Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

СЕМЬЯ ЕКАТЕРИНЫ ИВАНОВНЫ



 

Приглядываюсь к Екатерине Ивановне. Все больше она мне по душе.

Чехов говорил: «Уметь любить – значит все уметь». Екатерина Ивановна все умеет, и ей ни с одним из ребят не трудно, потому что она любит.

Любовь и дружба – это не бессчетные объятия, поцелуи и нежные слова. Дружба – в доверии, в уважении к человеку. Вот Антон Семенович нам доверял по-настоящему. И не в том дело, что он доверил вчерашнему головорезу сначала пятьсот рублей, а потом две тысячи. Нет, главное – тебе доверяли болеть и отвечать за общие цели, общие наши дела.

Екатерина Ивановна не знала Антона Семеновича, никогда не видела его, но поступала она так же, и это было очень важно для меня. Ведь до сих пор я знал только один педагогический коллектив – тот, что был в колонии Горького, а потом в коммуне Дзержинского. Теперь я встретился с новыми людьми, новыми учителями и видел – они различны, несхожи их характеры, но в отношении их к детям есть одно главное, общее – уважение, доверие и твердая вера: в каждом есть свое зерно. Не видишь сразу – ищи.

– Помните, Семен Афанасьевич, – сказала мне Екатерина Ивановна, – у Горького Васька Пепел говорит: «Все, всегда говорили мне: вор Васька, воров сын Васька… я, может быть, со зла вор-то… оттого я вор, что другим именем никто, никогда не догадался назвать меня»… Это очень верно! Нельзя человеку привыкать к тому, что он плох. Стоит ему в этом утвердиться – все пропало.

Я мало знал о жизни Екатерины Ивановны и стеснялся расспрашивать. Но вот однажды к нам во двор зашел человек лет под сорок, с рюкзаком за плечами. Я как раз был во дворе с группой старших ребят. Мы невольно прекратили разговор и вопросительно смотрели на незнакомца. Лицо обветренное, брови выгорели, рюкзак – тоже. Одежда и сапоги запылены, и кажется – он пришел издалека, пыль на нем не только та, что пристала по пути от станции к нашему дому, – пыль многих дорог.

– Я брат Екатерины Ивановны Артемьевой, – сказал, подойдя, этот человек. – Нельзя ли повидать ее?

– Отчего же нельзя! Можно.

Тотчас кто-то слетал за Екатериной Ивановной. Мы смотрели, как она идет по двору, торопливо, все ускоряя шаг, еще издали жадно и радостно вглядываясь в лицо брата. Он пошел ей навстречу. Она была ему по плечо, и он низко наклонился, обнимая ее.

Должно быть, они давно в разлуке – это было видно по тому, как они шли навстречу друг другу, не замечая ничего и никого вокруг.

Владимир Иванович Артемьев пробыл у сестры только сутки. Он был в Ленинграде проездом и возвращался в Казахстан, где уже долгие годы работал геологом. Екатерина Ивановна ни на минуту не изменила своим обязанностям, и как мы ни просили ее уйти к себе пораньше, она не согласилась. Но мы впервые увидели, что она может быть поглощена чем-то, кроме ребят и детского дома.

Месяца через два снова появился у нас незнакомый человек, на этот раз с чемоданом в руках, в легком плаще.

– Я брат Екатерины Ивановны Артемьевой. Нельзя ли ее повидать? – спросил он.

Все было, как в первый раз: Екатерина Ивановна бежала ему навстречу с лицом, омытым радостью, и он шел к ней, улыбаясь так, что и без всяких слов было ясно, как давно они не видались и как рады друг другу. Этот брат оказался врачом, работал в Крыму, где-то неподалеку от Никитского сада.

Когда некоторое время спустя снова явился человек, спросивший, нельзя ли повидать Екатерину Ивановну, Жуков тут же на пороге спросил, не дав ему договорить:

– Вы ей, наверно, брат?

– Да, – ответил тот. – А что, похожи разве?

Через день, когда я провожал его на станцию, Борис Иванович рассказал мне, что Екатерина Ивановна – старшая в семье – заменила рано умершую мать шестерым братьям.

– Остались мы мал мала меньше: старшему пятнадцать, младшему три. А Кате было всего девятнадцать. Она вам никогда не говорила? Ну да, не любит она рассказывать о себе… И вот всю жизнь нам отдала. Кормила, одевала, учила. Когда старший брат стал на ноги, начал ей помогать. Так у нас и пошло: старший вырастет, выучится, потом вытягивает остальных. Но Катя… ведь сама была, в сущности, девчонкой, а так дома и пропадала – мыла, чистила, стирала на всех. И училась. А к учительской работе у нее страсть. Один раз было так. Предложили ей работу в лесничестве. Это, помню, хорошо оплачивалось. В семье мы тогда едва сводили концы с концами. Отец работал, как каторжный, да ведь столько ртов… И Катя скрепя сердце согласилась. Проходит лето, настает сентябрь, прибегает Катя домой в слезах: «Не могу видеть, как дети в школу идут… с книжками, с тетрадками…» И вот плачет-заливается. Отец ей тогда и сказал: «Не насилуй своей души, возвращайся в школу. Как-нибудь сведем концы с концами». Да. Катя – она… Он поискал слова:

– Катя – она человек…

После того как побывали у нас эти три гостя, Екатерина Ивановна, случалось, говорила ребятам, когда надо было сослаться на мнение бывалого человека:

– У моего брата-врача был такой случай… Мой брат-геолог рассказывал… Брат-инженер…

Был у нее еще брат – капитан дальнего плавания, брат в армии, брат – директор завода. Все они жили и работали в разных концах страны, отовсюду к Екатерине Ивановне приходили письма. И, принося ей очередной конверт, ребята уверенно говорили:

– Вам письмо от брата, Екатерина Ивановна.

А потом спрашивали:

– От которого?

А однажды со станции подошла к нашей поляне группа молодежи – человек десять, все по-летнему в светлой легкой одежде, крепкие, загорелые. Мы как раз стояли неподалеку от проходной и с любопытством смотрели на них.

– Скажите, – обратилась к нам коротко стриженная девушка с мальчишеским хохолком на макушке, – здесь работает Екатерина Ивановна Артемьева?

– Господи Исусе! – воскликнул Петька, в полной уверенности, что и эти тоже – братья и сестры нашей Екатерины Ивановны.

Петька никогда не отличался набожностью и вообще-то готов был ко всему на свете. Но такая многолюдная семья… это несколько нарушило его душевное равновесие.

Впрочем, тут же выяснилось, что это бывшие ученики Екатерины Ивановны, ее последний школьный выпуск. Теперь некоторые из них учились на рабфаках, другие были уже студенты-третьекурсники, третьи работали на заводе. Екатерина Ивановна совсем потонула в этой пестрой, веселой толпе. Она всех отлично помнила, называла по имени, каждого расспрашивала про родителей, братьев и сестер.

– Вы школу совсем-совсем оставили? – с сожалением воскликнула все та же стриженая девушка, похожая на мальчишку.

Она с первой минуты встречи уцепилась за локоть Екатерины Ивановны и уже не выпускала его.

– Ну, почему же? Здесь у меня всё сразу – и семья и школа.

 

27. «К ДВУМ ЕДИН…»

 

В школах кончались переводные испытания. «Ленинские искры» пестрели сообщениями об ударниках учебы, о классах со стопроцентной успеваемостью и о классах, которые пришли к испытаниям неподготовленными. А мы не могли подводить итоги. Нам не на что было оглянуться – нам надо было думать о будущем, о предстоящей осени и исподволь готовиться к ней.

Именно так и поступала Екатерина Ивановна. Она уже знала, как умеет читать, писать и считать каждый в отрядах Стеклова и Володина, где были собраны самые младшие ребята, знала, каково образование Петьки, который у нас с самого начала не по возрасту попал в отряд Жукова. Она не устраивала особых поверок, отдельных экзаменов. Однажды я слышал – под вечер она читала ребятам «Бежин луг», потом обратилась к Лёне Петрову:

– Почитай теперь ты, а я пока немного отдохну – устала…

Леня совсем растерялся:

– Да что вы, Екатерина Ивановна! Да я не умею… я плохо очень…

– Читай, читай. Я совсем охрипла. Читай, мы слушаем.

Краснея, потея, смущаясь, Леня начал по складам разбираться в длинных и плавных тургеневских периодах.

Послушав минуты три, Екатерина Ивановна сжалилась:

– Ну, отдохни. Павлуша, теперь ты смени его.

Павлуша Стеклов приступил к делу куда бойчее – он читал очень внятно, даже с выражением.

