Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Уважение к правам, патерналистское сострадание и зависть



(1) "Самыми ужасными тремя пороками, которые мы можем рассматривать все вместе и которые воплощают подлейшие и злейшие наши устремления, являются: неблагодарность, зависть и злорадство. Когда же они достигают своей высшей степени, то превращаются в дьявольские пороки"4. Таково центральное обличительное утверждение Канта-диагноста. В ходе его обоснования выясняется, что весь комплекс "ревности—зависти" рождается на почве состязания за жизненные блага и именно в тех случаях, когда у людей отсутствуют равные возможности для участия в таком состязании. Силы, которые должны бы тратиться на самосовершенствование и достижение честного успеха, конкурент-неудачник направляет на умаление достоинств соперника. В пределе это ведет к тому, что завистник "желает таким образом наслаждаться своим счастьем, чтобы все вокруг него были несчастны"5. Зависть в этом случае превращается в "угрюмую страсть, терзающую человека и влекущую к разрушению счастья других"". Он опускается до того, что находит "непосредственное удовольствие в чужих неудачах"7.

Злорадство — это как бы мстительно-мизантропическая инверсия скряжничества. Кант помещает скрягу ("собирателя сокровищ" — причудливо-химеричного хозяйственного персонажа, одновременно и позднефеодального, и раннекапиталистического) на одну из низших ступеней в лестнице человеческих существ. И все-таки это еще не самое глубокое падение. "Скряга, — замечает Кант, — хочет как можно больше присвоить себе, однако не испытывает удовольствия, когда у других ничего нет"8. Что же касается злорадного представителя черни, то чужая утрата тешит его более, чем собственное приобретение (как бы по пословице "пусть лучше у соседа сдохнет корова, чем мне завести козу"). Злорадство, восклицает Кант, "делает очевидным человеконенавистничество"9.

(2) Противоположный полюс по отношению к комплексу "ревности—зависти" образует высшая из нравственных обязанностей. Какая же ? — Ответ Канта удивителен и имеет первостепенное значение для всей концепции, развиваемой в этой книге. За пять лет до написания первого собственно этического сочинения, как бы заранее ориентируя всю свою будущую моральную философию. Кант заявляет: "Высшей среди обязанностей является глубокое уважение к праву других людей. Наш долг состоит в том, чтобы глубоко уважать право других и как святыню чтить его. Во всем мире мет ничего более святого, нем право других людей. Оно неприкосновенно и нерушимо. Проклятие тому, кто ущемляет право других и топчет его ногами! Право человека должно обеспечивать ему безопасность, оно сильнее всякого оружия и надежнее всех стен"10.

В 1780-1782 гг. Кант еще не располагал собственным теоретическим понятием права. Он опирался на полуинтуитивное представление о правах человека, воспринятое образованными кругами Западной Европы из "Декларации независимости" (1776) и первых конституций северо-американских штатов11. Кант еще не вполне проработал и понятие обязанности (императива). Однако важнейшая "смысловая спайка" всей его концепции: единство императивного пафоса и пафоса права как высшей гуманистической ценности — уже налицо.

Строго говоря, обязанность уважения к праву других вовсе не принадлежит к первоначалам нравственности. Это элементарная ячейка ("клеточка") правосознания. И все-таки при построении здания кантовского морального императивизма именно она поначалу кладется в фундамент и получает смысл наглядного прообраза чистого долженствования.

Показательно и другое. В лекциях 1780-1782 гг. Кант с сомнением относится к общеупотребительному правилу рационализации, характерному для моральной философии XVII — первой половины XVIII в.: от себялюбия к человеколюбию ("возлюби ближнего своего, как самого себя"). Одновременно он с новаторской смелостью применяет в области морали правило юридической рационализации: "уважай свое право так же, как ты обязан уважать право других". "Каждый человек, — пишет Кант, — обязан отстаивать свое право и следить, чтобы другие не топтали его ногами. Он не должен отказываться от человеческого преимущества "иметь право", а обязан так долго отстаивать его, как только может, потому что, отказываясь от своего права, он отказывается и от права называться человеком"12.

