Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

У ВАС НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ» 3 страница



– Нет, карцера там нет и быть не может, – отвечаю я ему. – Коммунары – добрые друзья и товарищи, им незачем запирать друг друга на замок.

– И чего спрашивает! – почти обиженно ворчит кто-то.

– Ты, видно, не понимаешь, Репин, – продолжаю я. – Зачем коммунарам лишать друг друга свободы? Они сумели своими руками построить завод, они создали для себя чудесную жизнь, интересную и разумную. Зачем им карцер?

Не ответив, он слегка наклоняет голову. Я не уверен, что это знак согласия.

Еще и еще фотографии ходят по рукам. Подолгу, сосредоточенно разглядывает их Сергей Стеклов. Глебов выхватывает карточки у соседей, не давая им рассмотреть толком. Ребята из отряда Короля прежде передают карточки своему командиру и только потом смотрят сами. А он принимает это как должное и смотрит с любопытством, изучающе, не пропуская ни одной мелочи. Одни разглядывают эти кусочки жизни дзержинцев удивленно, другие – недоверчиво, третьи – с нетерпеливым интересом, который всего скорее переходит в потребность действия.

Пускаю по рукам еще один снимок, объясняю: сигналисты. Они горном будят коммуну по утрам. Они дают сигнал на обед, на работу, на собрание, сигнал тревоги и сигнал спать. Они много разных сигналов знают – на любой случай.

– А у нас звонок. Что вставать, что спать, что обедать – все одинаково! – говорит Петька.

– «У нас, у нас»! – ворчит кто-то в ответ. – То у нас, а то у них. Нечего и сравнивать.

Петька сникает. И еще на двух-трех лицах я читаю уныние, обиду. И тогда я говорю:

– А почему же не сравнивать? И у нас будет горн, и у нас будут сигналисты. Вы думаете, коммунарам все так само с неба и свалилось? И экскурсии в Крым, и хорошие костюмы, и цветы? Они всё сами заработали, своими руками сделали. А вы что же, не сумеете? Не забыли еще, что у вас тут было три дня назад?

Я припомнил им грязного Петьку в одном башмаке, и ребят, спящих в одежде на кроватях без простынь, и Коршунова, который вопил, сидя в изоляторе.

– Вот вам уже смешно вспомнить, как вы тут грязью зарастали, а давно ли это было? А сейчас не стыдно вокруг посмотреть – всюду чистота. Разве вот ваша спальня такая, как была?

– Спальня ничего, – отзывается Коршунов и добавляет мечтательно: – Вот бы еще занавески на окна…

– Ага, занавески! – совсем уже лирически подхватывает Петька. – И цветы тоже.

– Занавесочки! Цветочки! – презрительно фыркает Король.

Это как сигнал: следующие две минуты неосторожный Коршунов и размечтавшийся Петька изнемогают под градом насмешек и готовы провалиться сквозь землю. И тут умница Стеклов медленно говорит, словно размышляя вслух:

– Без занавесок можно обойтись. А вот тумбочки бы…. тумбочки очень нужно! Совсем другое дело будет. И вид другой.

– Да, тумбочки не помешали бы, – говорю я. – Только досок у нас нет, вот беда.

– А я знаю, где взять доски! – Это опять Репин. Он словно нарочно всякий раз старается нас озадачить.

Все оборачиваются к нему.

– Да, – повторяет он, не то чтобы нахально, но как-то усмешливо глядя мне в глаза, – я знаю, где взять доски. Давайте разберем забор и сделаем тумбочки.

«Ну-ка, что ты теперь скажешь?» – читаю я у него на лице.

Его неожиданную выдумку встречают так, словно он предложил повесить луну в комнате вместо лампы.

– Сообразил тоже! Как же без забора? —

громче всех кричит Подсолнушкин, которого, сколько мне помнится, не слишком удерживают заборы.

Встречаю лукавый взгляд Репина. «Умен, – думаю, – умен, ничего не скажешь!» А вслух говорю:

– Вообще-то, как по-вашему: зачем существует забор? Он нужен, чтобы чужая свинья не забрела в огород, а не для того, чтобы заслонять большой кусок неба. На что же нам забор? А впрочем, может, вы разбежитесь?