– Ну куда годится человек без знания арифметики! – услышал я в другой раз. – Да ведь она на каждом шагу нужна. Даже дикий человек не мог обойтись без чисел. Когда ему надо было назвать число, он показывал на предметы, которые всегда встречаются в природе именно в таком количестве. Что, непонятно? Сейчас объясню. Как было сказать «один»? Первобытный человек говорил: «луна» – ведь луна одна в небе. Вместо «два» он говорил «глаза»…

– Верно! Глаз-то всегда двое! – крикнул Петька, сам удивленный и гордый таким открытием.

– А когда надо было назвать число «четыре» – говорили «лев».

– Потому что сколько ног? Четыре! – вслух догадался кто-то.

– А три как же? – осведомился младший Стеклов.

– Да, вот это было трудно. В жарких странах говорили: «нога страуса», потому что у страуса на ноге три пальца. А где страусы не водятся, там люди не знали, как быть…»

Осторожно, шаг за шагом, Екатерина Ивановна приохотила ребят к занятиям, а они еще даже не успели заметить, что учатся!

Как-то под вечер, сидя в спальне у младших, она сказала:

– Вот что: до сих пор я все задавала вам разные задачки – теперь задавайте-ка вы мне. Придумайте какую-нибудь задачку сами.

– Приду-умать?

– А мы не умеем!

– Вы не видите задач? Неужели? Да их кругом сколько хотите.

Ребята озираются по сторонам, силясь понять, чего хочет от них Екатерина Ивановна. Уж не шутит ли она? А Екатерина Ивановна встает, ходит по комнате, дотрагиваясь до кроватей, подушек, до тумбочек, и все повторяет:

– Смотрите-ка, вот задача, вот задача, и здесь тоже, да не одна, а целых две. Ну-ка, Павлуша, иди сюда. Сосчитай эти кровати.

– Одна… две… семь, Екатерина Ивановна!

– А в том ряду?

– Одна… две… три… девять! – докладывает Павлушка.

– Ой, я догадался! – кричит Леня. – В одном ряду было семь кроватей, в другом девять… – и вдруг умолкает, точно ему не хватило дыхания.

– Ну, а дальше? – спрашивает Екатерина Ивановна. – Это вся твоя задачка?

– Нет, не вся! – кричат ребята. – Можно узнать, сколько в двух рядах!

– А можно – на сколько в нашем ряду больше!

– Ну хорошо. А теперь давайте так. Вот я пишу. Всем видно? – И Екатерина Ивановна крупно и четко выводит, на листе бумаги: 26+12. – Придумайте на эти числа задачку.

– Мы им забили двадцать шесть мячей, а они нам двенадцать – сколько всего забили? – выпаливает Петька.

– Эх, ты! Кто же так считает – сколько всего? Надо считать, на сколько у нас больше! – кричит Вася Лобов.

Позже, по дороге в столовую, ребята то и дело окликали:

– Екатерина Ивановна! А вот еще задачка! А вот еще!

И за ужином они не могли успокоиться: считали тарелки, ложки, ломти хлеба, даже ягоды в компоте и тут же сочиняли про них задачи.

Постепенно среди малышей не осталось ни одного, кого Екатерина Ивановна не заставила бы думать, придумывать, соображать. Она исподволь усложняла задачи, уверившись, что ребята хорошо и сознательно справляются с простыми. И они решали задачи и примеры с пылом, потому что горячо и увлеченно занималась арифметикой сама Екатерина Ивановна. Этого огонька в ней, видно, не погасили годы, да, я думаю, она и не повторяла из года в год одно и то же, а всякий раз неистощимо придумывала что-то новое, свое.

И еще услышал я однажды: бежал по двору вприпрыжку Вася Лобов и выкрикивал нечто непонятное – то ли стишок, то ли считалку. Наконец я поймал рифму: «надзирай».

Должно быть, недоумение еще не сошло с моего лица, когда я столкнулся с Екатериной Ивановной, потому что она сразу спросила:

– Что это вас так удивило, Семен Афанасьевич?

– Да вот не успел разобрать – что-то загадочное Лобов припевает, рекомендует надзирать над чем-то.

Она рассмеялась:

– Не надзирать, а назирать. Это я им рассказывала про первый русский учебник арифметики Магницкого. Некоторые места там написаны стихами, вот ребятам и понравилось.

И она, улыбаясь, продекламировала мне загадочную Васькину «считалку»:

 

К Двум един – то есть три,

Два же к трем – пять смотри.

Так и все назирай,

Таблицу разбирай!

 

Несколько дней спустя Екатерина Ивановна сообщила мне:

– По арифметике все младшие – примерно вторая группа. Читают хуже, но я их за лето подгоню. А как со старшими?

Со старшими дело обстояло не блестяще. Поодиночке их проверил по арифметике Алексей Саввич, по русскому языку – Галя и Софья Михайловна. Человек тридцать едва-едва годились в третью группу, человек двадцать – в четвертую и десяток с большой натяжкой – в пятую. Среди этих оказались Жуков, Подсолнушкин и Володин. Володина я никогда не считал чересчур способным и сообразительным, а между тем выяснилось, что он хорошо читает, довольно грамотно пишет и очень толково решает задачи.

Многие взрослые ребята, в том числе Суржик и Колышкин, которым уже стукнуло по четырнадцати, едва годились в третий класс. Трудновато было представить себе, как это они будут сидеть на одной парте с Петькой.

По истории, ботанике и немецкому языку все – и маленькие и большие – были одинаково безграмотны. Знания по географии носили… как бы это сказать поточнее… несколько односторонний характер. Суржик хорошо знал Грузию – он изучил этот солнечный край, путешествуя на крышах вагонов или же, напротив, под вагонами, в так называемых собачьих ящиках.

Подсолнушкин знал Центрально-Черноземную область: не было, кажется, на Орловщине, в воронежских и курских краях такого детского дома, где он не пожил бы хоть два-три дня. Репин побывал во всех крупнейших городах страны, мог кое-что рассказать не только о Ленинграде и Москве, но и о Киеве, Харькове, Тифлисе, Минске, Севастополе. Но у большинства прошлое было не столь романтическим, и странствия по детским домам не прибавляли, им знаний по географии.

– Кое-какие дыры заштопаем в процессе занятий, – говорила Софья Михайловна. – Но хорошо бы кое-что наверстать заранее, прямо бы сейчас. Надо подумать…

 

В ЛЕТНЕМ САДУ

 

В Ленинград я ездил часто. Подолгу просиживал в гороно, ловя окончивших педагогические институты. Мне хотелось поговорить с человеком начистоту, прежде чем его направят в Березовую поляну. Если тебе присылают работника, поздно спорить. Мне же нужны были не просто «направленные», а такие, которые шли бы к нам по своей охоте.

И такой подбирался у нас педагогический коллектив, что я вставал поутру с особенным чувством радости и покоя. Вставал и думал: что такое хорошее у меня нынче? А, да: Алексей Саввич! Екатерина Ивановна! Это были не слова, а постоянное ощущение. Я мысленно видел Екатерину Ивановну, тесно окруженную ребятами, или Алексея Саввича в мастерской – и это с самого утра наполняло меня уверенностью: день в хороших руках. Если надо, могу уехать хоть на сутки– и не будет точить, подгонять тревога.

В тот жаркий июньский день пришлось захватить с собой Костика.

– Купи ему башмаки, – наставляла Галя. – Примерь как следует, чтоб не жали. И Леночке такие же.

– Давай, уж и ее с собой.

– Хватит с тебя одного. А размер одинаковый. Когда вас встречать?

…Костик сидит передо мною в вагоне. Глаза у него совсем круглые – значит, предвкушает новые впечатления. А может быть, просто хочет спать – перед сном и у него и у Леночки глаза всегда становятся круглыми, как у совят. На лице у Костика отражается все, о чем он думает, что слышит. Словно легкие облака, проходят по его лицу отражения мыслей.

– Папа! Мы купим в Ленинграде башмаки?

– Купим.

– И Леночке купим в Ленинграде башмаки?

– И Леночке.

– Кожаные?

– А какие же еще?

– Я кожаные хочу.

– Кожаные и купим.

– Папа, а я к тебе сяду?

– Ладно, садись.

Он устраивается поудобнее у меня на коленях и вздыхает удовлетворенно, покойно: вот, мол, и достиг, чего хотел. Потом приникает лицом к окну. Нос у него совсем расплющился.

– Осторожней, Костик, стекло раздавишь.

– Ну что я, глупый? – солидно возражает он и очень строго смотрит на девушку, которая позволила себе громко рассмеяться, услышав его ответ.

– И чего смешного?.. – тихо говорит он, прижимаясь носом к стеклу. И еще тише, почти шепотом: – Новое дело!

