А в другой раз после дня веселой и хорошей работы без разрешения ушел в город Коршунов. Как тут было поступить? Не пустить его обратно я не мог. Проучить, как Глебова, тоже не мог: Коршунов был нервен и истеричен. Иногда он, правда, напускал на себя – ни с того ни с сего начинал плакать, кричать, что он никому не нужен и для всех лишний. И все-таки даже самый неопытный глаз увидел бы, что нервы у этого мальчишки действительно не в порядке. По ночам он спал беспокойно, вздрагивал, вскрикивал, бормотал, его постоянно мучили какие-то сложные сны, которые он потом многословно и путано пересказывал, изрядно всем надоедая. Он пугался любого пустяка: стоило кому-нибудь неожиданно крикнуть или громко засмеяться, как он передергивался, словно прошитый электрический током.
И вот он вернулся из самовольной отлучки и стоял передо мною рядом с дежурным командиром Жуковым, готовый заплакав закричать, забиться в истерике.
– И не пускайте! Не хотите – и не пускайте, очень нужно, подумаешь! – затянул он было на одной ноте.
В самом начале я сказал ребятам очень точно: кто уйдет – обратно не пущу! Но не пустить сейчас Коршунова нельзя, это понятно и мне, и Алексею Саввичу, и Жукову. Не понимает этого, может быть, один Коршунов, мучимый сомнением: а вдруг я его сию минуту выставлю на улицу?
– Я думаю, – говорит Алексей Саввич вопросительно глядя на меня, – пускай Коршунов идет спать. А весь отряд Колышкина оставим на месяц без отпуска – пускай научатся отвечать друг за друга.
Так мы и сделали. Но назавтра же ко мне явился Репин:
– Семен Афанасьевич, разрешите мне, пожалуйста, отлучиться в Ленинград.
– Ты ведь знаешь, что ваш отряд на месяц лишен отпуска.
– Это из-за Коршунова?
– Да, из-за Коршунова.
– Семен Афанасьевич, а я-то при чем?
– А у нас теперь такое правило, Андрей: один за всех, все за одного.
– Очень странно, – негромко говорит Андрей уходя.
Да, Алексей Саввич предложил очень правильную меру, но я был бы куда спокойнее, будь Коршунов в отряде Жукова или, Стеклова. Там ребята отнеслись бы к такому наказанию разумнее. Посетовали бы, но Коршунова не изводили бы, не дергали. А у Колышкина? Не стали бы там вымещать на Коршунове свою досаду… Поэтому я не свожу с Коршунова глаз ни на работе, на в столовой. Да, разумное наказание. Но опять-таки – не рано ли мы его применили? В хорошем, дружном коллективе оно было бы верно, а сейчас?
Однажды, в такой же дождливый, ненастный день, как тот, когда мы ломали забор, я застал на чердаке Петю Кизимова и Андрея Репина за картами. И тут я сказал слова, которые, конечно, еще никак не могли дойти до их сознания. Я сказал Петьке:
– И не совестно тебе?
От растерянности он даже не догадался встать – сидел несчастный, красный, как рак, и не отвечал. Репин – тот меня не удивил. Но Петя, мой первый знакомец в Березовой поляне, мой первый благожелатель и друг! Как случилось, что он предал меня, нарушил мой строжайший запрет?
– Тебе, видно, уже надоели твои башмаки? Опять захотелось босиком попрыгать, так? Давай карты.
Должно быть, обрадовавшись, что можно хоть как-то выйти из бездействия и молчаливого отчаяния, Петька вскочил и стал лихорадочно подбирать карты. На Андрея я не смотрел.
В сущности, из этих двоих опасен был именно Репин. В этом я был совершенно уверен. И, однако, через несколько дней в короткий перерыв между работой в мастерской и обедом я снова застал за картами не Репина, а Петьку, на этот раз с Коробочкиным. Петька ни жив ни мертв оцепенел на месте, так и не стасовав карты.