– Нет, не разбежимся! Не разбежимся! Идем скорее! Идем забор ломать!

Ребята вскакивают – они уже готовы бежать к дверям.

– Что вы, ребята! – говорю я, не вставая с места. – Только вымокнем без толку, вон дождь какой,

– Наплевать на дождь! Семен Афанасьевич, идемте! – со страстью кричит Король.

Я качаю головой. Тогда все кидаются к окнам – хоть поглядеть пока на этот забор, хоть прикинуть, как это мы его сломаем и что из него получится. Забор большой, досок будет много. Тумбочки – вот здорово придумано!

– Семен Афанасьевич, а ведь на всех не хватит тумбочек. Сначала надо будет одну на двоих – только чтоб было две полки…

– Не хватит? Давай прикинем… Здесь досок кубометров пятьдесят – не только на тумбочки, а и на низенькую изгородь хватит, и еще доски останутся. Надо только все с умом делать.

– Инструмент где взять? Инструмента нет!

– Эй, а дождик-то утихает! Скоро пройдет!

Среди этой суматохи, планов, споров только один человек остается спокойным: автор гениальной идеи Андрей Репин. Он не кричит, не рвется к окну – он просто очень удивлен. Он никак этого не ожидал и теперь сидит молча, задумчиво посматривая на меня.

И вдруг Петька кричит:

– Алексей Саввич приехал! С инструментом!

Да, в калитку входит Алексей Саввич, и с ним двое наших ребят; у каждого в руках – солидный деревянный ящик. Следом идет высокая женщина с чемоданом. Все

четверо промокли до нитки – это видно даже отсюда, из окна второго этажа.

Ребята кидаются к дверям, и кто-то уже с грохотом несется вниз по лестнице.

– Назад! – раздельно говорю я.

Они удивленно оглядываются – почему назад?

– Стеклов, спустись, вели Глебову и Кизимову вернуться.

Через секунду Глебов и Петька, полные недоумения, снова в спальне.

– Вы что, дикари? Куда вы помчались? По-моему, табун лошадей – и тот бы спокойнее двинулся. Можете идти.

Несколько ошеломленные, ребята спускаются по лестнице, на этот раз довольно тихо. Они не очень понимают, что же произошло. Почему нельзя бежать вниз? Ведь только минуту назад я во всем был с ними заодно. Не я ли вместе с ними смотрел в окно, не я ли радовался, что дождь скоро кончится? Не я ли сказал: «Всем будет по тумбочке и еще останется»?

Приехавшие уже в вестибюле.

– Знакомьтесь, это моя жена, Софья Михайловна, – говорит мне Алексей Саввич.

Лицо у Софьи Михайловны хмурое, тонкие губы сжаты. Но когда я протягиваю ей руку, она отвечает как надо – хорошим, крепким пожатием.

– Куда мне теперь? – деловито осведомляется она.

Этого я и сам еще толком не знаю. Веду ее к себе во флигель и указываю комнату рядом со своей:

– Устроит вас пока?

– Вполне.

Она с порога мельком оглядывает голые стены, небольшой шкафчик в углу и узкий диван. Потом опускает к ногам свой чемоданчик.

– Что ж, – говорит она буднично, – по специальности я словесник. Думаю, что буду вам полезна. Места для двоих довольно. Считаю, что я дома.

– А не помешают вам мои малыши? У меня их двое, – говорю я.

Непонятно, почему я вдруг чувствую себя мальчишкой перед этой женщиной, хотя она и моложе и не такая суровая, как показалось мне в первую минуту.

– Почему же помешают? Я люблю детей. Потому и приехала сюда к вам, – спокойно отвечает Софья Михайловна.

Потоптавшись еще с минуту у порога,И соображаю, что сам мешаю ей. И уйти неловко: все-таки я вроде бы хозяин и оставляю человека в такой еще пустой, неустроенной комнате. А снаружи, как на грех, слышатся нетерпеливые голоса:

– Семен Афанасьевич! Семена Афанасьевича не видали?