Знакомый оборот! Узнаю Павла Подсолнушкина. Павел не речист, и эти два слова – «новое дело» – вполне успешно выражают у него возмущение, удивление, укоризну и неудовольствие.

– Костик! – предостерегающе говорю я. Костик молчит, отлично понимая, что я имею в виду. Он больше не смотрит на смешливую девушку. Она протягивает ему конфету в пестрой желто-красной бумажке, но он только поджимает губы и энергично мотает головой из стороны в сторону.

– Какой гордый! – говорит девушка и снова смеется.

Костик смотрит в окно, я – на Костика. Смотрю и думаю о своем.

Я теперь сплю по ночам. Первое время мы толком не спали – ни я, ни Алексей Саввич, ни Екатерина Ивановна: каждую минуту могли постучать в дверь, могло обнаружиться, что кто-то кого-то избил, кто-то сбежал, что-то украдено, испорчено, разбито. Даже когда все начало понемногу налаживаться, мы не знали ни дня, ни ночи, ни часу покоя. А вот теперь я стал спать крепко.

Вчера вечером ко мне зашел Суржик и молча положил на стол тридцать два рубля.

– Что за деньги?

– Это за портсигар.

– Какой портсигар?

– Ну, тогда… помните? И, в кошельке у вас было сто рублей. Так я остальное после отдам, вы не думайте. А это пока…

– А-а, вот что. Ну, спасибо. Иди и не спотыкайся больше.

Он ответил по форме:

– Есть не спотыкаться!

Когда он был уже у двери, я сказал:

– Погоди. А эти деньги у тебя откуда?

Он круто оборачивается. Лицо у него багровое, и второй раз я вижу его глаза – гневные, умоляющие, подернутые внезапными невольными слезами, которых не сдержать.

– Семен Афанасьевич! – Он гулко ударяет себя кулаком в грудь. – Пятнадцатого мая день рожденья, бабушка прислала семь рублей. Да из тех шесть не истратил! Десять рублей мне Репин был должен. Пять…

– Ладно, всё. Иди.

– Нет, а зачем вы…

– Да ты не обижайся, я просто хотел знать. Иди, Суржик.

Ошибка. Нельзя было спрашивать.

Я делаю много ошибок, знаю. Самое опасное – растеряться перед сложностью и многообразием характеров, которые тебя окружают.

Когда я в письмах спрашиваю Антона Семеновича, как поступить в том или ином случае, он отвечает: «А я не знаю, какая у вас в тот день была погода». Это значит: все зависит от обстановки, от всей суммы реальных обстоятельств – все надо уметь учитывать, все надо уметь видеть. Мелочей нет, все важно. Да, конечно. Но мне кажется иной раз, что я утону именно в мелочах.

Их много, и я не всегда умею определить, насколько одно важнее другого, что можно отодвинуть, за что необходимо схватиться прежде всего.

– Папа, – говорит Костик, – я скажу тебе на ухо: я хочу ту конфету. Красненькую.

Оглядываюсь. Той девушки уже нет – мы даже не заметили, на какой остановке она сошла.

– Ничего не поделаешь, Костик. Надо было сразу брать.

– А зачем она смеялась?

 

С вокзала мы с Костиком идем пешком. Хорошо! Ленинград опушен ранней, еще не запылившейся зеленью. Он помолодел, и уже не такими строгими, как тогда, в марте, кажутся мне его прямые улицы. Будто раздвигая суровый гранит набережных, струится живая голубизна опрокинутого неба, течет и дышит Нева. Еще очень рано, можно пройтись пешком. Хорошо! Радостно поглядеть в этот ясный час на удивительный город. И радостно держать в руке руку сына, смотреть сверху на круглую розовую щеку с тенью длинных ресниц. Костик шагает рядом со мной, стараясь попасть в ногу, но на каждый мой шаг приходится два его.

В вестибюле гороно я оставляю его под присмотром добродушной гардеробщицы, которая уверяет меня, что я могу ни о чем не беспокоиться. Правда, мы с Костиком договариваемся, как мужчина с мужчиной: он будет сидеть тихо и терпеливо ждать, пока я не вернусь, закончив все свои дела. А потом уже пойдут наши с ним дела, общие.

У нас сегодня много дел в городе. Я должен был зайти в гороно, потом мы должны купить башмаки, купить краски и кисти для наших художников, а кроме того, давно обещано, что мы зайдем в Летний сад и посмотрим памятник Крылову. И когда я через полтора часа спускаюсь в вестибюль, я нахожу гардеробщицу в совершенном восторге от Костика, а самого Костика – очень довольного собой: он честно, по-мужски сдержал слово – никуда не бегал, не скучал, сидел тихо и, конечно же, не плакал. Придется отложить покупки – Костик заслужил сперва обещанную прогулку.

Мы идем по мосту. Под ним струится Нева. Останавливаемся, смотрим вниз. Долго, без конца, можно смотреть на пламя костра и на бегущую воду. Потом я перевожу глаза на Костика – лицо у него серьезное, сосредоточенное. Он тоже смотрит в воду. О чем он думает?

– Пойдем, – говорю я.

Снова шагаем: я – один шаг, Костик – два. Минуем мост, идем по набережной. Слева Нева, справа решетка Летнего сада. Вглубь сада убегают белые статуи, переливается на солнце листва деревьев. Безлюдно. Может, потому, что час еще ранний?

– Смотри, Костик: во-он там памятник… Я не успеваю договорить.

– Памятник! Памятник! – Костик вырывает руку и бежит вперед по дорожке.

Подойдя, не нахожу на его лице и тени прежней задумчивости – оно все в движении, в улыбке, которая светится в глубине глаз, и на губах, и в ямочке на щеке. Обеими руками Костик ухватился за ограду, приподнялся на цыпочки; его голос и смех раздаются, кажется, на весь сад:

– Гляди! Гляди! Журавль! И лиса! С хвостом! Ой, какая! Папа, гляди – петух! А это кто? Это кто смешной? Обезьяна? Чего она делает? Папа, Леночку приведем сюда? Папа, Леночку!

Мы глядим и не можем наглядеться, так все это хорошо и весело – и звери, и птицы, и сам Крылов, грузный, спокойный, добрый и насмешливый, – настоящий дедушка.

– Костик, пошли!

– Погоди! Еще посмотрим немножко.

– Костик, а башмаки покупать?

– Папа, еще немно-ожко! Это медведь, папа? Я хочу туда, я перелезу…

И вдруг он застывает неподвижно, таращит глаза и приоткрывает рот. Я смотрю вокруг – что с ним? Что он увидел? Не успеваю я понять, что случилось, как Костик срывается с места и бежит куда-то направо.

– Король! – кричит он во все горло. – Король!

Под кустом сирени на скамье сидит оборванная серая фигура. Тут же на куске газеты – булка и еще какая-то снедь. Непонятно, как Костик издали признал в этой фигуре Короля, но он с разбегу кидается в колени оборванцу, все так же крича:

– Король! Король!

– Король! – зову я.

Он встает.

Я видел это лицо и бесшабашно-веселым, и злым, и насмешливым. Я видел его угрюмым и задумчивым в последнюю нашу встречу. Но никогда на моей памяти не было оно таким незащищенным, таким беспомощным. Король держит Костика за плечи и смотрит на меня испуганно и удивленно. Костик запрокидывает голову и обращает к Королю сияющую, влюбленную улыбку:

– Ты куда уходил? Ты с нами домой поедешь? Папа, он с нами поедет!

Я еще не успел спросить себя, поедет ли он, захочет ли поехать с нами. Но я был так рад, что он здесь, что я вижу его! И на его лице недоумение, испуг, тревога понемногу словно таяли, сменяясь каким-то новым выражением. Он стоял у скамьи, опустив руки на плечи Костика, и по-прежнему, как бывало, смотрел мне прямо в глаза.

– Здорово, – сказал я наконец и сел на скамейку. – А где Разумов? Где Плетнев?

– Плетнева нет… а Разумов здесь… Мы с ним на юг собираемся.

Его желтые глаза стали прежними, озорными и смелыми, и голос прозвучал, как и прежде, независимо и вызывающе.

– Поедем скорее домой, – сказал Костик.

Я промолчал. Король отвернулся и сказал негромко, не глядя на малыша:

– Не могу я ехать, Костик.

– Нет, поедем! Папа, скажи ему!

Король быстро повернулся ко мне.

