Творчество актера... Где же творчество, если все слова предрешены заранее? А при нынешней «строгой» режиссуре грим, костюм, весь рисунок роли, все мизансцены и даже интонации (!), все указано деспотическим режиссером, фиксировано, утверждено, и вольное отношение к этому грозит крупными неприятностями.
Где же творчество, что же остается актеру?
Не будем говорить о плохом тексте автора, от безвкусицы, бессмыслицы и фальши которого шевелятся иногда волосы у несчастных исполнителей... Не будем говорить о плохом художнике, нагородившем на сцене всего, кроме
того, что нужно, обрядившем актера в нелепый костюм и заставившем его вместо грима нарисовать на лице невесть что...
Не будем говорить о невежественных режиссерах, которые не имеют никакого понятия о творческом процессе, происходящем в актере, как на сцене перед публикой, так и на репетициях, и между репетициями в период иногда мучительных, иногда сладких исканий.
Не будем об этом говорить.
Впрочем, может быть, сказать?
Но тогда уж не говорить, тогда вопить надо! Кричать на всех перекрестках!!!
Не актер, а они все, вместе взятые, губят искусство театра, и больше всего режиссеры, эти, по теперешнему выражению «авторы спектакля». Они, не дающие актеру шагу ступить, дохнуть свободно, глаз перевести! Они, превращающие актера в марионетку, в механическую куклу, они, дрессирующие его, как пуделя, Они, наговаривающие его, как граммофонную пластинку, они, неизвестно почему вставшие у руля многих из наших театров. Они убивают трогательнейшее, чистейшее, человечнейшее из искусств —
искусство актера на театре.
Нет, нельзя дальше! Прекращаю. Десятки, сотни страниц надо писать об этом. С фактами, с иллюстрациями, чтобы все стало ясно. Ясно, возмутительно и страшно. Напишу. Если бы далее запрещали — все равно напишу. Нет сил молчать!
А теперь, взяв себя в руки, возвращаюсь...
Не будем говорить о плохом, оно, конечно, превращает искусство актера в жалчайшее из жалких ремесел. Будем говорить о хорошем. Хорошем авторе, хорошем режиссере... режиссере-мастере, сердцеведе, искусно, без членовредительства вскрывающем душу трепетного художника — актера.
Будем говорить о пьесах, написанных великими, гениальными поэтами. Читая их, сам того не замечая, так увлекаешься, что чувствуешь себя уже одним из героев. Слова написаны на бумаге, а мне кажется, что они вылетают у меня из сердца. Как будто всю жизнь просились, рвались из меня эти мысли, но не было слов — верных, горячих, правдивых, а теперь — вот они! Как будто всю жизнь клокотали во мне эти страсти, но не было мне обстановки, людей, жизни, а теперь — вот они!
Сквозь леса, горы, долины, степи проложил хитрый человек железнодорожное полотно, перекинул его через реки, пропасти. Мчатся по этому полотну поезда — товарные, почтовые, скорые, курьерские, экспрессы.
Поставьте паровоз прямо на землю — как бы ни была велика и просторна степь — врежутся острые колеса в землю под двухтысячепудовой тяжестью, будут разбрасывать кругом землю, песок, но не проползет махина ни одного шага.
Поднимите его на железный путь, — и беспомощный на земле экспресс понесется со скоростью ветра... Да еще потянет за собой десятки тысяч пудов...
Хороший актер — «паровоз», который нельзя ставить на землю. Он не пригоден для этого.
Хороший автор — это прекрасно проложенный стальной путь. Конечно, телеге достаточно проселочной дороги, а пешеходу никакой дороги не нужно... Но телеги и пешеходы нас пока не интересуют.
Теперь, может быть, ясно, как самое «стесняющее» обстоятельство — чужие слова, авторский текст — рамки, из которых не выпрыгнешь, он-то и есть главная помощь актеру.
Он разгружает актера, освобождает от того, что ему не свойственно, создает условия и саму возможность для его творчества — зажигай огонь, разводи пары и — в путь.
Автор — вдохновитель. Автор — пробудитель
Хороший автор не только разгружает. Он вдохновляет. Пробуждает спящую душу актера.
Не случалось ли вам, забравшись на вершину горы или в жаркий летний день на лужайке, или над рекой, или на море, или в чудеснейших уголках волшебного Кавказа переживать странные превращения?
Так велико впечатление от красоты и таинственного голоса природы, что застываешь в безмолвном, переполнившем тебя восторге. Сами собой распахиваются во всю ширину двери души и вливается в нее целый поток новых и огромных сил... Вы поете, кричите, не поэт, но вдруг начинаете говорить стихами... Как «живую воду» жадно пьете из источника природы и красоты ее... И нет усталости, нет остановки, нет конца жизни и силам ее...
Так «делает» и гениальный автор с чуткой, тонкой душой актера.
Усталая, вялая, ленивая, уснувшая, она вскипает сразу, как вода, когда бросят в нее кусок раскаленного, искрящегося металла, — забурлит, забунтует и готова двигать горы. И хочется творить, действовать, гореть!