– Идите, идите, – кивает мне Софья Михайловна. – Я сама во всем разберусь и найду и спрошу, что будет нужно.

За дверью меня ждут гонцы от Алексея Саввича. Он уже скинул мокрое пальто, шапку и хозяйничает в мастерской. Он просто-напросто привез сюда весь свой инструмент. «Пока суд да дело», – пояснил он озабоченно.

Вместе с Подсолнушкиным, Коробочкиным и еще четверкой ребят он орудует в мастерской – распаковывает инструмент, расставляет по местам привезенное богатство. Я ухожу: тут справятся и без меня.

Дождь наконец угомонился и только моросит еле-еле. Двор – сплошная лужа, так и шлепаешь по грязи. Но ребята все уже здесь, у забора.

– Семен Афанасьевич, можно? Ломать? – спрашивают они наперебой.

– Погодите, ломать тоже надо с умом, а то так наломаете, что только на растопку и пригодится. Глядите: эти доски – на тумбочки. А вот планки – для изгороди. Доски надо выкапывать, они в землю глубоко врыты. Ну-ка, Королев, тащи лопаты и принимайся со своими. Стеклов, а твои ребята пускай попросят у Алексея Саввича клещи – гвозди выдергивать. Озаботься: для гвоздей нужен ящик. Планки срывать – этим у нас займется Суржик со своими ребятами. А потом сменимся.

Им, видно, и в голову не приходило, что и ломать надо со смыслом. Трое из отряда Короля бегут за лопатами, двое из отряда Стеклова тащат клещи и ящик для гвоздей.

Забор берут приступом. Ребятами овладел настоящий азарт. Заражаюсь их увлечением – приятно размять мускулы, да еще когда вокруг кипит такая дружная, такая веселая работа. Шум, подбадривающие крики, треск отрываемых досок. И только один сторонний зритель нашелся: у столба стоит Андрей Репин и изучает нас задумчивым взглядом. Так…

– Ломаете здорово! – громко говорю я. – А вот как будете тумбочки мастерить?

– Увидите! Увидите! Еще как будем! – отвечают те, что поближе.

– Чего, чего? – кричат дальние.

Им передают по цепочке, и оттуда тоже несется:

– Увидите! Посмотрите!

Столбы и доски глубоко ушли в землю – забор был построен прочный, надежный. Мокрая земля липнет к лопате, делает ее тяжелой, неудобной. Дождя уже нет, но еще сыро и зябко. А вокруг столько румяных лиц, и в воздухе такой веселый, несмолкающий гомон! Отлично работают мальчишки! Забор тает на глазах, и наша поляна понемногу сливается с окружающей рощей. Необъятно расширились наши владения, нас теперь оберегает не забор, а высокие сосны и березы, подступающие к нам со всех сторон.

– А будку? Что с ней делать? Тоже ломать?

– Будка без забора – дура! – кричит Король.

– Без забора она и впрямь дура, – говорю. – Так ведь мы сделаем штакетную изгородь – низенькую, красивую – и у будки поставим дежурного.

За эти дни глаз у меня наметался. В толпе ребят различаю ту тройку, что ушла вместе с Глебовым. Они работают как ни в чем не бывало, так же азартно и весело, как все. Лишь изредка то один, то другой взглядывает в мою сторону – даже не с опаской, пожалуй, а просто с любопытством.

До самого ужина мы работаем. А после ужина, когда ребята стоят в вечернем строю, перед тем как разойтись по спальням, я говорю:

– Плетнев, Разумов и Володин, перед сном зайдите ко мне в кабинет.

Они пришли и остановились у порога. Стояли по росту, образуя живую диаграмму: долговязый Плетнев, пониже – Разумов, белокурый, с открытым, хорошо вылепленным лбом и большими синими глазами, и на левом фланге – коротышка Володин, плечистый и весь квадратный, с таким энергичным, твердым подбородком, какими любил наделять своих героев Джек. Лондон.