Уважение к праву — это уважение к самой роли гражданина и члена общества, а в пределе — к уникальному положению чело века в космосе. Оно совершенно бескорыстно, и бескорыстие это нимало не колеблется тем, что объектом правовой защиты в какой-то момент оказывается мой собственный интерес и даже моя корысть. Такова парадоксальная, но неоспоримая логика правосознания — логика движения от известных общечеловеческих (общегражданских) амплуа к индивидуальным положениям и интересам. Данный способ рассуждения мог стать общепонятным и убедительным лишь по мере развития рыночно-меновых отношений, когда представители самых разных общественных групп оказывались вынужденными принимать на себя одну и ту же роль свободного товаровладельца, агента взаимовыгодных деловых контактов (кредитора или дебетатора, нанимателя или продавца услуг). Соответственно, они должны были требовать однотипных общественных гарантий для своих договорно-меновых контактов и относиться к этим гарантиям как к новой социальной святыне. Последнее наглядно демонстрирует пример, которым Кант в лекциях 1780-1782 гг. поясняет принцип "уважай свое право, как и право других".

"Допустим, — говорит он, — мы работаем для кого-либо, а у него отсутствует желание заплатить за это... Здесь речь идет не о жалких двух талерах, а о нашем праве, которое представляет собой нечто большее, чем сто или тысяча талеров"13. Правовая гарантия моих "двух талеров" — дороже всех мыслимых денежных сумм; право, охраняющее мою пользу, несоизмеримо с нею (и не может быть из нее выведено): оно представляет собой всеобщую сверхутилитарную ценность.

Я очень хотел бы, чтобы в процитированную кантовскую реплику, оформляющую одну из основных демократических страстей XVIII столетия (и звучащую сегодня, в контексте наших размышлений о хозяйственной этике, увы, не менее новаторски), внимательно вгляделись все те, кто берется рассуждать о ригоризме Канта. Похож ли этот ригоризм на умонастроение кабинетного педанта? Похож ли он на выспреннюю требовательность мечтателя, который чурается насущных нормативных проблем своего времени?

"Допустим, мы работаем для кого-то...", — заявляет кёнигсбергский профессор, обращаясь к своим студентам. Мыслимо ли, чтобы подобное обращение прозвучало с университетской кафедры во времена Фомы Аквин-ского, Эразма, Лютера, даже Лейбница? Нет, потому что оно заранее предполагает, что обмен товарами и услугами и, в частности, добровольная работа по найму стали тривиально всеобщим хозяйственным состоянием, в котором каждый может себя представить. Оно предполагает далее, что подобное состояние не только не содержит в себе ничего зазорного, но даже (и это-то эксплицируется в кантовском рассуждении) может служить базисом неподкупней и гордой независимости. Отстаивание справедливой оплаты труда — задача такой же степени благородства, какой прежде обладала только защита дворянской чести или духовного звания.

Вообще можно сказать, что уважение к праву (праву других, но затем также и к моему собственному) выступает в лекциях Канта как постулат нового обще-

гражданского, демократического рыцарства, не ведающего больше границ орденов или сословий. Но это, как мы уже могли убедиться, и есть раннебуржуазный нормативный пафос.

(3) Кант с горечью констатирует, что благороднейшая из добродетелей (уважение к праву других) — это редкость в его время, тогда как пагубнейшие из пороков (черная неблагодарность, зависть и злорадство) встречаются в мире все чаще.

В этом опасном нравственном состоянии общества в немалой степени повинно господствующее представление о действенной доброте, а именно — односторонне филантропическое.

Компендиум А. Баумгартена возводил сострадание и любовь к ближнему в высшую цель нравственного просвещения юношества. Кант-моралист с исключительной осторожностью и корректностью, но вместе с тем упорно, методично и дотошно оспаривает эту целеориентацию.

Сострадание и любовь, говорит он, конечно же достойны всяческого одобрения, но все-таки выше их следует поставить уважение к достоинству человека, или, как он еще предпочитал выражаться в 1780-1782 гг., к его "внутренней ценности", к способности самому добиваться успеха и благополучия14. "Если сказано, что ты должен любить ближнего, то как понимать это? — В смысле доброжелательности. Но моральная доброжелательность состоит не в том, что кому-то желают блага, а в том, что желают, чтобы другой сам сделался достойным его. Именно такую любовь и доброжелательность мы можем иметь даже по отношению к врагам. Такая доброжелательность всегда может быть искренней: нетрудно хотеть, чтобы другой нашел себя, стал достоин счастья и действительно достиг его"15.