– Не поеду я, – заговорил он быстро, захлебываясь словами, разом опять потеряв всю свою независимость. – Я вам там ни к чему, зачем это я вдруг поеду. Мы на юг решили, зачем это я вдруг останусь… И Разумов не согласится…

– А я-то думал… – сказал я медленно, – я-то думал: Король сбежал – уж наверно на новостройку… на Магнитку… а ты вон где…

Король смотрел на меня растерянно.

– Есть хочется, – неожиданно сказал Костик.

– А ты поешь. Вот, бери-ка булку с колбасой, на… – Король поспешно достал из кармана ножик, обтер газетой, отрезал ломоть булки, кружок колбасы и протянул Костику.

– Спасибо! – И Костик с аппетитом принялся за хлеб с колбасой.

– Семен Афанасьевич, – сказал вдруг Король, – а как ребята? Не разбежались?

Я пристально посмотрел на него:

– Ты и сам не думаешь, что разбежались. Все на месте. Кроме тебя, Разумова и Плетнева, никто не ушел.

– А как живете там?

– Мачту поставили, – усердно жуя колбасу, сообщил Костик. – Пионеры в гости приезжали. С барабаном. В баскетбол с нами играли.

– Ну?

– Проиграли мы.

– Проиграли? А большие ребята, Семен Афанасьевич?

– Обыкновенные пионеры. Лет по тринадцати.

– И наши проиграли?!

– Проиграли.

Король досадливо крякнул. И вдруг его прорвало:

– А кто играл? Жуков – так, Стеклов – так… Репин? Репин играл? И проиграли… Ах, черти!.. А что Володин – неужто остался без нас, не ушел? А кто в отряде командир? Во-ло-дин? Вот это да! А новых ребят нет?

Он спрашивает и спрашивает, без передышки, он живо представляет себе всё и всех, он не забывал, он помнит…

– Слушай, Дмитрий, – говорю я, – брось валять дурака – едем.

– А Разумов? – спрашивает он вместо ответа.

– Отыщи его, и едем все вместе.

– Он сейчас сюда придет.

– Вот и ладно.

Помолчали. Он испытующе смотрит мне в лицо:

– Семен Афанасьевич, вы сердитесь?

– Нет. Но я не понимаю, как ты мог уйти. Не понимаю.

– Семен Афанасьевич… – Он вдруг перешел на шепот, словно нас мог услышать кто-то, кроме Костика. – Я тогда решил остаться. Выхожу от вас – помните, ночь уже была, а тут Плетнев. Говорит: тряпка ты, поманили – ты и остался. Ну, я и пошел.

– Вот тут-то ты и поступил, как тряпка.

Мне хотелось сказать ему, что, видно, многое еще должно случиться, прежде чем он всерьез поймет, в чем настоящее мужество и настоящая самостоятельность. Но не стоит говорить – слова сейчас не дойдут до него, да он и слушать не станет. Он должен говорить сам. Тем же быстрым шепотом, взахлеб, ничего уже не пряча и не взвешивая, о выкладывает все, что накопилось на душе:

– Нам с Разумовым не хотелось… Но Разумову с ним не спорить. Он Плетня всегда слушался…

– А ты?

Король отмахивается коротким жестом – ему не до моих вопросов, он должен поскорей выговориться до дна.

– Пришли в Ленинград – и разругались. Ничего не ладится, все вкривь и вкось. Ни к чему душа не лежит. Плетень говорит: «Чего вы как отравленные? Уеду, говорит, от вас. Ну вас к черту! Еще без меня наплачетесь». И уехал. Только он без нас тоже никуда, он вернется. А нас не найдет – как же?

– Сообразишь, как предупредить. Да и он поймет, где вас искать.

– Он гордый, он в Березовую не пойдет.

– Он не гордый, а вздорный. Понимаешь? Глупый петух, вот и все.

Мимо нас прошла женщина с сумочкой, удивленно оглядела нас; прошла несколько шагов – оглянулась. Прошла няня с двумя детишками – тоже оглянулась раз, другой. Каждый смотрел в нашу сторону с любопытством. Но Король ничего не замечал.

На трехколесном велосипеде проехал мальчуган лет шести. Костик сполз с моих колен и побежал следом.

Где-то за кустами раздался осторожный, приглушенный свист. Король обернулся, привстал и окликнул негромко:

– Иди, иди, не бойся!

Я тоже приподнялся: к нам уже бежал улыбающийся Разумов.

– А я гляжу – с кем это ты? – говорил он еще на бегу. – Здравствуйте, Семен Афанасьевич! А я думаю – засыпался Король, подходить или нет?

– Едем, – сказал Король. – Можно сейчас ехать, или у вас еще какие дела?

– Едем. Костик! Где ты там?

Костик появился на велосипеде – на том самом, за которым он от нас убежал. Он крепко держался за руль, но катил его владелец машины, мальчик постарше, глядевший на Костика снисходительно и покровительственно. Мальчик остановил велосипед перед нашей скамейкой.

Во взгляде Костика была мольба:

– Еще немножко!

– Едем, – сказал я. – Король с нами.

Костик поспешно слез с велосипеда.

– Спасибо, я уже покатался! – сказал он, передавая машину ее хозяину, и, тут только заметив Разумова, обрадовался: – И Володя!

– Ага, и я. Здравствуй, Костик! – отозвался Разумов и тоже улыбнулся, ласково щуря синие глаза.

Шагаем вчетвером – малыш, двое изрядно оборванных подростков и я. Со стороны поглядеть – странная компания.

– Беспризорников ведут? – с недоумением сказала встречная девочка лет десяти.

– Вряд ли: с ребенком… – долетел до нас ответ матери.

Король передернул плечами.

– Беспризорников, ясно, – с усмешкой повторил он.

– Ну, одеты мы с тобой в самом деле… – примирительно сказал Разумов.

И снова мы в вагоне. За окном вдруг темнеет, по стеклу вкось ползут крупные дождевые капли. Костику больше не любопытно глядеть в окно, он не сводит глаз с Короля:

– Ты больше не уедешь? Нет?

– Нет! – весело отвечает за Короля Разумов.

Всю дорогу оба расспрашивают о Березовой поляне – Король быстро и жадно, обо всем подряд, Разумов – изредка вставляя слово. Мне уже и рассказывать нечего, кажется все перебрал. И незаметно пролетел наш не слишком близкий путь. Выходим из вагона. Дождь перестал, но еще хмуро кругом. И вдруг, когда мы подошли к березовой роще, солнце выглянуло, из-за туч. Вспыхнула чисто умытая зелень, засверкали белые стволы. Все озарено, все насквозь пронизано солнцем. Гляжу на Короля. То же произошло и с ним: тень сошла с его лица, оно откровенно счастливое, и – наверно, смешно так сказать о мальчишке, но да, именно так – оно помолодело. Он все ускоряет шаг, Костик уже не поспевает за нами. Я сажаю его к себе на плечи – и мы чуть не бегом подходим к дому. И когда до будки остается какая-нибудь сотня шагов, Костик вдруг берет меня обеими руками за щеки, пытаясь повернуть к себе мою голову, и говорит испуганно: – Папа! А башмаки?

 

ГОРЯЧИЙ ДЕНЬ

 

У проходной будки показался Сергей Стеклов – дежурный командир. Он хотел что-то сказать, да так и остался с открытым ртом.

– Здорово! – приветствовал его Король.

– Здорово! – как эхо, повторил Разумов.

Меня никто не ждал в этот час, да еще с такими спутниками. Но «беспроволочный телеграф» действовал безотказно. Кто-то выглянул из окна спальни, кто-то – из дверей мастерской, кто-то вдруг кубарем скатился с лестницы. И сначала зашуршало шепотом, а потом все громче понеслось по нашему дому:

– Король! Король пришел! И Разумов!

– Подите умойтесь, – сказал я. – Сергей, выдай им полотенца и мыло.

И я оставил ребят одних.

– Ты? – встретила меня Галя, округлив глаза. – Так рано? И башмаки привез?

– Король и Разумов со мной, – ответил я.

И Галя, забыв о башмаках, выбежала из комнаты.

– Как вы быстро обернулись сегодня! – выглянула из своей комнаты Софья Михайловна. – А краски купили?

– Король и Разумов вернулись, – повторил я и, уже входя в нашу комнату, услышал, как хлопнула дверь и Софья Михайловна, постукивая каблуками, сбежала с крыльца.

Удивительное дело! Я убежден, что держал себя в руках, когда ребята исчезли. По крайней мере, я изо всех сил старался не показать, что это ушибло меня. И сейчас я тоже вел себя так, словно ничего не случилось. Но улыбки ребят, их глаза поздравляли меня. Каждый подходил только затем, чтоб взглянуть, улыбнуться, а то и сказать что-нибудь сугубо оригинальное и значительное, вроде:

– Здорово!