Я не стал ни о чем расспрашивать ребят и не позвал их за собой. Они сами, ни слова не говоря, встали и пошли следом. Я привел их в столовую:
– Садитесь за стол и играйте! Нечего прятаться по чердакам. Если вам невмоготу, играйте.
– Играть? – с запинкой переспросил Петька.
– Ну да. Вот ваша колода – садитесь и играйте.
Оба сидели неподвижно, с той лишь разницей, что лицо Коробочкина было спокойно и непроницаемо, как лицо Панина, когда он жевал злополучную буханку, а на лице Петьки было написано самое горькое отчаяние. Но что толку? Ведь и в прошлый раз он отчаивался, однако это не помешало ему снова взяться за карты.
– Тасуй, Коробочкин, – сказал я.
Коробочкин сдал карту.
– Играйте!
Коробочкин исподлобья мельком глянул на меня и кинул карту, но его партнер не шевельнулся.
– Что же ты? Отвечай, – сказал я.
Когда мы вошли, дежурные накрывали к обеду, гремели ложками и вилками. Сейчас жизнь в столовой остановилась, все смотрят на стол, за которым сидят Петька и Коробочкин. Вот уже заливается звонок, вбегают первые ребята. Они мгновенно соображают, что здесь происходит. Кое-кто придвигается поближе и смотрит, остальные рассаживаются по местам и наблюдают издали.
Я отхожу, оглядываю столовую – все ли в порядке. Потом подсаживаюсь за стол к Глебову и Стекловым и принимаюсь за свой обед.
В столовой непривычная тишина. Иногда прорвется приглушенный смех – и снова тихо. Так.
Правильно ли я поступил? Я знаю все, что мне могут возразить по этому поводу: нельзя унижать человеческое достоинство. Это верно, нельзя. И, конечно, трудно и оскорбительно им было сидеть на глазах у всех с картами в руках и ощущать на себе взгляды ребят – сочувственные или насмешливые… Но ведь человеческое достоинство этих злополучных картежников будет унижено гораздо больше, если они вот так и будут играть и обирать друг друга… Эх, не с кем посоветоваться! Как это – не с кем? Нет рядом Антона Семеновича, но есть Алексей Саввич, есть Екатерина Ивановна и Софья Михайловна. Да, но где же мне было советоваться с ними? Ведь решение надо было принять тут же, не медля ни секунды…
Кончаем обедать. Ребята выбегают из столовой, но то и дело кто-нибудь заглядывает – а как идет игра? Я задерживаюсь за своим столом. И вдруг слышу плач. Плачет Петька – в голос, взахлеб, как плачут совсем маленькие дети. Коробочкин по-прежнему спокоен и неподвижен, а Петька ревет неутешно, размазывая слезы по лицу. Что и говорить, жалко его.
– Ну что, Петр? Не играется?
– Я боль…ше не бу…ду! – насилу выговаривает Петька, захлебываясь слезами. – Вот честное слово!.. Не хочу я… возь…мите карты! – И он отбрасывает их, точно это змея или ехидна.
– А запасная колода?
– Это последняя! Чтоб мне провалиться… последняя… – всхлипывает Петька.
Конец ли это? Ох, наверно, до конца далеко!
Вечером ко мне в кабинет приходит маленький Павлуша Стеклов.
– Что тебе? – спрашиваю.
– Я просто так.
– Ну, присаживайся.
Он садится на диван и молчит. Молчу и я.
– Семен Афанасьевич, – наконец решается он. – Дело-то какое… Ведь Петьку… Может, вы думаете – вот, не слушается… А его на подначку взяли. Ему говорит… там, один: «Что, говорит, испугался? Слабо тебе еще сыграть». Ну, Петька и говорит: «А вот и не слабо!»
А, вот оно что.
– Петя, где ты там? – говорю я. – Заходи, не стесняйся!
Стеклов-младший застывает с открытым ртом. Он потрясен: как это я догадался, что он пришел не один? За дверью слышится какая-то возня, скрип половицы, шумный вздох – и на пороге появляется Петька.