Среди множества актеров, каких довелось наблюдать, помню одного. Незаметный, невидный, мало артистичный актер на «третьи роли» Костя М. не подавал никаких особых надежд. Самое приятное впечатление он производил в легких комедиях в качестве безвольных, простоватых молодых людей, неудачников в любви.
Попытки браться за более серьезные роли кончались неудачей.
К этим попыткам он и сам относился юмористически: «Я говорил, что завалю роль, зачем давали? Не по Сеньке шапка».
На некоторое время мы потеряли его из вида. И вдруг приходит письмо: просит разрешения заехать на день-два, чтобы «потолковать об очень серьезном деле».
Мой отец учуял, что тут настоящая нужда, немедленно ответил, и Костя появился.
Он мало изменился. Уши по-прежнему были прикрыты наушниками, так как воротник осеннего пальто был слишком мал, а морозы стояли больше двадцати градусов, локти пиджака искусно залатаны и на лице сияла знакомая приветливая улыбка.
Но сквозь улыбку пробивалась какая-то озабоченность, и среди шуток и рассказов он как-то вдруг забывался, замолкал, становился серьезным.
Когда он вместе с отцом ушел в кабинет, мы думали-гадали и решили, что, вероятно у него какое-нибудь горе или он задумал жениться...
Оказалось все гораздо менее интересным, но в то же время гораздо более непонятным и загадочным.
Месяца два тому назад Костя прочитал драму Кальдерона «Жизнь есть сон». Прочитал и, как он выразился, обомлел. А вдруг это правда! Сон?! Что тогда? И где же сама правда — в жизни или в нашей мечте о ней, в воображаемом нами, в «сновидении»? И что же такое «игра на сцене»? Может быть, сон? А, может быть, явь? Нам казалось — совсем замудрился парень... А отец, отправив Костю спать, после бессонной ночи в поезде, — просиял счастливой, восторженной улыбкой и с таинственной значительностью прошептал: «Ну, ребята, на свет родился актер!»
Костя жил у нас около месяца. Каждый день, по несколько часов, из кабинета отца доносились до нас страстные вопли Сигизмундо:
«Он прав. Так сдержим же свирепость.
И честолюбье укротим,
И обуздаем наше буйство,
Ведь мы, быть может, только спим!
И снится мне, что здесь цепями
В темнице я обременен,
Как снилось, будто в лучшем месте
Я, вольный, видел лучший сон».
Костя ходил счастливый, довольный... Иногда казалось, он несет в себе что-то незримое (нам), несет и боится разбить, расплескать, повредить. Посмотрит куда-то внутрь себя, улыбнется, просияет и, смутившись, опустит голову...
Я видел его в этой роли...
На приказе об освобождении от военной службы одного из наших известных артистов было написано: «Нельзя ломовую лошадь подковывать золотыми гвоздями».
Таким «золотым гвоздем» был и Костя. Подковали им лошадь японской войны и... пропал один из замечательнейших актеров...
Проснулся бы когда-нибудь Костя, не попади ему в руки Кальдерон,
или нет?
Может быть, и не проснулся бы. Может быть, так и проспал бы всю жизнь, погрязая постепенно в театральную закулисную тину.
Не только автор может пробудить в актере художника, это может сделать и впечатление от игры гениального артиста. Разве мало народу почувствовало в себе «призвание к сцене» после выступлений знаменитых гастролеров?
Рождение Корреджио, как художника, по рассказам, произошло именно так. Молодым, неизвестным и мало опытным мастером он впервые увидел картину Рафаэля. Увидел и застыл. Простояв так несколько часов в оцепенении, впившись глазами и следуя за кистью гения, уловив только ему понятные тайны, вдруг закричал: «Я -тоже художник!»
Пробудить художника может жизнь с ее катастрофами, испытаниями.
Мильтон и наш поэт Козлов начали писать тогда, когда потеряли зрение.
Любовь — не встреть Данте свою Беатриче, мы не слыхали бы его имени, так и закончил бы тихо и мирно он свою жизнь, занимая весьма почтенную должность во Флоренции...
Как же пробуждает автор актера? Какова механика этого явления?
В детстве был у меня один приятель — Филипп Т. или, попросту, Филя. Он был старше меня года на четыре и играл самоучкой на скрипке. Играл неважно, но дело не в этом.
Один раз он меня спросил: «А ты не боишься ночью пойти на колокольню?»
«Один? Боюсь».
«Нет, со мной».
«А не пустят, там сторож».
«Пустят, он мне знакомый».
«Пойдем, а зачем?»
«Там узнаешь».
Приставать я не стал, знал, что не скажет, Филя был парень твердый. Как стемнело, мы пошли.
«Зачем ты скрипку-то взял?»
«Не твоего ума дело».