Володин-то и начинает первый:

– Семен Афанасьевич, вы нас простите, что мы самовольно ушли… А только мы спать в кабинете не будем.

Дело ясное, им уже известно, где и как провел ночь Глебов.

– Почему вы ушли? Ведь вы знаете, что я сказал: без моего разрешения в город уходить нельзя.

– А мы… – Плетнев остановился, словно собираясь с духом, и вдруг выпалил: – Мы решили совсем уйти. Только вернулись за Королем. Мы его хотели уговорить.

– Пришли и видим… – подхватил было Володин.

Плетнев делает рукой короткий жест – так, словно Володин шкатулка, которую можно закрыть, – и квадратный мальчишка мгновенно смолкает.

– Пришли и видим – забор ломают, – говорит Плетнев. – Ну, и мы тоже…

– Забор уже сломан. Зачем же вам оставаться?

Трое переглядываются, переминаются с ноги на ногу, молчат. И тут Плетнев не успевает «прикрыть» Володина.

– Король говорит: еще надо подождать, – произносит эта говорящая шкатулка.

Плетнев смотрит на него бешеными глазами, сжав зубы и, видимо, с трудом сдерживаясь. Ого, у него, оказывается, тоже довольно-таки квадратные челюсти! А Разумов спокоен, только глаза немножко улыбаются. Этот ни с кем и ни с чем не спорит, он просто ждет, чем дело кончится.

– Так, – не спеша говорю я. – Стало быть, хотите дождаться тепла. Мы будем работать, строить свою новую жизнь, а вы будете поглядывать со стороны. Нам, дескать, на все наплевать. Нам бы поесть, отоспаться и дождаться весны. Правильно я вас понимаю?

– Семен Афанасьевич, – развязно говорит Плетнев. – Володин – он дурак. Напрасно вы на него внимание обращаете.

– Володин не глупее тебя. И уж во всяком случае честнее. И он сказал правду. Верно, Разумов?

Разумов опускает глаза. У него длинные, мохнатые ресницы, от них на щеки ложится тень. Он молчит.

– Идите спать. Но вот что я вам скажу: стыдно стоять в стороне, когда остальные работают честно. Таких зрителей никто уважать не станет. А сверх того, предупреждаю: еще одна самовольная отлучка – и я вас больше в дом не пущу. Идите.

 

ТОЧКА ОПОРЫ

 

Многое, что доставалось Антону Семеновичу ценою крови и бессонных ночей, мне досталось просто, без усилий – по наследству. Я знал, что самая первая, неотложная моя задача – создать коллектив. Я не сомневался, не спрашивал себя, не приводил никаких за и против – я знал. А знать твердо, без сомнений – это большая, ни с чем несравнимая опора и поддержка. Зная, идешь к цели увереннее. Зная, не позволяешь тревоге овладеть собой. Неизбежные препятствия не обезоруживают, они только заставляют еще упорнее искать и, думать.

У опыта нет общей школы, всех своих учеников он учит порознь. Но в те первые дни, уверен, я действовал, как действовали бы сотни, тысячи других на моем месте. Потому что открытие всегда одинаково – и те, кто на корабле, завидев землю, всегда закричат: «Земля!», а не что-нибудь другое только из желания быть оригинальными. Я не был оригинален. Я делал то, что делал бы каждый на моем месте, и еще раз убедился: если человек живет плохо, он равнодушен к тому, что будет жить еще хуже. Но если сказать ему: «Давай будем жить хорошо!» – и если он искренне поверит, что ты хочешь помогать ему, то не будет предела его воле к лучшему, как не положено предела счастью и радости. Это самые могучие рычаги на свете, или, пожалуй, это и есть те самые точки опоры, с помощью которых можно перевернуть мир.

А пока мы переворачиваем все в своей маленькой республике, и я снова и снова убеждаюсь – нет на свете такого человека, который не захотел бы услышать слова: «Давай сделаем так, чтобы было хорошо!» Такие слова слышны далеко, и они будят спящих.