– Садись, Петя, – говорю. – Кто старое помянет, тому глаз вон. Что было, то прошло.
В это время в дверь без стука врывается Король:
– Семен Афанасьевич, вам телеграмма! От Алексей Саввича! То есть это он ее принял и говорит – неси скорее, вот я и…
Я разрываю телеграфный бланк – и вижу три пары устремленных на меня вопрошающих глаз. Не знаю, что подумали ребята, но у них такой вид, словно эта телеграмма должна касаться непосредственно их, во всяком случае – детского дома.
– Из Харькова выехала моя жена с ребятишками, – говорю я почти невольно. – Завтра она будет в Ленинграде.
Забавно: у всех троих на лицах удовлетворение. А Король понимающе говорит:
– Надо встречать. Вы меня возьмите с собой, я вам помогу.
– Спасибо, – отвечаю я.
11. ВСТРЕЧАТЬ – ХОРОШО!
Мы с Королём выезжаем очень рано, первым поездом. Дом я оставил на Алексея Саввича. Уезжал я, признаться, не без тревоги, но и Алексей Саввич и Екатерина Ивановна наперебой успокаивали меня:
– Все будет хорошо, ничего без вас не случится, управимся.
И вот мы сидим в полутемном вагоне. Напротив нас, в углу, – маленькая девочка в белом капоре. Она не мигая смотрит на лампочку. Иногда сонно прикрывает глаза – и снова пристально смотрит на огонек. Ей года три. Мои чуть постарше. Скорей бы увидеть их! Мне некогда было думать о них все эти дни. Мое время без остатка, до последней секунды, поглощал дом в Березовой поляне и мои новые ребята. Но сейчас я понимаю, до чего соскучился. Соскучились руки: хорошо бы подхватить малышей, потрепать по волосам, по круглым щекам, подбросить к самому потолку, услышать, как оба они визжат: тот, что летит кверху, – от восторженного испуга, тот, что подпрыгивает возле меня на полу, ожидая своей очереди лететь, – от счастливого нетерпения…
Король сидит у окна и смотрит на проплывающие мимо деревья, еще смутные, неотчетливые. Потом в вагоне становится светлей, и вот уже дневной свет смешивается с электрическим, а потом и вовсе вытесняет его. Утро. Девочка напротив уснула, привалившись к матери. Я смотрю на нее, смотрю до тех пор, пока на месте ее светлой головки в белом капоре мне не начинает мерещиться другая – черноволосая, в красной шапочке.
– Семен Афанасьевич, – слышу я голос Короля, – я вместо себя в отряде оставил Плетнева.
Я встряхиваюсь, как от дремоты:
– Не напрасно ли? Он был в самовольной отлучке.
– Ничего, я думаю. Наука.
– Наука-то наука, а станут ли ребята его слушать?
– Его-то?
Король больше ничего не добавляет. Но если я и сомневался, на месте ли будет Плетнев в качестве командира, то теперь, уверен: третий отряд попал из огня да в полымя.
– Что, – говорю я, – как назначат в лесу воеводой лису, перьев будет много, а птиц нет?
Мы оба смеемся.
Но вот и Ленинград. Мчимся на Московский вокзал. По платформе уже шагает взволнованная ожиданием тетя Варя.
Тетя Варя – подруга покойной Галиной матери. Галя семнадцати лет осталась сиротой, и у нее не было человека ближе, чем тетя Варя. Разница в возрасте не мешала их дружбе. Я знал, что тетю Варю огорчало раннее Галино замужество, а еще больше огорчало и смущало, что я – бывший беспризорник.
Но в первый день приезда в Ленинград я зашел к тете Варе. Мы проговорили с ней допоздна. Она расспрашивала и о Гале, и о детишках наших, и о делах коммуны имени Дзержинского, и об Антоне Семеновиче.
А наутро я ушел от нее с таким чувством, словно и для меня, как для Гали, это свой, с детства близкий человек.