Этот текст представляет собой набросок масштабной темы, которая, трансформируясь и разветвляясь, пройдет затем почти через все моральные, этикотеологические и философско-правовые сочинения Канта. Текст еще не

вполне внятен. Может возникнуть иллюзия, будто Кант вменяет в обязанность заботу о средствах, которыми другой человек достигает блага и счастья, а значит предлагает своего рода благонравный досмотр за его поведением. В действительности общая тенденция кантовского рассуждения совершенно иная, она сродни знаменитому "lassez faire, lassez passe"*. Подлинно доброжелательным Кант считает такое отношение к другому индивиду, которое стимулировало бы его собственные практические усилия или по крайней мере не стесняло их. Пусть никто (даже мой враг) не считается заведомо неспособным к самостоятельному достижению благополучия и пусть каждый оценивается (вознаграждается, почитается, морально поощряется) соразмерно с усердием и честностью, которые он обнаружил, добиваясь благополучия. Подлинная (моральная) доброжелательность — это справедливость в самом широком смысле слова, — справедливость, принимающая во внимание не только результаты, но и усилия, и реализуемые посредством них мотивы человеческих действий. {OC R: Marsel-izKazani.livejournal.com, Marsexxx.com, NeoTolstovcy.narod.ru}

Кант был мыслителем, который решительнее любого другого моралиста XVIII в. отстаивал примат справедливости над состраданием, а также ее целительное воздействие на нравы. В любви и сострадании, которые не ведают справедливости или забыли о ней, он видел заблудившуюся доброту, — ненадежную, беспринципную, а порой и развращающую16.

Лекции 1780-1782 гг.— это, в сущности, настоящий манифест против сострадательной частной благотворительности, на которой была помешана позднефеодальная Германия (и в которую — замечу в скобках — сегодня свихиваемся мы). Призывы к филантропии звучали со всех прусских кафедр: церковных и университетских. Пиетисты и вольфианцы сходились на том, что бедность была бы устранена, если бы благодеяние от избытка сделалось всеобщим правилом.

* Позволять действовать, позволять идти своим ходом (фр.)— лозунг физиократов.

Кант с холодным спокойствием рассматривает это мечтательное допущение и приходит к следующему выводу: "Если бы все люди захотели действовать лишь по доброте, то не существовало бы моего и твоего... никто не стал бы стараться что-нибудь приобретать, а полагался бы на доброту других. Но для этого все должно бы было иметься в огромном изобилии. Так дети совместно радуются чему-либо до тех пор, пока у них все есть и один другому что-либо дает"17. Предотвратить это всеобщее инфантильное иждивенчество можно лишь одним способом, достойным совершеннолетних подданных: "... люди в труде должны проявлять заботу о своем счастье и каждый должен уважать право других. Следовательно, все моралисты и учителя должны настолько, насколько это возможно, представлять действия из доброты как действия по долгу и сводить их к праву"18.

Разъясняя последний тезис, Кант набрасывает концепцию, близкую эгалитарным идеям Ж.-Ж. Руссо и достойную критико-публицистического таланта Ш. Фурье (в последующих кантовских сочинениях она не воспроизводится).

Филантропическая деятельность, в сущности, представляет собой компенсацию ранее практиковавшихся — или хотя бы молчаливо допускавшихся — несправедливостей. Поэтому добродеяние богача есть лишь сентиментально-лицемерное облачение совсем другой акции, а именно — скудной и частичной выплаты им давнего долга, причитающегося обездоленным и бедным. "Когда кто-либо благодетельствует бедствующему, он, по строгому счету, ничего ему не дарит, а лишь возвращает то, что помог отнять у него из-за всеобщей несправедливости. Если бы никто не захотел присваивать себе благ жизни в больших размерах, чем любой другой, то не существовало бы ни бедных, ни богатых. Поэтому сами действия доброты — это действия, совершаемые по обязанности и долгу и проистекающие из права других"19. Но раз так, то на место частной филантропии правильнее было; бы поставить законодательно упорядоченную социальную благотворительность, которая гарантирует помощь каждому гражданину, поскольку он потерпел бедствие, заболел или состарился. Это создало бы заслон против: крайней несправедливости, но одновременно не мешало бы пресекать иждивенческие настроения, склонность к лени, холопству и попрошайничеству20.