Первые шаги были уже сделаны. Прежде всего ребятам высказано прямое и четкое, не допускающее возражений требование. Без такого требования дисциплинировать разболтанную толпу детей нельзя – об этом постоянно говорил Антон Семенович, и это я снова понял, очутившись один на один с ребятами. А потом видишь – на твою сторону перешел один, другой, третий… Тогда можно сказать, что образовалось ядро и есть на кого опереться. С этим надо спешить.

Я видел: здесь, в Березовой поляне, ядро уже возникло. Были ребята, с которых прежний грязный налет слетел сразу же. Они приняли новый строй жизни радостно и бесповоротно, словно только того и ждали. Но коллектива еще не было. Вот когда дисциплина перестанет быть только нашей воспитательской заботой и станет заботой всех ребят, когда она станет традицией и за ней будут наблюдать не от случая к случаю, а постоянно и ежечасно, когда появятся у нас общие цели и общие мысли, общая радость и общие желания, – вот тогда-то можно будет сказать: коллектив есть!

Я получил в наследство и еще одно драгоценное знание, которого, конечно, в ту пору не нашел бы ни в одной книге. Я не только знал, что все силы надо положить на организацию коллектива, – я знал, что без точно найденной организационной формы коллектив не построить. И тут не приходилось заново придумывать и искать. Мне только не терпелось скорее дать новую жизнь тому, что родилось в колонии имени Горького и в коммуне имени Дзержинского.

Ведь Антон Семенович никогда не говорил только «надо». Он всегда объяснял и показывал, как надо. И поэтому я знал: ничто так не скрепляет коллектив, как традиция.

Сколько содержательных, полных глубокого смысла традиций было у нас в колонии Горького! Вот наступает день рождения Алексея Максимовича. Мы задолго ждем этого дня, готовимся к нему, а ведь ждать чего-то вместе, сообща – совсем не то, что ждать в одиночку!

А как мы дорожили каждой мелочью, которая украшала наш праздник и была придумана нами самими! Например, мы никогда никого не приглашали к себе в этот день, это было наше семейное торжество. Кто знает – сам придет!

А как хорошо придуман был наш праздник первого снопа! Тут каждый шаг был скреплен нерушимой традицией, которой дорожили все мы – от мала до велика. Сколько ни проживу, мне не забыть этот день, как не забудут его, я уверен, все горьковцы: и общий радостный подъем, от которого по-настоящему дух захватывало, и венки на головах девушек, цветы на граблях и косах, и белые плащи наших пацанов-сигналистов, и клятву младшего колониста старшему при передаче первого снопа, самую высокую клятву – трудиться честно и всем сердцем любить труд. Кто читал «Педагогическую поэму», тот, верно, запомнил, как описал этот день Антон Семенович, запомнил и Буруна и Зореня. Кто хоть раз пережил это, как пережили Бурун и Зорень и все мы, горьковцы, тому этого не забыть вовеки. Проживи он хоть до ста лет, для него это навсегда останется одним из самых благодарных и счастливых воспоминаний.

Но жизнь состоит не из одних праздников. И поэтому традициями был пронизан каждый день нашей жизни – с минуты, когда мы вставали, и до часа, когда ложились спать. Мы приветствовали друг друга салютом, мы говорили «Есть!» в ответ на полученное приказание. Мы собирались по зову горна, никогда не опаздывали на свои собрания и никогда не говорили на этих собраниях больше одной минуты: за шестьдесят секунд можно высказать шестьдесят мыслей, говаривал Антон Семенович. Для нас не было наказания страшнее, чем отвечать за свой проступок перед товарищами. «Выйди на середину!» – говорил секретарь совета командиров, и провинившийся выходил, а со всех сторон на него были устремлены пытливые взгляды товарищей, и он должен был дать им отчет в своих поступках.

Казалось бы, простая вещь: вот наступил день. Как он пойдет? С чего начнется? Чем кончится? Кто чем будет занят?

Я мог заранее сам сказать это ребятам, растолковать, распорядиться. Но я хотел, чтобы они думали вместе со мной. Думали и придумывали. Чтобы этот день, весь его порядок, его содержание были не чем-то навязанным извне, но их собственным детищем, плодом их собственной мысли.