Или:

– Вот это да!

А понимать надо было так:

«Поздравляю, Семен Афанасьевич! Уж я-то вижу, как вы рады. Да я и сам рад!»

Только Володин подошел ко мне без улыбки:

– Семен Афанасьевич, а что – Король опять будет в нашем отряде командиром?

В голосе его звучала тревога, и виноват – тревогу эту я поначалу не так понял.

– Нет, не будет, – сказал я суховато.

– Ну ладно, – ответил он, как будто я долго в чем-то убеждал его, а он – так и быть – согласился.

Он повернулся и с неожиданной для его короткого, квадратного тела быстротой побежал за угол дома, откуда нетерпеливо выглядывали, кивая и призывно жестикулируя, несколько ребят из третьего отряда. Минут через пять, не меньше, я снова увидел их, уже из окна, – они всё еще обсуждали важную новость. И тут-то я почувствовал себя в глубине души виноватым перед Володиным. Ясное дело: если он боялся, как бы Король не занял снова место командира, то вовсе не потому, что хотел и впредь сам командовать вместо Короля. Его заботило другое, о себе он не думал!

Весь остаток дня я был по горло занят своим. Король и Разумов несколько раз попадались мне на глаза. Ни растерянности, ни волнения в них не замечалось. Король заглядывал во все углы и закоулки, жадно всматривался во все новое, – а посмотреть было на что. Он обошел гимнастический городок, прыгнул через яму, пробежал по дорожке, подтянулся на кольцах. Побывал в кухне, зашел в хлев к Тимофею, которого мы все-таки решили продать колхозу имени Ленина. Подсолнушкин мужественно переносил горе предстоящей разлуки, он-то и сказал мне после: «Король тоже говорит – на что, говорит, в детдоме бык?» Он пришел и даже удивился: «О, говорит, как Тимофея раскормили, гладкий стал! Его в совхоз куда-нибудь, а нам он на что?». И наконец пришел Король в мастерскую. Он долго ходил между верстаками, приглядывался и словно даже принюхивался – раздувал ноздри, втягивая смолистый запах стружки. Заглянув как раз в дверь, я, не замеченный им, издали видел, как он молча отстранил Глебова и стал на его место.

– Алексей Саввич, а чего… – затянул было Глебов.

– Иди-ка сюда, – послышалось в ответ, – помоги вот: пройдись наждачком по этим планкам, а то мне некогда ими заниматься.

Глебов принялся за наждачок, а Король так и остался у его верстака. Разумов, ходивший за Королем, как тень, повертелся немного по мастерской и незаметно пристроился в подручные к Жукову, орудовавшему с какими-то досками в дальнем конце.

После вечернего чая ребята не разбрелись, как обычно, кто в клуб, к пинг-понгу или шашкам, кто на баскетбольную площадку или к волейбольной сетке. Нет, сегодня мы все, не сговариваясь, собрались на нашем высоком крыльце, а кому не хватило места на ступенях, расселись прямо на траве. Сидели, перекидывались короткими словами, не ведя общего разговора, но с ощущением общей удачи, события, к которому надо было привыкнуть вместе.

– Семен Афанасьевич, расскажите что-нибудь! – попросил Петька.

– Про коммуну! Правда, расскажите!

Кто-то постарался усесться поудобнее, кто-то придвинулся поближе.

И мне тоже захотелось в этот особенный день вспомнить коммуну, товарищей, Антона Семеновича, поговорить хоть немного о том, о чем думалось так часто, что постоянно было со мной и при мне.

О чем же им рассказать? Я оглядел их. Рассказываешь всем, а мыслью обращаешься иной раз к одному и речь ведешь для него. Видишь: вон тот, сидя на верхней ступеньке, устремил взгляд куда-то вглубь парка и смотрит туда не мигая и думает о чем-то своем… Он один сейчас, а не с нами, может быть он и не слышит. А этот прислонился к двери, и взгляд у него рассеянный – он тоже пока не слышит меня. Еще один слушает недоверчиво – и так хочется увидеть в его глазах искру не подозрительного, а настоящего, сочувственного интереса! А вот этот и смотрит и слушает, но дойдет ли до него? Поймет ли он, что мой рассказ – ответ не на один наш разговор? А вот Панин… Эх, Панин! Дойдет ли до тебя то, о чем я сейчас рассказываю?

– Так вот, – сказал я, – было это в прошлом году. Готовились мы к походу. Я уж вам как-то говорил, что летом мы всегда путешествовали – по Волге ли, по Крыму ли, но непременно отправлялись далеко, в новые места. Прошлым летом поехали мы на Кавказ. К вокзалу шли строем, а строй у нас был красивый, впереди – свой оркестр. Вы скажете – а вещи как же? Вещи мы складывали в грузовик, там было все: еда, посуда, чемоданы с одеждой. Грузовики шли за последним взводом – за нашими малышами. Однако хоть в строю ничего нести не полагается, старшие ребята в первом взводе несли чемодан. А получилось это вот почему.

Обычно, готовясь к лету, каждый коммунар у нас откладывал понемногу из своего заработка на заводе. Накапливалось порядочно, у иных больше сотни. К этому походу у ребят набралось всего пятьдесят пять тысяч рублей. А коммунаров четыреста – прикиньте-ка, сколько это в среднем на брата?

Переглянулись мои слушатели – быстро сосчитать такое в уме…

– Примерно по сто тридцать, – подсказал Алексей Саввич.

– Видите, сумма серьезная. Стали мы думать: если раздать эти деньги ребятам на руки – растратят зря и на Кавказ приедут ни с чем. И придумали положить в общий чемодан, а уж на Кавказе раздать, и тогда пусть каждый покупает, что ему хочется. Положили мы эти деньги в чемодан. Они едва уместились – как-никак, пятьдесят пять тысяч, и все пятерками да трешками. Антон Семенович посмотрел, посмотрел и говорит:

«Раз деньги на моей ответственности, стало быть этот чемодан должен нести я».

Попробовали мы чемодан на вес – килограммов двадцать, не меньше. Разве же можно, чтобы Антон Семенович такую махину тащил на себе всю дорогу! И вот решили мы дать этот чемодан на хранение первому взводу – комсомольцам. Они, конечно, согласились, и постоянно у них во взводе мельтешил этот самый чемодан.

А поход был нешуточный. Семьсот километров поездом до Горького. Четыре дня побыли в Горьком – походили, посмотрели, где жил Алексей Максимович, где работал, какие там еще памятные, интересные места, устроили экскурсию на автозавод. Потом наняли пароход – да, да, Петя, целый пароход – и поплыли вниз по Волге. Плыли не спеша, останавливались в каждом городе. И Антон Семенович понемногу стал раздавать ребятам деньги – с таким расчетом, чтоб и на Кавказ хватило. При каждой раздаче составлялся список, и ребята расписывались Списки были в другом чемодане, где помещалась вся наша канцелярия. Этот чемодан тоже был в ведении комсомольцев, но его не носили с собой, а клали в обоз.

И вот за десять дней плавания роздал Антон Семенович восемнадцать тысяч пятьсот сорок один рубль двадцать пять копеек – до сих пор помню. А почему так до копейки запомнил, вы сейчас поймете.

В Сталинграде пересели мы с парохода на поезд и покатили в Новороссийск. Поезд попался очень плохой, без света, а выезжали мы ночью и в темноте погрузились. Антон Семенович проверил караулы в каждом вагоне и пошел в первый взвод – спать. А утром, едва рассвело, толкают меня – просыпайся скорей! Едва разобрал, в чем дело, да так и ахнул. Оказалось, когда поезд отходил от последней станции, какой-то человек вскочил в вагон – и хвать чемодан! Потом кинулся к другой двери и выпрыгнул на ходу.

У меня в мыслях, конечно, одно: чемодан с деньгами! Тут старшие ребята и я с ними недолго думая повыскакивали из вагона – и, давай прочесывать все вокруг. Но вор как сквозь землю провалился. Мы были на последнем перегоне к Новороссийску и знали, что там коммунары пробудут два дня перед посадкой на пароход. Стало быть, нагоним. Что вам долго рассказывать – два дня мы рыскали по округе, устали, конечно, замучились, а хуже всего – пришли к своим в Новороссийск с пустыми руками. Тут оказалось – спросонок я не понял, а потом не спрашивал, – вор-то схватил не тот чемодан, который с деньгами, а другой – со всякой нашей канцелярией. Так что горевать особенно не о чем было, кроме как о собственной нерасторопности. И очень совестно было перед Антоном Семеновичем. Но потом выяснилось еще одно обстоятельство. Собирает Антон Семенович совет командиров и говорит:

«В чемодане лежали расписки ребят в получении денег. Значит, я теперь не могу отчитаться в расходе восемнадцати с половиной тысяч рублей. Как быть?»