Замечания Канта о пагубнейших пороках, высших обязанностях и распространенных заблуждениях в трактовке доброжелательности не упорядочены в целостное, последовательно развернутое рассуждение. Этому мешает предписанная программа лекций: она вынуждает разносить близкие по смыслу высказывания по разным тематическим рубрикам. Вместе с тем единство всех трех основных элементов кантовской моральной проповеди совершенно несомненно. Перед нами не просто совокупность разрозненных (и надвременных) суждений о пороках и добродетелях, а фрагменты диагностической картины, изображающей вполне определенную нравственно-историческую ситуацию. Попробуем реставрировать эту картину, опираясь, с одной стороны, на выразительные аксиологические интонации кантовского текста, с другой — на свидетельства социальной истории абсолютизма, которые уже представлены в предыдущей главе.

Наиболее напряженная тема кантовской моральной проповеди — это, несомненно, тема сострадания, забывшего о праве и справедливости.

Какая эпохальная, конкретно-историческая реальность скрывается за нею?

Есть все основания утверждать, что Кант имеет в виду прежде всего абсолютистскую филантропию, или благотворительную практику в структуре государственного патернализма. Неважно, насколько широкой и впечатляющей была эта практика на деле. Существенно, что патерналистское сострадание верхов сделалось в эпоху абсолютизма расхожим идеалом. Отеческое сочувствие к подданным — это все, чего еще можно было ожидать от неограниченного властителя, а потому — основное общеморальное правило, которое надеялись внушить ему приверженцы просвещенной монархии. Но коль скоро патерналистское сострадание вменялось в долг государю, его необходимо было потребовать и от ниже стоящих господ. Филантропическая опека становится поэтому мечтательной нормой, которая вообще имеет в виду отношения вышестоящего к нижестоящему, патрона к клиенту, богатого к бедному. В отсталой Германии, где патерналистское истолкование обязанностей власти было особенно распространено, надежда на филантропию верхов приобрела характер сентиментального морально-политического культа. Неудивительно, что и в литературе придворного пиетизма, и в программах прусского университетского образования, разрабатывавшихся школой Вольфа—Баумгартена (не забудем о том, что университеты XVIII в. — это прежде всего воспитательные институты для высших сословий), идея сострадания, идущего "сверху вниз": от распорядителя к управляемому, от опекуна к опекаемому, — получила значение основополагающего этического наставления.

Вот это-то гипостазирование сострадательной опеки, обусловленное отсутствием каких-либо иных социальных противовесов по отношению к господскому всевластию, в конечном счете и вызывает у Канта глубочайшую тревогу. Конечно, нелепо было бы утверждать, будто господин не должен быть добр. Но много ли стоит доброта, которая таит в себе отечески-деспотический произвол, надстраивается над несправедливостью и лишь компенсирует вызываемые ею бедствия? Не лучше ли, если человек, наделенный богатством и властью, "просто так никого не одарит даже самым малым, но уж зато будет настолько точен, что ничего не отнимет у другого"21?

Эти допущения тем более основательны, что, как чувствует Кант, в мир уже проникла идея правомочия, т.е. социально гарантированной возможности самостоятельно добиваться счастья и благополучия. Люди, пробудившиеся к деловой предприимчивости, обнаруживают, что их шансы далеко не одинаковы, что они находятся в царстве фактического неравноправия, которое прикрывается и консервируется сострадательной филантропией верхов. Здесь — решающий пункт кантовского рассуждения, пункт, в котором все три компонента его моральной проповеди связываются в драматическое целое.