Давно это было – больше двадцати лет назад приехал я в Березовую поляну. Многое произошло с тех пор. Были радость и горе, были горькие потери и счастливые встречи – всё вместили два десятилетия. Но, вспоминая тот далекий день, мартовский день тридцать третьего года, я отчетливо, как вчерашнее, вижу: маленькая комната – мой кабинет; небольшой письменный стол, диван напротив, и на нем пятеро ребят. У Жукова, командира первого отряда, некрасивое лицо: приплюснутый нос, большой рот. Зато карие глаза великолепны. Умные, чистые, они смотрят прямо и пристально, и всё отражается в них: улыбка, гнев, внезапно вспыхнувшая мысль. Живой, быстрый и острый ум освещает это лицо и делает его привлекательным наперекор некрасивым чертам.

А вот хмурый, бледный Колышкин. У него в отряде царит неразбериха. Никто его не слушается, да он этого и не ждет. Бремя, взваленное на его плечи, тяготит его. Он лучше чем кто бы то ни было понимает: выбрали его как раз для того, чтобы он ни во что не вмешивался и никому не докучал.

Рядом Королев щурит на лампу желтые лукавые глаза. Этот держит свой отряд в страхе божием. Когда он весел, у всех веселые лица. Когда он хмурится, все поникают. Он не говорит с ребятами, он только приказывает, а они ходят за ним по пятам и сломя голову кидаются выполнять каждое его поручение. Никто в третьем отряде не говорит: «Королев сказал», «Королев просил». «Король велел» – вот единственная формула.

А Суржик? Не знаю, что такое Суржик, Не знаю, чего он хочет, что любит, что ему дорого. Тут как будто совсем не за что уцепиться, все тускло, безжизненно, равнодушно – и глаза, и лицо, и голос. Он точно медуза, этот Суржик, его не ухватишь.

– Давайте поговорим, – сказал я, – как будем жить, как учиться и работать. Вы – командиры, вы – опора учителей и воспитателей. Нас, учителей, немного пока: Алексей Саввич, Екатерина Ивановна, Софья Михайловна и я. Нам трудно будет справиться без вас. Кое-что уже пошло на лад – в доме у нас чисто, а если кто придет, не стыдно и во двор впустить. Но как сделать, чтоб с каждым днем наша жизнь становилась лучше, интереснее, умнее?

– Надо наладить школу, это самое важное. Согласны? – говорит Екатерина Ивановна, оглядывая ребят.

Жуков и Королев кивают. Стеклов бормочет:

– Ну да, согласны, без школы как же…

– Так, – говорю я. – Стеклов, садись-ка вот сюда и записывай все, что решим.

Стеклов перебирается к столу, и на его всегда спокойном лице испуг: как-то он справится? Шутка ли – всё записать!

– В каком состоянии у нас парты, доски, учебные пособия? – спрашиваю я.

– Парты наполовину поломаны, – подает голос Жуков. – Мы с Алексей Саввичем все осмотрели. Там требуется большой ремонт.

– Стало быть, за это первым делом и возьмемся. Подготовим, что нужно для школы.

– А клуб как же, Семен Афанасьевич? – говорит Королев. – Ведь скука: пустая комната, стены одни. Надо клуб оборудовать.

– Осилим сразу, Алексей Саввич?

– Что ж, рабочих рук много. Будет старание – справимся.

Шаг за шагом мы добираемся до всего, до каждой мелочи.

– А как будем за чистотой следить? – говорит Стеклов, отрываясь от своего протокола. – Дежурных выделять? Или это на санитарах?

– Разве санитары справятся одни? Нет, тут надо каждый день человек десять, чтобы и в столовой и во дворе – всюду глядели, – говорит Королев.

– А что я скажу, – вмешивается Жуков, – а если по отрядам? Один отряд в столовой, другой во дворе, третий…

– Да это с тоски помрешь – всю жизнь канителиться в столовой! – протестует Король.

