В один из дней августа 1924 года Аркадий Тимофеевич сидел в «Zlata Husa» и с негодованием читал заметку в газете «Berliner Borsen-Couriere»: «АВЕРЧЕНКО В НИЩЕТЕ. По сообщениям польских газет, известный русский сатирик Аверченко в данный момент лежит в Праге в больнице без гроша и ослеп».
«Черный пиар», как известно, лучший «пиар», однако Аверченко негодовал. Он позвонил Бельговскому и попросил разослать в редакции газет опровержение.
Через некоторое время в русских эмигрантских изданиях для успокоения читателей и друзей было опубликовано «Письмо в редакцию» Аверченко, где в том числе говорилось:
«1). Я уже поправляюсь после операции и не ослеп, я вижу так же хорошо, как и до операции.
2). Я не в больнице, а у себя дома в отеле „Злата Гуса“.
3) …я, может быть, и нищий, но, работая в нескольких русских, чешских, немецких и американских издательствах, — чувствую себя недурно. Благополучие мое дошло даже до того, что я (кажется, единственный) отказался от субсидии, выплачиваемой чешским правительством русским писателям, живущим в Чехии.
4). „Без пфеннига“ я нахожусь, может быть, потому, что все расчеты веду на чешские кроны и доллары».
Письмо с разъяснением ситуации получил и Аркадий Бухов:
«Здравствуй, мужественный старик!
Из газет ты, конечно, знаешь о моей внезапной глазной болезни, о перенесенной операции, а теперь в дополнение могу тебе сообщить, что я уже выздоравливаю и вижу так же хорошо (или так же плохо, т. к. я близорук) — как и раньше. Мое счастье, что моя болезнь свалилась на меня в Праге — за день-два перед отъездом в Ригу и к тебе в Ковно, ибо я хотел побыть у тебя немножко. Хорош бы я был в диком Ковно, где глаза не оперируют, а просто вытыкают зонтиком, чтоб не возиться.
В Праге же профессионалы знатные. Через неделю я уже совсем буду здоровенький, крепенький как огурчик… А в немецких и польских газетах были заметки, что я ослеп и лежу в больнице без пфеннига денег, в нищете. Вот тебе твоя паршивая пресса… Эх вы, газетчики ободратые!»[120]Письмо было в шутку датировано 36 августа 1948 года.
Газеты, сообщавшие о болезни Аверченко, настолько сгустили краски, что Раиса Раич, находившаяся в гастрольной поездке по Германии, если верить письму, не находила себе места:
«Мой родной Аркадинька!
Прости, что так долго не писала. <…>…в Дюссельдорфе, когда мне случайно попала в руки газета, из которой я узнала о твоей болезни, меня охватило такое отчаянное настроение, что… не только писать, а вообще не знаю, как я в это время жила. Знаешь, когда я прочла газету, я как безумная стала метаться по всему отелю, я была похожа на кошку, которую напоили валерьянкой, а вечером на спектакле у меня все было в тумане, я ничего не соображала, и такое состояние у меня продолжалось довольно долго. Потом… сведения от Косточки меня немного успокоили, а… ванны, которые я принимаю каждый день, привели немного в порядок мои нервы. Как ты себя теперь чувствуешь, мой дорогой? Если можешь, черкни мне пару слов. Буду очень рада получить от тебя весточку. Косточка очень кратко, сжато пишет о твоем здоровье и никогда от тебя не шлет привета.
Милый, посылаю тебе 15 долларов от себя лично в счет моего долга, прости, что пока так мало, но у нас в Дюссельдорфе дела были довольно кисленькие, но… теперь все хорошо, и в будущем мы обеспечены на 1 января всюду на хорошую гарантию, так что теперь буду аккуратно тебе выплачивать.
Сколько ты еще пробудешь в Праге?! Женя в начале сентября хочет приехать на несколько дней к тебе. У меня к тебе громадная просьба, чтобы ты вместе с Женей приехал к нам. Аркадий, ты не пожалеешь. Тебе у нас будет очень хорошо.
Крепко тебя целую. Будь здоров. Твоя Рая»[121].
Так что же случилось с Аверченко летом 1924 года?
Как мы помним, он планировал направиться на Рижское взморье, а по пути заехать к Буховым. В середине июля, буквально накануне отъезда из Праги, ему вдруг стало нехорошо: обострилась болезнь левого, поврежденного, глаза. Боль была настолько нестерпимой, что пришлось посетить пражского профессора-офтальмолога Брукнера.
После осмотра стала очевидной необходимость немедленного удаления глаза. На этот раз Аркадий Тимофеевич не сопротивлялся: он мужественно перенес часовую операцию под местным наркозом и дальнейшие перевязки. Зная о том, какое значение наш герой придавал своей внешности, можно представить, насколько ему было тяжело морально.