Тогда секретарь совета командиров Шурка Жевелий говорит:

«Надо взять новые расписки».

Мы слушаем и думаем про себя: это верно, расписки надо взять, другого выхода нет. Но ведь, может, кто и забудет, спутает. А может быть и хуже: получил пятнадцать, а напишет десять, вот что плохо. У нас ведь ребята разные, есть такие, что пришли совсем недавно прямо из тюрьмы…

И вот на общем собрании Антон Семенович сказал ребятам, чтоб каждый написал на отдельной бумажке расписку на все деньги, сколько получил в дороге. Каждый сел, припомнил, написал. Вечером в совете стали приводить эти расписки в порядок – как ни говорите, четыреста штук! Разложили мы их по взводам, и каждый взвод отдельно подсчитывает.

«Подведут… ой, подведут, черти!» – шепчет мне Шурка.

И я тоже сижу, считаю, а сам думаю: как бы не подвели!

Шурка положил перед собой тетрадку и крупно так вывел: «18.541 р. 25 к.». И вот приходит минута: по взводам все проверено и записано, надо подводить общий итог. Шурка берет карандаш и начинает считать. Считал, считал, потом как бросит карандаш: «Не могу! – говорит. – Считай ты, Колька!»

Колька сел и начал вслух: три да четыре, да пять, да один, да девять… и пишет первую цифру итога: пять. Мы все закричали: правильно! А Щурка шипит:

«Подумаешь, правильно! Рано обрадовались. В копейках никто врать не будет».

Так мы считали. Когда дошли до десятков, Колька ошибся в подсчете – его тут же стукнули по затылку, и никто за него не заступился. А под окном столпились коммунары и ждут.

Наконец досчитали. Объявляет Колька общую цифру: «18.506 р. 25 коп.». Стало быть, недочет тридцать пять рублей всего-навсего. Ну, это еще не беда. Тут только мы почувствовали, до чего устали от волнения. Кажется, легче было вагон дров переколоть. Но все-таки противно: есть кто-то подлый среди нас. Хоть мы и думали про себя, как бы не подвели, а все-таки надеялись, что все сойдется… Шурка высунулся в окошко и говорит:

«Подсчитали. Тридцать пять целковых не хватает».

Там тоже молчат, не радуются. Шурка и говорит:

«А все отдали бумажки?»

«Все», – отвечают ему.

И тут Шурка как хлопнет себя по лбу.

«Ах я старый чурбан! – кричит. – Ах, собака! Нате!»

Выхватил из кармана бумажку и бросил на стол, а на ней – расписка, что Александр Жевелий получил в счет заработка тридцать пять рублей. Мы все и хохочем и ругаем его – дескать, вот голова дырявая, из-за тебя зря расстраивались. А Колька подскочил к окну и кричит:

«Правильно! Тютелька в тютельку! Копейка в копейку!»

За окном все, как один:

«Ур-ра!»

А Антон Семенович спокойно так говорит:

«А по-моему, иначе просто быть не могло».

Вот вам и вся история. Так-то.

– Ух ты! – сказал Петька.

Другие тоже как-то облегченно зашевелились вокруг меня. И тут я перехватываю странный, напряженный взгляд Репина. Он сразу отводит глаза и с наигранным безразличием произносит:

– Король, а горн ты что, загнал?

– Чего? – Король недоуменно поднимает брови.

Всплеснулся шум и тотчас замер. Все стихло, как перед грозой. Удивительно – никто, никто, даже Петька не только не начал разговора о горне, но, казалось, и не вспомнил о нем. А вот Репин помнил, все время помнил.

– Горн, говорю, спустил по дешевке?

– Да какой гори? Про что ты?

– В то утро, как вы ушли, пропал горн. Ты что ж, не знаешь?

– Да ты что, спятил?! – Король вскочил. Голос у него был сиплый, неузнаваемый: – Ты что? Ты… Чтоб я… чтоб я взял?! Ах ты…

Он рванулся к Репину, я едва успел схватить его за плечи:

– Погоди, Дмитрий!

– Нет, я ему сейчас морду… я ему… я…

Репин встал побледневший, но спокойный.

– Все так думают, не я один, – сказал он с вызовом.

– Не ври! – громко и зло сказал Жуков. – Никто и не вспомнил, один ты!

– Мы не брали, – растерянно заговорил Разумов. – Что вы, ребята! Мы и не знали…

– Можно подумать, что вы вообще никогда ничего не брали! – усмехнулся Репин.

И тут Разумов как-то неуверенно, неумело замахнулся и ударил Андрея по лицу. Ни я, никто не успел помешать ему – мы давно вскочили и стояли настороже, готовые разнять, развести, готовые удержать Короля, но мы меньше всего ждали, что в драку полезет Разумов.

Чьи-то руки схватили Разумова, кто-то оттащил Андрея. Все это долго рассказывать и описывать, а в действительности промелькнули какие-то доли секунды – мы не успели ни вздохнуть, ни опомниться, ни сообразить, что такое произошло сейчас у нас на глазах.

До чего же у меня чесались руки – схватить Репина за шиворот и встряхнуть хорошенько, встряхнуть так, чтобы все стало на место в этой вывихнутой, себялюбивой душе!

– Кулаком ничего не докажешь, – сказал я.

– А мы… мы не собираемся доказывать! – крикнул Король.

– И не нужно доказывать. Слушай, Репин, – продолжал я, в упор глядя на Андрея. – Ты мне говорил недавно про горн. Что я тебе сказал?

Репин сжал губы и отвернулся. Кругом было тихо, слышалось только дыхание ребят.

– Я тебе сказал, что не верю в это, – подчеркивая каждое слово, напомнил я.

– Семен Афанасьевич! – Жуков стоит подтянутый, серьезный, таким он бывает, когда ведет наши собрания или выступает в совете детского дома. – Ведь Репин мне сегодня то же самое говорил. А я ему сказал, чтоб он забыл и не повторял… Зачем ты вылез? – круто повернулся он к Андрею.

– Новое дело – зачем! А как же ему не вылезти! – нарушил настороженное молчание Подсолнушкин. – Ты спроси, чего он вылез, когда из Ленинграда приезжали. Разве он может, чтоб все, как следует?

– Злости в нем много, – откликнулся Сергей Стеклов.

– Злостью можно и подавиться, – неожиданно объявил Петька.

Я встретился взглядом с Алексеем Саввичем. Его глаза смеялись. «Молодцы! Я рад!» – говорили они.

– Значит, так, – я снова обратился к Королю и к Разумову, которого все еще придерживали за локти, хотя в этом уже не было никакой нужды, – забудьте, что сказал Репин. Забудьте, потому что никто с ним не согласен.

– Да и он-то говорит… без веры, – после короткой паузы, подыскав нужное слово, прибавил Жуков.

– Разрешите мне сказать, Семен Афанасьевич, – заговорила Екатерина Ивановна. До сих пор она молча стояла поодаль, у двери, вглядываясь в лица ребят. – Я думаю, все со мной согласятся, когда я скажу, что все мы рады возвращению Королева и Разумова. Королев с самого начала помогал поднимать наш дом, он полюбил его, а ушел… ушел не подумав. И Разумов ушел с ним не подумав, просто по дружбе. Не знаю, как вы, а я всегда была уверена, что они вернутся. И надо забыть о сегодняшнем разговоре, надо забыть, что Королев и Разумов уходили. Надо думать о завтрашнем дне. Вот, например: в каком отряде они теперь будут?

Мгновенье ребята молчали. Это было короткое, но напряженное молчание; всем было как-то не по себе.

Неловкость нарушил Володин:

– Так ведь у них свой отряд… наш, то-есть! Как были в третьем, так и опять… это ничего!

Он оглядывался на своих, словно ожидая подкрепления. Смутная нотка неуверенности все же была в его голосе, но я опять почувствовал: его смущает не то, что сам он оказался в двойственной позиции. Дело ясное: у Короля свой отряд, и он может туда вернуться, это справедливо и естественно. Но вот командиром ребята его ставить опасаются, а рядовым наравне с десяти-одиннадцатилетними, под команду Володина или кого другого, – захочет ли Король, не обидно ли ему будет?

– А вы сами куда хотите? – спросила Екатерина Ивановна.

– Все равно, – сквозь зубы сказал Король. – Хоть и в третий… Чего ж…

Он все еще был весь – как сжатый кулак, готовый к отпору, к удару. А Разумов сник, плечи опустились, и он упорно глядел в землю.

– Семен Афанасьевич, а если к нам? Я предлагаю к нам, а? – сказал вдруг Жуков.