Сейчас тетя Варя коротко поздоровалась со мною, серьезно сказала Королю: «Будем знакомы», пожала ему руку и снова стала ходить взад-вперед, прямая и строгая. И только по глазам да по поджатым, чтоб не дрожали, губам было видно, как горячо ее нетерпение.
Когда провожаешь, какой бы веселый путь, какая отрадная цель ни ждали уезжающих, всегда грустно. Но встречать – встречать хорошо! Вот сейчас загудит, запыхтит, надвигаясь, паровоз, поезд подкатит к платформе, и из вагона выйдет Галя с детьми. Я хочу представить их себе – и не могу. Все трое румяные, смуглые, черноволосые – всегда я видел их сразу, стоило закрыть глаза, а сейчас почему-то не выходит.
– Едут! – говорит тетя Варя хрипловатым от волнения голосом.
Все отчетливее стук колес, все ближе и ближе широкая грудь паровоза. Стоп! Обгоняя друг друга, мы бежим к пятому вагону. Оттуда уже выходит какой-то человек в кожаном пальто с двумя огромными чемоданами в руках. За ним стоит старушка с узлом, дальше высокий военный… в вагон не пройти.
– А где же твой мальчик? – спрашивает вдруг тетя Варя.
Короля нет. Вот не было печали! Но не мог же он сбежать! Нет, этого не может быть. Куда же он девался, черт возьми? И как быть? То ли дожидаться, пока выйдет Галя, то ли искать Короля.
И тут я вижу: протискавшись между военным и старушкой, из вагона выходит Король с Костиком на руках. Нет смысла спрашивать его, как он туда попал. Сзади выглядывает улыбающаяся Галя.
Еще минута – и все они рядом со мной. Галя и дети. Тетя Варя обнимает Галю – они так давно не виделись. Лена и Костик в ватных пальтишках, подпоясанных пестрыми кушаками, в валенках с калошами и красных шапочках – смешные, неуклюжие и неотличимые друг от друга: совсем одинаковые веселые черные глаза, щеки яблоками и крутые, выпуклые лбы. Мы все высокие, поэтому ребята кажутся еще меньше: они топчутся где-то внизу и, задрав головы, смотрят на нас.
– Как ты их нашел? – спрашиваю Короля.
– Так ведь вы на них как похожи! Я ж не слепой, – отвечает он снисходительно.
Я не уточняю, кто на кого похож, потому что сразу приходится вступить в жаркий спор с тетей Варей: она и слышать не хочет о том, чтобы мы прямо с вокзала ехали в Березовую поляну. Она требует, чтобы мы все немедленно ехали к ней – там ждет яблочный пирог, клубничное варенье, чай…
А я хочу сразу домой – мне тревожно, я не могу оставлять свое хозяйство надолго.
– Я столько лет не видела Галю! – сердито говорит тетя Варя. – Как ты можешь, Семен? Я тебя не понимаю!
– Тетя Варя, но как же вы-то не понимаете: ведь детский дом…
– Я хочу к папе! – требует внизу Костик.
– Хочу к папе! – эхом откликается Леночка.
– Лучше бы домой, – очень вежливо вставляет Король. – Все-таки еще без году неделя, и все там непривычные.
Он прав. Это так ясно, что тетя Варя вдруг сдается и машет рукой:
– Ладно, езжайте. Галя, ты со мной. Приедем позже.
Мы смеемся и потому уже не сердимся друг на друга. Мы с Королем и детьми решаем ехать прямо домой. Галя и тетя Варя приедут следом.
– Может, мы Леночку с собой возьмем? – предлагает тетя Варя. – Куда вам с двоими? Берите Костика – и хватит.
– Нет! – энергично протестуют они оба. – Мы вместе! Мы с папой!