Сознание своего права — динамическая антитеза идеала патерналистского сострадания, но коль скоро эта антитеза налицо, филантропия, компенсирующая реальное неравноправие, унижает и оскорбляет людей. Этически неграмотная доброта — доброта, отторгнутая от справедливости, — взращивает худшие из пороков. Кант искренне возмущается неблагодарным дебетатором и в то же время не может не констатировать с исследовательской холодностью: "Все люди бывают сконфужены оказанными им благодеяниями, потому что человек становится обязанным тому, кто оказал ему благодеяние- Но каждый стыдится быть обязанным... В этом уже заключается зачаток неблагодарности"22. Зачаток этот стимулируется к развитию, поскольку покровительственное благодеяние по строгому счету является невозместимым. "Ведь даже если я дам моему благодетелю в десять раз больше, чем он мне, мы все-таки не будем квиты, так как он оказал мне благодеяние, которое не обязан был оказывать. Он первым оказал мне его, и если даже я отдам в десять раз больше, то сделаю это лишь для того, чтобы отплатить ему благодеянием и вернуть долг. В этой ситуации я не могу опередить его; он всегда останется тем, кто первым облагодетельствовал меня"23.

Эта удивительная по тонкости и глубине психологическая зарисовка едва ли была бы возможна в XV или XVI вв.: она с самого начала предполагает субъекта, который превыше всего ценит деловую независимость и исповедует правила договорно-меновой честности (эквивалентной оплаты услуг). В сострадательном опекуне этот субъект видит (и не может не видеть)

сострадательного ростовщика, который закабаляет его своей милостью и закабаляет тем безнадежнее, что милость эта вполне доброхотна. Поэтому не приходится удивляться, если он вдруг обращает на доброхота ту ненависть, которую ростовщик по праву вызывает у честного товаропроизводителя.

В отношениях филантропа и бедствующего, как их списывает Кант, участвуют три установки, характерные для эпохи абсолютизма:

а) уже народившееся стремление к равнопартнерскому состязанию и самостоятельному стяжанию счастья и благополучия;

б) все острее переживаемое бесправие, которое стесняет это стремление и сводит на нет всякое равенство возможностей;

в) патерналистская филантропия, переплетающаяся с массой торгашеско-ростовщических хитростей и постоянно предполагающая неравноправие людей.

Из столкновения этих установок и возникают пороки, которые Кант считает пагубнейшими.

Можно сказать, что бесправие индивидов, пробудившихся к хозяйственной конкуренции, порождает зависть; патерналистская благотворительность, компенсирующая бесправие, вызывает к жизни неблагодарность, а соединение неблагодарности и зависти дает злорадство.

Кант не выходит за рамки описания "психологически понятных" зависимостей, которые проступают в межличных отношениях благодетеля и благодетельствуемого. На воспроизведение каких-либо социальных настроений (настроений больших общественных групп) он не претендует. И все-таки основные оппозиции, которые выстраивает Кант, до удивления точно соответствуют конфликтным отношениям в массовой психологии эпохи кризиса феодального абсолютизма. Проницательные историки нравов (здесь следует вспомнить прежде всего И. Тэна и его "Происхождение общественного строя современной Франции") не раз обращали внимание на то, что установление режима "просвещенной монархии"

сопровождается, с одной стороны, приступами декадансной господской чувствительности, с другой — ростом завистливого недоброжелательства в наиболее бесправных слоях общества. Запоздалая филантропия "верхов", сохранившая общий темперамент деспотизма (т.е. юридически неупорядоченная, пристрастная, зависящая от капризных колебаний господской жалости) унижает и растравляет "низы".

В десятках наказов, составлявшихся во Франции в начале 1789 г., звучал один и тот же мотив: "не милостей, а прав". Тэн высказывает предположение, что если бы монархия расслышала этот мотив, то завоевала бы расположение наиболее добросовестной и инициативной части "третьего сословия".

Лекции Канта содержат похожую морально-психологическую догадку. Уважению к праву соответствуют "добросовестность, честность и точность в выполнении обязательств"24. Они не предполагают почестей (т.е. отличающих похвал и знаков внимания, которыми "верхи" жалуют человека из низов). Они притязают лишь на простое признание окружающих. Это качества, "которые можно требовать от каждого и благодаря которым человек сам заслуживает, чтобы его уважали и ценили, а не чтили и выделяли"25.