– Зачем всю жизнь? Можно меняться, – возражает Жуков. – Дежурить – ну, хоть по месяцу, что ли, а потом меняться. Вот никому и не обидно.

– А спальни? Там кто за чистотой будет следить?

– Ну, тут уж каждый отряд за своей спальней. Без нянек.

Разговор идет все быстрей, все горячее. Даже Суржик иной раз вставляет слово. Один Колышкин молчит. Стеклов низко пригнулся к столу, весь покраснел, прядь волос свисает ему на самые глаза. Он едва успевает записывать, да еще и самому сказать хочется.

Работаем, обсуждаем, спорим.

Иной раз, когда спор заходит в тупик, я говорю:

– А вот у нас в коммуне Дзержинского было так…

И тотчас кто-нибудь из ребят откликается:

– А чего ж? И мы так сделаем!

Сообща окончательно устанавливаем режим дня. В 7 утра – звонок на побудку. В 7.40 командир, дежурящий в этот день по дому, дежурный санитар и я начинаем обход. К этому времени всё должно быть готово: кровати застелены, спальни убраны, сами ребята одеты и умыты. Когда идет поверка, каждый должен стоять возле своей койки, а командир отряда отдает рапорт, все ли в порядке. После этого санитар должен все осмотреть.

– Пускай и под подушкой поглядит и тумбочку откроет, – уточняет Стеклов.

После зарядки – завтрак, потом – работа в мастерской. Вечером командиры отрядов должны отдать рапорты дежурному командиру, а он – мне: как прошел день, как выполнена работа, не случилось ли чего.

Все это обсуждается дотошно, кропотливо, и я рад. Я знаю: заключенный в такие рамки день пойдет не спотыкаясь. У ребят не останется времени на бестолковое шатание по дому и двору, у каждого будут свои обязанности, и он станет их выполнять, потому что твердо известно: о нем помнят, его проверят.

Ребята уходят взбудораженные. Каждый из них, даже Суржик, даже Колышкин, так и не проронивший за весь вечер ни слова, наверняка расскажет обо всем у себя в отряде. А завтра мы поговорим обо всем на общем собрании.

 

БУХАНКА

 

Иногда я думал: не слишком ли много во мне самоуверенности? Почему все идет там гладко? Что я пропустил? Чего недоглядел? Или в самом деле мне такая удача? Но стоило так подумать – и тотчас на меня сваливалась какая-нибудь неожиданность.

– Ну вот, Семен Афанасьевич, говорила я! – В лице и в голосе Антонины Григорьевны негодование. – Я с вечера приготовила на завтрак гречу, масло и хлеб. Пожалуйста: осталось три буханки хлеба и соль. Даже заварки нет.

– Ну что ж, позавтракаем горячей водой и остатками хлеба.

Три буханки мы режем на микроскопические. доли. Вот такой крошечный ломтик хлеба и кружка кипятку – это и есть весь завтрак.

– Это что же? – восклицает Петька, с недоумением глядя на свою порцию.

– А то, что весь завтрак свистнули, – невозмутимо объясняет Король.

– Нам полагается… – ворчит Глебов. – Еще чего – голодать…

– Все, что вам полагалось, украдено. А вам было сказано: второй выдачи не будет. – Говорю спокойно, но спокойствие дается мне нелегко,

Я уже привык к мысли, что все покатилось по ровной дорожке, что главные ухабы позади, и разуверяться в этом, ох, как неприятно! До чего легко привыкаешь к удаче и до чего бесит всякая помеха!

Через неделю Антонина Григорьевна обнаружила, что в кладовой не хватает пяти кило хлеба.

– Так… а сколько на кухне?

– Двадцать четыре кило.

– Пять верните в кладовую.

Ребятам даже кажется, что мне не любопытно, кто взял хлеб, что я и не пытаюсь найти виновника. Но я должен найти его! Должен во что бы то ни стало!

Однако нашел его не я, а Алексей Саввич, и открылось все до неправдоподобия просто. Алексей Саввич пошел на чердак взглянуть, не завалялось ли там что-нибудь стоящее – доски, инструмент, пила может быть. Зашел, пошарил – и тут же наткнулся на буханку хлеба, завернутую в большой синий платок.