Не давая Гале одуматься, беру за руки детей, Король перехватывает у Гали чемодан, и мы выходим на площадь. Я пользуюсь тем, что Галя растерялась – видно, ее ошеломили и шумная встреча, и свиданье с тетей Варей после долгой разлуки, и, конечно, Ленинград: ведь моя черниговка никогда еще не ездила дальше Харькова. Наскоро, чтобы она не передумала, уславливаюсь, что мы выйдем встречать ее и тетю Варю к семичасовому поезду, наскоро прощаемся и садимся в трамвай. По-детски держась за руку тети Вари, Галя медленно идет по тротуару, а мы весело машем ей с площадки.
И вот мы снова в дачном вагоне.
Теперь я наконец-то могу толком разглядеть ребят. Наша разлука была не очень уж долгой – как будто они не могли измениться, а все-таки я замечаю много нового. Костик научился говорить «р» и на радостях сует его куда попало: «Мы пили мор-роко! – сообщает он. – У нас на валенках кар-роши новые!» И у Лены новая привычка в разговоре: каждую фразу она повторяет по нескольку раз, пока не дождется ответа.
– Расстегни пальто, расстегни пальто, расстегни пальто, – повторяет она очень мирно и совсем не капризно и, только услышав ответное «сейчас», умолкает.
Голос у нее низкий, басовитей, чем у Костика, и она все время гудит, как шмель.
Король смотрит на ребят, как на незнакомых, удивительных зверюшек, и смеется каждому их слову. Смеется он хорошо, и я впервые замечаю, какие у него ровные, белые зубы.
Едва мы попадаем домой, ребят у меня отбирает Софья Михайловна. Их ничуть не смущает ее хмурое лицо. Да оно и не хмурое сейчас. Она мигом снимает с них пальтишки, валенки, поит чаем. А заглянув к себе, я обнаруживаю чисто вымытые полы и стол, накрытый скатертью.
В столярной мастерской кипит работа. Кудрявая стружка устилает пол. У первого верстака – Плетнев. Он работает с небрежным видом, как будто без всякого усилия, но руки у него ловкие, и дело идет быстро. Метнув на меня короткий лукавый взгляд, он снова опускает глаза. Рядом – Разумов. У этого заело рубанок, он старательно выковыривает застрявшую стружку. Но и он дарит меня веселым, с хитрецой взглядом. Я не слишком обольщаюсь, я понимаю: сейчас всем им хочется доказать мне, что они умеют работать не хуже, чем ломать. А все-таки – как здесь хорошо, как шумно и как не похоже на то, что было еще совсем недавно!
…С семичасовым поездом, как и обещано, приезжают Галя с тетей Варей. Во флигеле три комнаты. В одной – Алексей Саввич и Софья Михайловна, в двух других – наша семья. В первой стоит мой письменный стол, еще столик и тот самый диван, на котором маялся Глебов. Вторая служит столовой и спальней.
Тетя Варя с Галей осматриваются и тотчас начинают что-то передвигать, переставлять. И вдруг, спохватившись, Галя вынимает из сумки белый конверт:
– Это тебе от Антона Семеновича. Прости, забыла сразу отдать.
Торопливо разрываю конверт.
– Поглядите на него! Сразу видно – человек двести тысяч выиграл! – смеется тетя Варя.
– Не трогай его. Пускай читает, пока не выучит наизусть, – отвечает Галя.
Выучить легко, письмо совсем короткое:
«Здравствуй, Семен! Не спрашиваю, почему не пишешь. Знаю, ты хочешь сразу рассказать, что дело у тебя пошло. Ну что ж, я жду. И верю – ты скоро напишешь. О наших новостях тебе расскажет Галя. Крепко жму твою руку.
А. Макаренко»
МАЛЫШИ
Силы мои утроились: Галя и дети были со мной. Я мог за весь день ни разу не забежать домой и увидеть Галю только к вечеру, я мог не вспоминать о ней целый день, но, и не вспоминая, постоянно знал: она здесь, рядом, – и она и дети.