Я ответил:

– Думаю, это правильно.

– Идите к нам, – просто и как-то очень гостеприимно сказал Саня. – У нас ребята постарше, чем в третьем. И вообще…

Он открыто и прямо смотрел на Короля и всем своим видом досказывал: и вообще у нас народ хороший, не пожалеете. А не хотите – не обидимся. Но только, не хвалясь, советуем – лучше не найти.

Король взглянул на Разумова, но тот так и не поднял головы, и Король решил за двоих:

– Ладно, к вам…

– Значит, с этим в порядке, – сказал я. – Ну, а Репину что запишем? Веди собрание, Жуков.

И снова на крыльце стало тихо. Я вспомнил о Колышкине, отыскал его глазами. Ну, конечно! Он оглушен, точно все вокруг обрушилось и земля колеблется под ногами. Да так и есть – мысль Колышкина, все его бытие неизменно, точно в стену, упиралось в жесткую и насмешливую власть Репина, из воли Репина он не смел выйти, не смел и думать об этом, и вдруг какая-то неведомая сила сокрушила Репина! Точно не стало глухой стены вокруг Колышкина и его разом обдуло всеми ветрами. Никогда я не видел это бледное лицо таким изумленным, таким… проснувшимся. Он озирался, точно впервые увидел, что вокруг – живые люди.

Но мне некогда было долго разглядывать Колышкина, я только вобрал его одним взглядом – вот такого, ошарашенного, с раскрывшимися глазами. Надо смотреть и слушать, ничего не упуская: кто знает, может быть, в какую-то минуту снова надо будет вмешаться…

Жуков спокойно обводил глазами ребят, ожидая ответа на свои слова о Репине. Молчание затягивалось. И тут шагнул вперед Подсолнушкин.

– Известно… – начал он, и все обернулись в его сторону. Он поправил пояс, переступил с ноги на ногу. Он не смущался устремленными на него взглядами, он просто обдумывал, как бы лучше, понятнее высказать свою мысль, и говорил еще более солидно и независимо, чем всегда. – Известно, – повторил он, – так спокон веку было: что Репин скажет, то и будет. У Колышкина в отряде разве Колышкин командир? Репин. Чего смотришь, Колышкин? Неправду я говорю? А в Репине такая вредность сидит: что захочу, то пускай и делают; так не сделают – куплю, только чтоб было по-моему… – Подсолнушкин смолк, остановленный сложностью собственной мысли; слов, способных ее выразить, не находилось. Он набрал в грудь побольше воздуху. – Предлагаю! – сказал он громко и сердито: – Пускай уходит отсюда. Скатертью дорога! А хочет оставаться – пускай помогает. Пускай живет… как люди живут. Всё.

И он сел на ступеньку, нахмуренный, недовольный, но, как всегда, исполненный сознания собственного достоинства.

Замечаю в толпе лицо Глебова. Он, который никогда не останавливался перед любым грубым, дерзким словом, изумлен и потрясен этой сдержанной и сильной обвинительной речью, да еще – подумать только! – речью против Репина! А вот Коробочкин – этот смотрит, точно перед ним разыгрывается захватывающий спектакль. Смотри, смотри, Коробочкин, – ты не ушел, и, видишь, не зря ты остался!

Репин проводит рукой по лбу, по бледной щеке, но голос его звучит ровно:

– Не твоя забота, Подсолнушкин, рассуждать, как я должен поступить. Я поступлю как захочу. Захочу – уйду, захочу – останусь, а ты мне не указчик.

Так. Вот теперь пора вмешаться.

– Подсолнушкин тебе, может, и не указчик, – говорю я, – а мы все вместе можем указать. По-моему, Подсолнушкин правильно сказал: мы тут не пустяками занимаемся – у нас дело, мы работаем. Не хочешь помогать – уходи. Жуков, голосуй.

– Кто за предложение Подсолнушкина? – спрашивает Саня.

Решительно поднимают руку сам Подсолнушкин, Сергей Стеклов. Секунда колебания.

Подняли руку Володин, Петька, Суржик. Еще какие-то секунды – и кругом тянется целый лес поднятых рук. Кажется, один Колышкин смотрит в землю, будто ничего не слышит, и руки не поднимает.

– Сделаю так, как захочу, – сквозь зубы повторяет Репин.

– Там посмотрим, – спокойно отвечает Жуков.

 

СНОВА ДОМА

 

Итак, мальчишки снова дома. Разумову надо отдохнуть, оглядеться, прийти в себя. А Королю нельзя давать опомниться, ему нужно вложить в руки дело, настоящее дело, которое забрало бы его целиком, без остатка. Что же это будет за дело? Екатерина Ивановна считает, что ему надо очень много заниматься. Это верно, но этого мало. Нужно еще что-то. Я очень рад, что никто из воспитателей не говорит: он пришел из бегов, ему нельзя давать никаких ответственных поручений. Да, бывает, что вернувшегося надо наказать, испытать, трижды проверить, но здесь…

Нет, здесь надо занять и руки и голову, надо доверить много и от всего сердца. Ведь он вернулся домой, он давно рвался сюда и только не умел одолеть препятствие, мешавшее ему вернуться.

– Пожалуй, поставим его командиром первого отряда? – думаю я вслух.

– Да, Жуков – председатель совета, у него работы хватает, – соглашается Алексей Саввич. – Но, мне кажется, тут есть опасность: как бы он не превратил отряд в свою вотчину…

– Ну, в первом отряде это не так-то легко! Но, пожалуй, вы правы… Ему нужно бы поле деятельности пошире…

Час спустя после этого разговора я услышал стук в дверь кабинета:

– Семен Афанасьевич, я зайду к вам?

В голосе Короля и вопрос и утверждение. Так – и прося и утверждая – обычно говорит Костик: «Я пойду гулять? Я съем морковку?»

– Заходи, конечно.

– Семен Афанасьевич, дайте мне какую-нибудь работу, много работы. А то сбегу.

– Бежать незачем. Ты знаешь, здесь насильно никого не держат.

Король досадливо отмахивается:

– Ну, уйду. Мне жить не дает этот горн дурацкий.

Я смотрю на него с удивлением:

– Ты что, Дмитрий? С тобой кто-нибудь говорил про горн?

– Никто не говорил. Только Репин этот… он так смотрит – я бы его придушил. И Володька места себе не находит. Ловит всех – и каждому: «Я не брал! Мы не брали!» Не могу я…

– Дела много, сам видишь. Выбирай, что тебе по душе.

– Не знаю, – говорит он угрюмо, глядя в окно. И потом со сдержанной страстью: – Мне бы потруднее. Я бы сейчас показал – у-у!

Помолчав, он добавляет:

– Софья Михайловна меня проверяла… чтение, письмо, там… арифметика…

– Да?

– Говорит – четвертая группа от силы, а то и вовсе третья.

Лицо Короля темнеет. Кажется, он даже похудел за последние дни, так обозначились скулы, и губы стали как две тонкие полоски, – от обиды он всегда крепко сжимает губы.

– Лучше совсем учиться не буду. Не могу я с сопляками сидеть в одной группе! Мне Петька в сыновья годится.

Сгоряча он, видно, не понимает даже, что за чушь порет. Но мне тоже не до смеха.

– То-есть как это – не будешь учиться? А Стеклов?

Старший Стеклов тоже будет в четвертой группе. Но он спокоен, его не смущает, что он, самый взрослый из всех ребят (ему скоро пятнадцать), оказался в одной группе с маленькими, – там будут даже двое из его же отряда. Никому и в голову не придет посмеяться над ним, все знают, что это бесполезно. Знает и Король.

– Вы мне, Семен Афанасьевич, на Стеклова не указывайте. С него все как с гуся вода. Он спокойный. Ему плевать, что там про него говорят.

– А тебе не плевать?

– А мне не плевать.

– Ну хорошо. Что же ты будешь делать?

– Буду в мастерской вдвое работать.

– И останешься неучем? Ну ладно, у тебя головы на плечах нет и ты согласен остаться неграмотным, да ведь за тобой другие пойдут – это ты понимаешь? Ведь не один на тебя кивнет: а вот Король не учится – и я не буду.

– Семен Афанасьевич! Я с Разумовым хочу! Мы с Володькой сколько времени неразлучно… хватит того, что без Плетня живем…

– Да ты сам посуди, как же можно? Ты там не то что последним будешь, ты и совсем заниматься не сможешь, это ведь пятая группа.

В дверях появляется Екатерина Ивановна – она слышала последние слова и с ходу включается в разговор.