– Не знаешь, чей платок? – спросил он первого из ребят, кто попался ему на пути.

– Панина, – ничего не подозревая, ответил тот.

Через две минуты Панин стоит передо мной.

– Почему ты украл?

– Есть хотел, – отвечает он равнодушно, не глядя на меня.

– Есть?

И тут мне вспоминается случай из давнего прошлого. Как-то в колонии имени Горького из кладовой пропала жареная курица. Выяснилось, что украл ее колонист Приходько. Он стоял перед строем понурый, виноватый. И на вопрос Антона Семеновича: «Зачем ты это сделал?» – ответил вот так же: «Есть хотел». И тогда Антон Семенович сказал: «Есть хотел? Ну что ж, ешь. Подайте ему курицу».

Несчастный Приходько чуть сквозь землю не провалился. Вот так стоять и на глазах у всей колонии жевать курицу? Нет, невозможно!

«Антон Семенович! Простите! Никогда, ну никогда не буду!»

«Ешь. Хотел есть – вот и ешь».

«Ох, это я так сказал! Не хочу я есть, просто сдуру взял…»

Все это проносится в моей голове за одну секунду, и я говорю Панину:

– Так ты есть хотел? Королев, дай-ка мне эту буханку. Держи, Панин, ешь.

Кто-то позади меня ахает. Панин неторопливо отламывает угол от буханки и ест. Ест спокойно, равнодушно. Мы стоим молча вокруг, и я чувствую: сцена эта безобразна. В ней нет никакого смысла. Все, что было умно, смешно и ясно для каждого в случае с Приходько, здесь, сейчас, с Паниным, бессмысленно и уродливо. Почему? Такой же случай, такое же наказание, а всё не то.

Постепенно ребята оживляются, кто-то смеется, кто-то предлагает:

– А на спор: съест! Все до корочки съест!

– Не съест!

– Чтоб мне провалиться – съест! – восклицает Петька.

Меня прошибает пот, я понимаю – надо сейчас же что-нибудь придумать, сейчас же прекратить это. А Панин тем временем покорно и равнодушно жует. Он не просит прощения. Не говорит: «Не буду». Он жует свою буханку и действительно сжует ее всю без остатка.

– Разойдитесь, – говорю я ребятам. – Панин, иди за мной.

Мы идем в кабинет, провожаемые десятками глаз. Может, без пользы это и не прошло и не каждый захочет оказаться в положении Панина, а все же не то получилось! Не то!

Я до смерти рад, что никого из наших воспитателей не оказалось поблизости в эту минуту.

– Положи буханку! – говорю Панину, затворив за собой дверь кабинета.

Он послушно кладет обломанную с одного бока буханку на стол.

– Отвечай, зачем украл?

– Есть хотел, – отвечает он, но тут же безнадежно машет рукой.

– Запомни, чтоб это было в последний раз. Иначе уйдешь отсюда.

Он молчит. Пожалуй, на время он и перестанет. Поостережется. Но не более того.

Долго еще после этого случая я ходил с таким ощущением, точно жабу проглотил. Вот что значит бездумно воспользоваться готовым приемом! Вот что значит не понять, что передо мной совсем другой человек, другая обстановка!

Ведь у нас был превосходный коллектив. Слово этого коллектива было для нас законом, его осуждение заставляло по совести и без скидок разобраться, в чем ты неправ, его одобрение делало счастливым, помогало поверить в себя. А у меня здесь разве уже есть коллектив? Нет, конечно.

Да, для Приходько та история стала уроком на всю жизнь. До него, как говорится, дошло. Его проняло. А Панин? Я даже не мог толком определить для себя, в чем же моя ошибка, но уже одно то, что Панина ничуть не проняло, что он так спокойно, так равнодушно подчинился моему приказанию, значило: я ошибся. Здесь надо было поступить как-то иначе. И тысячу раз прав был Антон Семенович, когда говорил, что наказание по-настоящему возможно только в очень хорошем, очень организованном и дружном коллективе.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.