Костик и Леночка освоились с новым домом мгновенно. Сначала, гуляя по парку, они держались друг друга. Но скоро, к моему удивлению, впервые за всю свою короткую жизнь наши неразлучники разлучились. Слишком много оказалось вокруг соблазнов, слишком много невиданного и увлекательного, и каждый нашел для себя свои любимые тропы. С самого утра Костик неизменно держал путь к сараю, где властвовал Павел Подсолнушкин: Костику необходимо было хоть одним глазом поглядеть на Тимофея.
– Ну и парень! – восхищался Подсолнушкин. – Ни капли не трусит! Станет, ноги расставит – и вот смотрит не наглядится, как в землю врытый. Потеха!
Костик очень дружелюбно относился ко всем, но Подсолнушкин был для него самым уважаемым после Короля человеком в детском доме. Близость к Тимофею – вот что так поднимало Павла в его глазах. Костик разговаривал с Подсолнушкиным до крайности почтительно.
– Можно войти? – спрашивал он всякий раз и тихо становился в сторонке или садился на низенькую скамеечку.
Потом начинались расспросы:
– А есть у Тимофея мама? А сестричка есть? А что он ест на обед? А на ужин? Можно дать Тимофею морковку? А сколько у Тимофея зубов?
Я всякий раз старался выудить его из сарая. Он уходил со мной, но потом упорно возвращался. Павел гордился его уважением и охотно беседовал с ним на разные темы – и про Тимофея, и про то, как хорошо здесь будет летом, и как он, Павел, тогда научит Костика плавать.
А с Королем Костика связывали узы дружбы нерушимой. Король был первый, с кем познакомились дети. В кармане у Короля всегда оказывался для них сахар – Галя иной раз с некоторым испугом смотрела на эти не слишком чистые куски, но не протестовала. Притом – и это было, конечно, главное – Король был неистощим на выдумки. Он подбрасывал ребят в воздух и ловил, как это прежде делал только я. Он брал Костика на колени и легонько покачивал, приговаривая:
По ровной дороге,
По ровной дороге, —
потом слегка подкидывал:
По кочкам! По кочкам! —
и в заключение:
Бух в канаву!!
Костик почти опрокидывался, но его тут же подхватывали сильные и ловкие руки. Я никогда не видал, чтобы Костик поморщился, – Король ни разу, даже ненароком, не рассчитав движения, не сделал ему больно. Зато визгу и веселого смеха при этом всегда бывало много. Но и это не все. Как выяснилось, Король умел показывать фокусы. Этот новоявленный талант поразил весь детский дом и совсем покорил малышей. Король брал в руки камешек, который тут же исчезал и появлялся потом у Костика за воротом. Король превосходно, артистически жонглировал палками, мячами. И по лицу его было видно, что он сам при этом испытывает истинное удовольствие.
Леночка, необыкновенно общительная, никому не отдавала предпочтения: она любила всех в нашем доме, и ее все полюбили. Она заходила в мастерскую и спрашивала деликатно: «Можно мне стружку?» – и ей насыпали полные карманы кудрявого, смолистого сокровища, что совсем не радовало Галю. Потом она забредала на кухню, а выйдя оттуда, сообщала: «Мне Король дал морковку, и я сказала ему спасибо!»
Она очень любила смотреть, как Леня Петров кормит кур, и Леня позволял ей посыпать им крошек.
И Костик и Лена сразу привязались к Софье Михайловне. Я говорил уже – была она внешне суха и даже, пожалуй, сурова. Но малыши пошли к ней сразу, не задумываясь, словно знали ее давным-давно. Часто я заставал Лену и Костика у нее в комнате, и она отпускала их неохотно. Я многое понял позже, когда Алексей Саввич сказал мне:
– У нас, знаете, было трое ребятишек – два сына и дочка. Всех взяла скарлатина, всех троих сразу, за две недели. Мы тогда работали в сельской школе, в Сибири, далеко от железной дороги. В школе заболел один мальчуган – и пошло всех косить. И наших… Софья Михайловна сказала тогда: «Не буду больше с детьми работать. Не смогу». А на пятый день, смотрю, уходит из дому. «Ты куда?» – «К детям»…
Алексей Саввич говорит о жене как-то тише обычного, с осторожностью. А она никогда не говорит о себе. Чем она привлекла Лену и Костика, сказать не сумею, но только они любили бывать у нее, и я часто слышал, как Костик или Лена объявляли:
– Я пойду к тете Соне.