Итак, абстрактно моралистическое, отчасти гелертерское, отчасти светски-салонное по своему стилю рассуждение Канта схватывает целую систему эпохально-значимых зависимостей. Ее можно представить в виде следующего "морально-диагностического прямоугольника":

В верхних углах прямоугольника записаны две возможные моральные позиции "верхов" по отношению к "низам" в пору кризиса феодального абсолютизма. Неверно было бы утверждать, что они образуют контрарную противоположность, как зло и добро или ложь и правда. Нет, речь должна идти скорее об отношении видимости к истине. Сострадание сильного к слабому — это не дурная и не ложная, а обманчивая, нравственно непроясненная установка. Она становится опасной, когда масса людей начинает остро переживать свое бесправие: ока способствует распространению неблагодарности, зависти, злорадства (левая сторона). В этих условиях спонтанное сострадание — пусть самое искреннее — должно признать приоритет его корректирующей антитезы: уважения к правам других. Только благодаря заботе о справедливости (Кант называет ее также "добротой справедливости") власть — а в более широком смысле "консенсус", господствующее общее мнение — может добиться распространения таких добродетелей, как "добросовестность, честность и точность в выполнении обязательств" (правая сторона). Этот комплекс добродетелей уже контрарно противостоит комплексу "ревности—зависти", т.е. сталкивается с ним на социально-нравственной арене, как добро со злом. Только их непримиримое противостояние позволяет ощутить динамичное напряжение, которое с самого начала существует между "пагубнейшими из пороков" и "достойнейшей из обязанностей" (диагональ). Смысл этого напряжения может быть выражен так: уважение к правам другого есть основной принцип, который необходимо отстаивать в противовес массе, стихийно сползающей к зависти и злорадству, для утверждения в народе начал деловой добросовестности и честности.

И еще одна зависимость, которую надо акцентировать в объяснении кантовского "морально-диагностического прямоугольника".

Выражения, записанные в нижних его углах, напоминают нам об оппозиции установок и настроений, характерной для агентов еще незрелой, социально стесненной и юридически необеспеченной рыночно-меновой практики. С одной стороны, развивающиеся; товарно-денежные отношения запрашивают особую контрактную этику ("добросовестность, честность, точность в исполнении обязательств" как нравственные! качества). С другой стороны, рынок в условиях позднего феодализма является, как мы помним, ареной самого низкого "гешефтмахерства", продажности, спекулятивных махинаций и беззастенчивых попыток" поймать удачу". Острова новой контрактной этики поначалу существуют в океане взаимоподсиживания и взаимной подозрительности, причем последняя характерна прежде всего для тех, кому удачу поймать не удалось. Зависть и злорадство могут рассматриваться как крайнее, отчаянное, агрессивно-плебейское ее выражение. Это "дно" позднефеодального меркантилизма, бунтарская конвульсия продажности и раболепства.

Но не перешагиваем ли мы здесь уже через все смысловые возможности, которые содержит в себе рассуждение Канта?

Давайте отвлечемся от текста лекций 1780-1782 гг. и заглянем в его последнее этическое сочинение — в "Метафизику нравов". Здесь также присутствует тема неблагодарности, зависти и злорадства. Они объединяются под рубрикой "О прямо противоположных человеколюбию пороках человеконенавистничества"26. Таково название последнего параграфа в разделе, трактующем о долге любви к другим людям. Если же мы обратимся к главе, посвященной долгу человека перед самим собой, то увидим, что в ее структуре то же место занимает (и ту же смысловую нагрузку несет) критико-обличительный фрагмент "О раболепии"27.

И в характеристике зависти, и в характеристике раболепия звучит мотив продажности28.

Показательно, далее, что фрагмент "О раболепии" предваряется фрагментом "О скупости", а их внутренняя связь акцентирована следующим разъяснением: скупость

есть "не только неверно понятая бережливость, но и рабское подчинение материальным благам... Она противоположна либеральности образа мысли (т.е. любви к свободе в самом широком смысле слова; вот как оказывается! — Э.С.)"29.

Скряга раболепствует своему богатству, находится во власти вещистской инверсии рабского сознания. Но вспомним, что в лекциях 1780-1782 гг. зависть и злорадство трактовались в качестве мизантропической инверсии... самого скряжничества.

Конечно, это лишь "косвенные улики" в пользу того, что Кант понимал и отстаивал "связку", сопряжение "завистливость — раболепство". Однако с уверенностью можно утверждать, что он видел глубинное родство этих пороков и их принадлежность к одному и тому же типу имморального сознания.

В кантовском моральном диагнозе постепенно вырисовываются два масштабных, антитетически соотнесенных персонажа.

