железо там очень подходящее… Это такое железо, которое по своему качеству (я никого не хочу здесь обидеть) с любым районом может поспорить и потягаться».

– Видно, что рад! – говорит Лира.

– Еще бы не рад! – отвечает Николай Иванович и читает дальше: – «Успехи действительно у нас громадны. черт его знает, если по-человечески сказать, так хочется жить и жить. На самом деле, посмотрите, что делается. Это же факт!»

 

ПАМЯТНЫЙ ДЕНЬ

 

«Если по-человечески сказать, так хочется жить и жить» – это вслед за Сергеем Мироновичем мог сказать каждый из нас. Росла, становилась полнее и глубже наша сегодняшняя и завтрашняя радость.

Я слышал, как Лира кричал на Коробочкина, ведавшего нашей библиотекой:

– Ну тебя к чертям, пятый день прошу – дай про Седова! Долго еще тебя просить?

– Да я же тебе сказал русским языком: про Седова книжка у Репина.

– А ты отбери! Скажи, чтоб вернул. Мне она нужнее!

Когда я слышал такое, мне даже не хотелось делать Лире замечание за излишнее количество чертей в его речи. Все-таки это было здорово, что он забыл о существовании Нарышкина и помнил о путешествиях на Северный полюс.

А потом настал памятный день: я повез Короля и Репина на соревнования по пинг-понгу.

В вагоне оба они говорили мало, и оба маялись. По всему видно было: их одолевает страх, самый обыкновенный страх.

– Если видишь – я кидаюсь, дорогу не перебивай, – почти не разжимая губ, говорил Король.

– Ладно. Но если мяч резаный, так не бей, – отвечал Репин.

И опять оба умолкали надолго. Я пытался шутить, что-то рассказывал, но всякий раз натыкался на стену, которую они воздвигли между собою и всем миром.

К школе, где происходили соревнования, мы подъехали минута в минуту – к самому началу. Гриша Лучинкин сам встретил нас, показал, где раздеться, потрепал обоих игроков по плечу, сказал какие-то ободряющие слова, и ребята почти тотчас стали к столу. Их противниками были два подростка, крепко сбитые, хорошо натренированные: один чуть постарше и повыше, другой на вид более ловкий и подвижной, чем мои. На обоих были белые майки и синие трусы, на моих – голубые майки и черные трусы.

Сейчас, по сравнению с теми двумя, и Король и Репин показались мне какими-то потерянными и напуганными. Вокруг были школьники и школьницы. Это была та самая школа, где учились Таня и Женя.

Женя пожала мальчикам руки и ободряюще сказала:

– Вы не бойтесь!

Таня, у которой, после того как она попала к нам в плен, еще прибавилось высокомерия, сказала:

– У вас сильный противник.

– Время! Время! – покрикивали белые майки.

Им, видно, не терпелось. И, видно, они-то не думали, что у них сильный противник.

Судил высокий юноша с такими густыми, сросшимися бровями и таким бесстрастным, неулыбчивым ртом, что мне вчуже стало страшновато: очень уж грозно-судейский был у него вид. И мои ребята, поглядев на него, опасливо поежились.

С первой секунды белые майки ринулись в атаку. Мальчик постарше сильно ударил справа – мяч пролетел низко и коснулся самого края стола. Король был верен своему обещанию играть аккуратно и чудом вытащил этот мяч. Противник от удивления дал высокий мяч, и Репин спокойно погасил его «мертвым» ударом.

– Браво! Молодец! – крикнул Лучинкин. Судья строго взглянул на него. А белый звонкий мячик без отдыха летал над столом туда – назад, и – вот беда! – это был бы аут, но Король не рассчитал, хотел взять, вот мы уже и в проигрыше!

Первую партию выиграли белые майки. Правда, счет был 7: 5, но все-таки мы проиграли.

Красные, вспотевшие мальчишки стояли передо мною, вытирая рукавами мокрые лбы.