Малыши совсем не вспоминали о Харькове, и я понял, что вчерашний день для них просто не существует. За тот короткий срок, что мы не виделись, в них появилась забавная рассудительность, которой я раньше не замечал. Поутру, выглянув в окно, Лена говорила:
– Мама, идет дождь, а ведь я хотела гулять. Мне надо дышать свежим воздухом, как же я теперь буду дышать?
Прежде, если ребята вечером почему-либо долго не засыпали, Галя напевала им колыбельную:
Птички затихли в саду.
Рыбки уснули в пруду…
Теперь песню пришлось отставить, потому что Костик вдруг спросил:
– Почему в пруду? Лучше бы они на песке спали, он мягкий.
И стал придираться к каждой строчке: почему, зачем? Так Галя и махнула рукой на эту колыбельную.
Ни капризов, ни слез в обиходе не было. Детишки тотчас приходили домой на Галин зов, рассказывали ей все, что видели и слышали, и снова шли к ребятам, в большой, интересный мир. А я среди всех хлопот, завидев издали коротенькие фигуры, деловито переступающие толстыми ножками в красных шерстяных чулках, снова мимолетно думал: что такое хорошее случилось со мной?
ПУГОВИЦЫ
Однажды Антон Семенович дал мне том Ушинского, в котором подчеркнул такие строки:
«Что сказали бы вы об архитекторе, который, закладывая новое здание, не сумел бы ответить вам на вопрос, что он хочет строить – храм ли, посвященный богу истины, любви и правды, просто ли дом, в котором жилось бы уютно, красивые ли, но бесполезные торжественные ворота, на которые заглядывались бы проезжающие, раззолоченную ли гостиницу для обирания нерасчетливых путешественников, кухню ли для переварки съестных припасов, музеум ли для хранения редкостей или, наконец, сарай для складки туда всякого, никому уже в жизни не нужного хлама? То же самое должны вы сказать и о воспитателе, который не сумеет ясно и точно определить вам цели своей воспитательной деятельности».
– Это очень верно, – сказал тогда Антон Семенович. – Хороший охотник, давая выстрел по движущейся цели, берет далеко вперед. Так и педагог в своем воспитательном деле должен брать далеко вперед, много требовать от человека и бесконечно уважать его, хотя по внешним признакам этот человек, может быть, и не заслуживает уважения.
Я вспомнил об этом, как старался вспомнить все, что говорил и делал Антон Семенович: по его словам и мыслям я проверял себя, свои мысли и свои поступки.
С каждым днем я все больше убеждался: как часы без маятника – не часы и птица без крыльев – не птица, так учитель, воспитатель не может работать, если он забыл хоть о ком-нибудь из своих ребят, если перестал слышать, видеть и чувствовать малейшие изменения в тех, кто ему доверен.
Очень много у меня было малышей: по десять лет – около трети, были даже девятилетние. Большинству – по двенадцати-тринадцати и только очень немногим – Жукову, Сергею Стеклову, Репину – по четырнадцати. Чаще всего это были росшие без надзора или осиротевшие дети, направленные к нам из других детских домов, из школ, где их сочли «неисправимыми». Беспризорничали в прошлом далеко не все – из каждых пяти трое, даже четверо и дня не жили на улице. Конечно, все это сильно облегчало дело. Но если я понимал и прежде, то теперь твердо знал: коллектив не берется смаху. Это огромная, трудная работа со всеми вместе и с каждым в отдельности. А для этого я должен каждого понять. Каков он, этот мальчишка? Волевой? Безвольный? Корыстный? Добрый? Скрытный? И я обязан понять не только, что составляет ядро каждого характера, но и то, как он должен расти и развиваться.