Пробрались наверх, под самые колокола, натыкаясь в темноте на стены и чуть не скатившись вниз один раз... Кое-как добрались. Когда насмотрелись из окна на ночные огоньки и темные силуэты города, Филя сказал: «А теперь я сделаю фокус». Сел под колоколом на пол, развернул скрипку (она была в тряпке) и начал из нее извлекать протяжные, жалобные ноты. Не громко, чтобы не слышал внизу сторож.
Не помню, долго ли он услаждал мой слух, только в ответ на одну ноту вдруг загудел колокол.... Я, помню, чуть не умер со страху. А Филя меня совсем доконал: «А-а, — шепчет, — не нравится!»
Музыкант пилил одну жалобную, надоедную и страшную ноту, а колокольня гудела в ответ. Немного придя в себя, я спросил, заикаясь: «Что это ты делаешь?» А Филя, как ни в чем, ни бывало: «Это я ему на мозоль наступил!»
В продолжение почти месяца изо дня в день пробирались мы ночами на колокольню, чтобы заставить одного за другим говорить колокола, «наступая им на мозоль». В конце концов сторож догадался, что мы делаем там что-то «негодное», и больше не пускал...
Очень скоро я узнал, что чуда тут нет никакого и что Филя вовсе не колдун, каким он непременно хотел себя показать, и скрипка его вовсе не волшебная, а самая обыкновенная, и даже совсем дрянная.
Отец объяснил мне, что это «явление резонанса», что открыл его ученый Гельмгольц. Он подвел меня к роялю и показал, как заставить звучать любую струну, не дотрагиваясь до нее: надо взять ту же ноту, на которую настроена струна, и она непременно сама зазвучит в ответ.
С этого времени я, между прочим, очень пристрастился к физике, а на обманщика Фильку долго был в обиде... Потом мы опять подружились. Он, оказывается, совсем не думал меня обманывать, а сам был уверен, что он колдун. Когда же узнал про этот «немецкий резонанс», чрезвычайно огорчился и долго не мог примириться со своей обыкновенностью.
Что произошло с Костей М., когда он прочел Кальдерона? Может быть, явление ответного резонанса. Отозвалась «струна», молчавшая тридцать лет. Молчавшая потому, что жизнь до нее не дотронулась, а «звука», на который она отозвалась бы, до нее не доходило. Но как только раздался этот звук — проснулась, затрепетала и сама «струна». Она оказалась такой чуткой, звучной и сильной, что перекрыла звучание всех других струн, звучавших в нем до этой встречи, — произвела переворот. Кальдерон — сильный автор. Он сам громковещательный колокол, и все, что ему родственно, не может не отозваться и не зазвучать в ответ. Как слабая плохонькая скрипка заставила звучать целую колокольню, так и незначительный автор может всколыхнуть в душе крупного артиста целую бурю. Лишь бы «звучание» автора, хоть и слабое, звучало бы в унисон со струнами души артиста.
Наконец, это пробуждение в актере художника может сделать и чуткий, попавший на свое место режиссер. По правде говоря, это прямая его задача. Мало того, от него это должно требовать. Но о режиссере потом, — здесь об авторе.
Готовая маска
Явление резонанса далеко не все, чем исчерпывается влияние и воздействие автора на актера.
В искусстве вообще, а в искусстве актера особенно, играет большую роль, как я уже говорил раньше, — «маска». Без «маски» мы не способны пустить себя на переживание не только мало нам знакомых, но даже самых близких нам, самых привычных и подлинных наших чувств. И, наоборот, прикрывшись «маской», мы способны сказать о себе всё. Выдать такие тайны, которые неведомы решительно никому и даже нам самим.
Автор преподносит нам «маску» в готовом виде. Кроме того, что автор «дает маску», он ставит действующее лицо в такие условия, что хочешь не хочешь, если ты стал действующим лицом, неминуемо будешь поступать именно так, как поступает оно у автора, и неминуемо захочешь говорить те слова, какие написал автор.
И вот уже не я, Костя М., а Сигизмундо стонет в тяжелом, мучительном плену, в цепях, в подземелье...
Не я, а Сигизмундо...
Но если нет подходящих струн в душе актера, нельзя сыграть на них и мелодии, которую написал автор.
И не заволнует авторская мелодия актера, если она не говорит ему о родном, близком, сокровенном.
Сотворчество
Не живой, «мертвый» колокол, «мертвая» струна рояля откликаются на родственный звук, резонируют.
Но человек — существо живое, сложное, но и единое, цельное, и отзываясь, условно говоря, одной струной своей души, он уже отзывается весь, а отзываясь весь, он весь начинает жить этим отзывом, а начав жить, он творит (особенно, человек-художник-творец). Начав творить, он создает новое. Другими словами — «живой инструмент» начинает играть сам. И чем сильнее звучание «струн» автора задело меня за живое, тем богаче, тем сильнее, тем взволнованнее мой отзыв, звучание моих струн, моя мелодия. Возникает сотворчество. И это взаимное сотворчество автора и актера создает роль — художественное произведение художника-актера.