– Эх, Митя, – говорит она, – не уходить бы тебе – мы бы с тобой за лето позанялись, догнали бы пятую группу…

– Екатерина Ивановна! – Король срывается с места. Он стоит перед Екатериной Ивановной, прижимая руки к груди. – Вы занимайтесь со мной сейчас! Я знаете как буду… Я изо всех сил буду! Я прежде учился ничего. А теперь бы я…

Меня, можно считать, нет в комнате. Обо мне забыли начисто. Стоят друг против друга, хмурят лбы, соображают вслух.

– Да знаешь ли ты, что это значит?

– Екатерина Ивановна!!

В этих двух словах всё – и клятва, и мольба, и надежда.

– Екатерина Ивановна! До сентября догоним?

– Если будешь…

– Буду! Буду! – Король вытирает пот со лба, садится на прежнее место. И вдруг говорит: – Семен Афаиасьевич! А если и Сережка?

– Так ведь ты говоришь, с него как с гуся вода, ему наплевать?

– Ну… Семен Афанасьевич!

Часу не прошло – ко мне является Жуков.

– Ты что, Александр?

– Семен Афанасьевич, надо бы Королю какое-нибудь дело дать.

– Мы уж думали об этом с Алексеем Саввичем и надумали. Тебе ведь трудно быть и командиром отряда и председателем совета: что, если Король в отряде сменит тебя?

– В отряде? Нет, Семен Афанасьевич, командиром лучше бы Подсолнушкина. А вот я советовался со Стекловым, с Суржиком, Колышкину говорил… Мы вот что думаем: приехали в тот раз гости – мы им в баскет проиграли. Приедут опять – опять проиграем. Команда не постоянная, меняется, настоящей тренировки нет. В пинг-понг ребята дуются – тоже без порядка. Военная игра скоро, а если вы в городе, занятия проводить некому. А Король… вы знаете, если он чего захочет, он что угодно сделает. Расшибется, а сделает. Вот и пускай заведует всем этим… ну, культурным, что ли, досугом.

– Досугом. Так. Неплохо придумано. Я поговорю с Алексеем Саввичем и Екатериной Ивановной. Пожалуй, это самое правильное.

– А знаете, кто придумал?

– Кто?

– Петька. Он все никак не успокоится насчет того проигрыша. Он и тогда говорил: «Вот был бы Король – нипочем бы не проиграли». Король только вернулся, а Петька и пристал, так за мной по пятам и ходит: скажи Семену Афанасьевичу да скажи Семену Афанасьевичу.

– Можно к вам? – В дверях Алексей Саввич. – Послушайте, Семен Афанасьевич, какая идея пришла в голову нашему Пете: он предлагает всю культурно-массовую работу поручить…

– …Королю? – Мы с Жуковым смеемся.

– Ах, вы уже знаете? Ну да, Королю. По-моему, это прекрасная идея. У Петьки государственный ум! Он мыслит, я сказал бы, масштабно!

Репин не ушел. Мне кажется, я понимаю ход его мыслей: уйти так – это означало бы признать полное свое поражение. Уж если уходить, то с треском, независимо, гордо, потому, что сам захотел, а не потому, что какой-то там Подсолнушкин или Жуков сказали – уходи. Нет, уйти так бесславно он не мог.

Чего-чего, а выдержки у парня хватало. Он вел себя в точности так же, как все последнее время. Подчинялся режиму. Сносно работал в мастерской – руки у него были умные. Как говорили, прежде он был одним из самых ловких карманников среди ленинградской беспризорщины, – а теперь эти ловкие, небольшие, но крепкие руки легко, без усилия усваивали всякую новую работу, овладевали любым новым инструментом.

А все-таки он был сам не свой – все его самообладание не могло меня обмануть. Его внутренне всего пошатнуло. Может быть, это было первое в его жизни поражение. Он был умен и хорошо видел, что от прежней власти не осталось и следа: ребята защищены и больше ни в чем не зависят от него. Своим влиянием на Колышкина и еще трех-четырех ребят из своего отряда он не дорожил: он умел, разбираться в людях и понимал, что и десяток покорных Колышкиных не прибавит ему блеска и славы. Я чувствовал, знал по прежним нашим разговорам: ему важно, что думаю о нем я. Все, что было сказано тогда, уязвило его глубоко и надолго. Как видно, уродливо разросшееся самолюбие было самой определившейся чертой в его характере – и ничто не могло задеть его больнее, чем презрение. А я знал: презрение – лекарство сильное, но опасное; недаром кто-то сказал, что оно проникает даже сквозь панцирь черепахи. Им можно отравить – и тогда обратного хода не будет. Да, Репин был для меня задачей трудной и тревожной, я ни на час не мог забыть о нем.

Другой задачей неожиданно оказался Разумов. Как будто все его силы ушли на пощечину Репину. Он бродил вялый, потухший, не поднимая глаз. Все валилось у него из рук. Алексей Саввич говорил, что Разумов подолгу застывает у верстака, не двигаясь, не оборачиваясь на оклики и словно забыв обо всем. По словам Жукова, он плохо ел, беспокойно спал по ночам. Он не принимал участия ни в каких играх.

– Слушай, Семен, – озабоченно сказала мне Галя, – Разумов приходит ко мне и все толкует, что он никогда не воровал и о той пропаже ничего не знает. Я ему сказала, что никто и не сомневается в этом.

– А он что?

– Говорит, что слишком уж все совпало – их уход и пропажа. И что все, конечно, думают на них. И никакие уговоры его не берут.

Я видел, как Разумов отводил в сторону то одного, то другого из ребят, и знал, что он твердит все то же: «Конечно, все так совпало… Только мы не брали… Разве мы могли бы…»

И неизвестно, кто чувствовал себя более неловко – Разумов или тот, кому приходилось его выслушивать. Ребята чувствовали в его излияниях что-то больное, что не успокоить словом, – а нет ничего хуже, как глядеть на чужую боль, не умея облегчить ее.

С Разумовым говорила Галя, говорили Екатерина Ивановна и Алексей Саввич, говорил я. Он повторял одно и то же:

– Если б можно было думать еще на кого-нибудь. А то получается ясней ясного: мы уходим – вещи пропадают…

– Послушай, – сказала ему Галя, – ты бы поверил, что я украла?

Он оторопело посмотрел на нее и не нашелся что ответить.

– Ну, а если бы все улики были против меня и больше не на кого было бы думать? И один бы сказал, что сам видел, как я украла, и другой… Ты бы поверил?

– Да что вы, Галина Константиновна! Нипочем бы не поверил!

– Честное слово?

– Честное слово.

– А как же мы, по-твоему, должны думать, будто вы украли? Неужели только потому, что с виду всё против вас?

– Так ведь вы нас мало знаете…

– Разве ты знаешь меня дольше, чем я тебя?

– Нет… но ведь все знают, что и Плетнев и Король… что бывало раньше… что случалось… и поэтому…

…Екатерине Ивановне Разумов рассказал свою историю. Родители его разошлись три года назад. («Я только перешел в третью группу».) Семья жила тогда в Саратове. Потом в течение двух лет они съезжались и разъезжались, ссорились и мирились. Каждый тянул мальчишку к себе, каждый говорил о другом самое черное, самое горькое, что мог придумать: «Твой отец обманщик и негодяй», «Твоя мать подлая женщина». А во дворе был приятель – Сенька Плетнев, сверстник, но с характером крепким и властным. Этому было море по колено, он давно, советовал Владимиру плюнуть на все и уйти. («Он-то сирота, он с дедом жил. Но уж лучше, когда совсем ни отца, ни матери, чем так, как у меня», – сказал Разумов.) Кончилось тем, что они ушли вместе. Покатили зайцами в Москву, потом в Казань, тут познакомились и подружились с Королем, и уже все втроем двинулись в Ленинград. Здесь пустили корни – перезимовали в детдоме для трудных, а с теплом, понятно, собирались странствовать дальше.

– Знаете, я слушала его и все думала: он как раз удивительно не приспособлен для такой бродячей жизни, – заключила Екатерина Ивановна, пересказав мне эту несложную и невеселую биографию. – Мне кажется, из всех наших ребят – во всяком случае, из тех, что постарше, – он самый «не беспризорный» по характеру, самый домашний. Ему, может быть, больше не хватает матери, чем даже нашему Лёне, хоть тот и совсем малыш. Недаром он все к кому-нибудь прислонялся – то к Плетневу, то к Королю. Может быть, он потому и со мной так откровенно разговаривал… в сущности, он стал рассказывать о себе прежде, чем я начала спрашивать…

Она была, конечно, права – Разумов нуждался в мягком, не мужском внимании. Он, пожалуй, побаивался только строгой на вид Софьи Михайловны. С

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.