– Возьми платок, – сказала Женя Королю. – Вы оба очень хорошо играли. А глазное, дружно. Ты заметил, что защита у них хромает? – обернулась она к Репину.

Репин молча кивнул.

Вторую партию мои ребята играли с энергией отчаяния. Оба честолюбивы, и вернуться в Березовую с проигрышем – выше их сил. Да и мне хотелось – еще как хотелось! – чтобы они выиграли.

Вторую партию выиграли мы, тоже с очень небольшим перевесом в счете. Белые майки сделали из этого правильный вывод и третью – решающую – партию начали осторожно, с оглядкой. Они не рисковали и, выжидая, не давали сильных мячей. Первые минуты обе стороны перекидывались, словно заново примеряясь и оценивая друг друга.

И вдруг Король дал сильный мяч на самый угол стола – противник не взял. Король, видно, учел замечание Жени о том, что у белых маек защита слаба, – он сильно бил мяч за мячом на угол. Великолепные и неотразимые удары. Потом подача перешла к противнику, и старший паренек дал трудный высокий мяч. Репин подпрыгнул, как кошка, и отбил его. Противники играли коротко, быстро, не давая Королю бить. Игра разгоралась, она шла уже в каком-то неистовом темпе. Никто из зрителей больше не обращал внимания на второй стол, все столпились вокруг нас. Судья с грозными бровями невозмутимо вел счет.

– Счет игр – по четыре! Счет игр – по пяти!

Все висит на волоске! Пускай проигрыш почетный, но как не хочется вернуться с проигрышем! Репин подготавливает Королю удар. Король бьет!

– Ур-ра! – кричат в один голос Женя и Таня.

– Молодцы! – кричит Лучинкин.

Мы выиграли! Ребята стоят, опустив руки, еще не привыкнув к неподвижности, и Король озирается – куда бы скрыться?

– Восемь – шесть! Игра и встреча в пользу детского дома номер шестьдесят! – провозглашает судья.

Он еще что-то говорит ребятам. Я не слышу слов, но мои обмениваются рукопожатиями с противником. Потом белые майки пожимают руки друг другу. Король и Репин смотрят на них, секунду стоят в нерешительности…

– Что же вы? – говорит судья.

Репин протягивает Королю руку, Король пожимает ее.

Едем домой. Плотина прорвалась – они болтают без умолку, вспоминают все подробности игры, счастливо смеются, перебивают друг друга.

Подъезжаем к своей станции – и они еще из окошка кричат:

– Выиграли! Выиграли!

– Ур-ра! – раздается в ответ. Десятки рук тянутся к нам. И едва поезд останавливается, встречающие хватают моих победителей прямо со ступенек вагона и подбрасывают высоко вверх:

– Качать! Качать!

 

ВЕРНЫМ ПУТЯМ

 

Разные дружбы и отношения были в нашем доме. Разумов всегда прислонялся к другому. Ему нужно было покровительство натуры более сильной и самостоятельной. Спокойная, ровная дружба накрепко связывала Жукова и Стеклова. Но чего-чего, а спокойствия в характере Короля не было ни капли. Он и со Стекловым дружил неспокойно, все чего-то добивался и требовал. А новые отношения с Репиным – отношения, выросшие из неприязни и даже ненависти, – были очень своеобразны.

Во время тренировок они только примерялись, прислушивались друг к другу и держались принужденно. «Идем тренироваться». – «Хватит, устал». – «Вроде лучше дело пошло». Они обменивались этими короткими фразами, но и только. Они, в сущности, даже в лицо друг другу не глядели.

После второй поездки в Ленинград, после выигрыша, невидимый барьер рассыпался в пыль. Исчезла взаимная опаска, осторожность, все стало проще и естественнее. И вместе с тем эти новые отношения напоминали непрерывную ссору, ссору не злую, а, пожалуй, веселую.

Однажды во время занятий Софья Михайловна сказала:

– У меня к тебе просьба, Андрей. Вот сборник диктантов для пятой группы. Я отметил

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.