Первому (порицаемому) свойственна скаредность "собирателя сокровищ", но также и расточительность ветренного аристократа; искусное лицемерие придворного, но также и грубая пронырливость холопа; коварное доброхотство ростовщика, но также и завистливая ревность босяков. Он продажен, хотя не умеет торговать; он услужлив, хотя не умеет служить; он жаждет материальных благ, однако не готов к их усердному и методичному стяжанию; он сострадателен, пожалуй, даже сентиментален, но в еще большей степени пристрастен и тяготеет к симулированию благородных чувств. Ему неуютно без правительственной опеки, и его мечта о просвещенной власти не воспаряет над идеалом патерналистской любви.

Что касается второго (одобряемого) персонажа, то он соединяет в себе черты честного торговца, независимого хозяина, надежного дебетатора, ответственного чиновника и добросовестного наемного работника. Англичанин будет склонен назвать его "джентльменом", американец — аттестовать как "self made man", немец скорее всего увидит в нем прирожденного ходатая по чужим правам и безупречного свидетеля в суде. Он сострадателен, но не за счет права и справедливости. Он уверенно чувствует себя в рыночной стихии, но считает позволительным отчуждать лишь продукты и услуги, а не честь, дарования или чувства (как бы в соответствии с пушкинским: "не продается вдохновенье, но можно рукопись продать"). Искушенный в расчете выгод и шансов успеха, он знает, что они всегда лишь вероятностны, а потому ставит принципы выше любых калькуляций благополучия. Его не опьяняют победы, а в пору поражений он не опускается до злорадства и мстительности. В отношениях с властью ему более всего претит вмешательство в его дела (пусть даже доброжелательное) и унизительная роль просителя.

Чему реально соответствуют эти два персонажа? Какие агенты хозяйственной и социальной истории в них запечатлены или по крайней мере угаданы?

Я никогда не ответил бы на этот вопрос, если бы полагался на расхожие описания сословно-классовых отношений XVI-XVIII вв. и не предпринял бы попытки их самостоятельного истолкования, опирающегося на достижения "стадиального анализа генезиса капитализма"30. Только в свете понятий, подсказанных этим анализом (они акцентированы в предыдущей главе), образы, которые очертил Кант-моралист, перестают выглядеть как нечто надуманное, причудливое и эклектичное.

Порицаемый им человеческий тип — это до удивления точная зарисовка неофеодального приобретательства, которое в эпоху абсолютизма заразило все традиционные сословия (как "верхушечные", так и "низовые"), обеспечив новое, меркантилистское объединение их давних пороков. Что касается его одобряемого протагониста, то это — субъект раннебуржуазного предпринимательства, которое в эпоху абсолютизма существовало не только в сфере торгово-мануфактурной деятельности; в качестве нового эталона деловитости оно постепенно подчиняло себе практически все занятия "третьего сословия" свободные профессии, чиновную службу, юридическую и преподавательскую практику, работу независимого земледельца или ремесленника и т.д.). Субъект этот воспроизводился Кантом настолько адекватно, насколько это вообще позволял моралистический язык его времени, отработанный Ларошфуко, Монтескье, Лабрюйером, Вольфом и Баумгартеном. Более того, Кант, если угодно, схватывает общую смысловую структуру приобретательской низости и предпринимательского благородства. Центральная оппозиция его этической теории: пагубный "культ склонности" на одной стороне, "долг ради долга" на другой — представляет собой, в сущности, предельное заострение, этическую идеализацию неофеодального и раннебуржуазного "практического духа". В рассуждениях Канта-моралиста эта идеализирующая оппозиция предварена следующим энергичным противопоставлением.

Самым низким образом мысли обладает тот, кто ради самосохранения, обеспечения удовольствий и выгод готов на все, вплоть до продажи себя в пожизненную неволю (комплекс эвдемонизма — продажности — раболепия). И наоборот, высшего уважения заслуживает тот, кто никогда не делает счастье условием выполнения долга и не уступает своей независимости ни за какую цену (комплекс ригоризма — неподкупности — свободолюбия). Или еще короче: добровольное рабство на одном полюсе; бесценность и неотчуждаемость свободы — на другом.

Такова золотая ось, вокруг которой вращается вся трансцендентально-практическая вселенная. И выкована она не в пору чтения учительных лекций о морали, а значительно раньше.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.