И вот наступила минута, когда чужой опыт, чужие мысли, даже если это были опыт и мысли Антона Семеновича, мне уже ни могли помочь, потому что – это и он любил повторять – за все годы его работы не было двух случаев совершенно одинаковых.
Всякий случай требует своего нового, особого решения – в этом меня еще раз убедила «пуговичная лихорадка».
Приехал к нам инспектор Ленинградского гороно Алексей Александрович Зимин. Он навещал нас не впервые. Он уже во многом помог мне. Он был из тех, кто давно указывал на безобразия, творившиеся в Березовой поляне, и поэтому пристально и доброжелательно следил за каждой переменой к лучшему. Он приезжал не только как инспектор, но как друг, которому все интересно, все важно.
Обычно в течение дня мы мало виделись – он пропадал в мастерской, разговаривал с ребятами, обедал с ними и только вечером садился у меня в кабинете и выкладывал свои наблюдения и соображения. Меня подкупало в нем то, что он охотно разговаривал о ребятах – об их характерах, привычках, склонностях. Его интересовал каждый из ребят в отдельности, и он подолгу о них расспрашивал.
Еще одно сближало нас: оба мы не любили педологов, а они были еще, ох, как сильны в 1933 году! Зимин ненавидел их с первых шагов своей инспекторской педагогической работы. Он считал, что большое количество домов «для трудных» – преступление; в такие дома попадают обычные, нормальные дети. Я не мог не согласиться: ведь и у меня здесь были самые обыкновенные ребята, и для меня оставалось загадкой, почему многие мои воспитанники были изъяты из обычных детских домов и направлены в дом для трудных.
Так вот, Алексей Александрович приехал к нам, пробыл весь день, переночевал, а на другое утро собрался возвращаться в Ленинград. И тут обнаружилось, что на его плаще не осталось ни одной пуговицы – все срезаны!
Объяснялось это очень просто. Карты исчезли из нашего обихода, но страсть к азартной игре не исчезла, она тлела. И, несмотря на то что ребята были все время заняты – работой, игрой, – несмотря на то что мы, воспитатели, проводили с ними весь день, они стали играть в пуговицы. Игра была глупая, не требующая ни ума, ни большой ловкости, – что-то вроде «камушков», которые так любят девочки. Но пуговиц она требовала не пять, не десять, а неисчислимое количество. То один из ребят, то другой обнаруживал, что на его одежде не хватает пуговиц. Начинались лихорадочные поиски, ругань, обещания «так дать, так дать, что век будешь помнить», – однако пуговицы исчезали.
Было созвано общее собрание. Я произнес горячую речь. Все согласились со мной, что игру эту надо немедленно изгнать из нашего дома. Сергей Стеклов предложил все имеющиеся запасы пуговиц тут же, не сходя с места, ссыпать в одну кучу. После некоторой заминки со вздохом выложил на стол горсть разнокалиберных пуговиц Петя Кизимов. Чуть погодя его примеру последовал Вася Лобов, потом Коршунов. Но я головой мог поручиться, что у каждого по нескольку пуговиц оставлено «на развод».
Почти все пострадавшие отыскали в пуговичной куче свои пуговицы и тотчас стали пришивать их к своим штанам и рубашкам.
И все-таки игра продолжалась – в этом не было никакого сомнения, – но теперь уже «втихую», тайно.
Петька громко выражал готовность «провалиться на этом самом месте» в доказательство того, что он о пуговицах и думать позабыл. Павлуша клялся в том же. Им я, пожалуй, верил. Но Лобов прятал от меня глаза, и я подозревал, что пуговичная лихорадка еще не оставила его.
И вот… пострадал плащ Алексея Александровича.
Я не знал, куда деваться от позора. Зимин старался как мог смягчить положение и только приговаривал:
– Ничего, ничего… Вот жена, правда, рассердится, она на днях только пришила новые… Ну, да не беда!