Писателю вставили протез. Он очень просил Брукнера никому не говорить об этом, и тот обещал. Похоже, правду знал один Бельговский, потому что все эти подробности он все-таки поведал поклонникам Аверченко уже после его смерти.
Именно ЧП с глазом и стало поводом для появившихся в газетах слухов о слепоте и нищете писателя. К августу Аркадий Тимофеевич оправился от перенесенной операции, а его «Письмо в редакцию» действительно успокоило его близких. Раиса Раич писала из Ганновера:
«Мой милый, родной Аркадинька!
Безумно рада, что ты себя хорошо чувствуешь. <…> Мы все ждем тебя с трепетом, а я в особенности. Ты, родной, на меня не сердись, что так редко пишу, но у меня совершенно нет времени. Я очень много работаю, ведь у нас теперь ежедневно по два спектакля — в 5 ч. и в 9 ч. Так что целый день провожу в театре, а после спектакля так устаю, что еле добираюсь до кровати.
Ничего, кроме газет, не читаю (прямо ужасно). Здесь нельзя достать никакой русской книги. Очень прошу привезти несколько книг, мы все тебе будем очень благодарны. Если бы ты знал, как часто мы тебя вспоминаем. На репетиции читали твое „Письмо в редакцию“. Страшно хохотали, очень, очень остроумно.
Мы в труппе все очень дружны, за исключением Степовой, она оказалась ужасным человеком. Фальшивая, хитрая, сплетница, лгунья неприятная, совершенно неразвитая… до ужаса. При встрече много тебе расскажу про нее. А вот остальные очень милые, в особенности Сара… какая очаровательная, умная, в высшей степени культурная женщина, я ее очень люблю. Со Степовой я, конечно, не ссорюсь… вначале, пока не раскусила, была с ней очень дружна, а теперь стараюсь ее не замечать. Ты ей предлагаешь службу в Драме у Свободина, но она так бездарна, что, кроме своих песенок, ничего не умеет, имей это в виду.
Как поживает… Свободин? Передавай ему мой сердечный привет. <…> Посылаю тебе мои карточки, которая в пальто, кажется, ничего, в русском костюме мне меньше нравится, интересно знать твое мнение.
Все близкие Аверченко успокоились. Успокоился и он сам и снова стал собираться на Рижское взморье. При этом он старался не обращать внимания на частые приступы внезапного удушья, возможно, считая их следствием перенесенного стресса. Однако Аркадию Тимофеевичу так и не суждено было снова увидеть балтийский берег. Приступы удушья участились, резко ухудшилось зрение. Пришлось отложить не только поездку в Ригу, но и всякую работу.
Аверченко, как и большинство мужчин в таких случаях, надеялся на «авось» и к врачу идти не собирался. Раиса Раич писала:
«Милый Аркадий!
<…> Очень я огорчена твоей болезнью. Не будь ребенком, пойди к доктору и серьезно полечись, а, главное, тебя нужно спасать из Праги, для тебя этот климат убийственен. Приезжай к нам, будешь жить, ни о чем не заботясь, мы тебя полечим и ты увидишь, что скоро поправишься.
Я эти дни себя чувствую неважно, очень болит сердце, как еще никогда не болело. <…>
Я помню, что тебя растирала Надя скипидаром и ментолом, пропорции по твоему усмотрению. Это неважно. Да и потом ты наверняка скоро получишь от Нади рецепт.
Ну, Аркадинька, будь здоров. Не хандри. Не придирайся к Раичке. Крепко целую. Люблю. Рая»[123].
Судя по этому письму, Аверченко предполагал вылечиться каким-то растиранием и уповал на помощь своей бывшей петербургской горничной Нади.
В начале декабря пришло письмо от Бухова, который тоже жаловался на здоровье: «Чтобы тебя порадовать, могу сообщить тебе, что сильно волнует <меня ситуация > с почками и печенью. Не теряю надежды, что весь этот гарнитур скоро испортится и у тебя. Пять месяцев не пью. А ты, сволочь, пишешь о мадере с медом. А птичью мочу с инбирем ты не пил? То-то!»[124]
Аверченко ответил другу невесело:
«Здравствуй, старый дракон из фильмы Нибелунги!
Пока никакой Зигфрид не пропорол тебе брюха — пишу. Я, брат, здорово болен, читать и писать мне запрещено, почему эти строки я и диктую одной великосветской графине, к которой впоследствии, если ты разоришься, могу устроить тебя конюшенным мальчиком. Хотя не знаю, бывают ли лысые конюшенные мальчики! Ответом на этот вопрос можешь не спешить. Я теперь так болен, что ты, пожалуйста, свои паршивые почки не ставь рядом с моим благородным, но больным сердцем. Получил я от Горного письмо, он так тебя в этом письме страшно выругал, что пересылаю тебе кусок с восторгом сладострастья. А ты почему не ответил на мои письма, Аркадий? Если тебе за хронические кражи перебили лапы, то мог бы диктовать, правда, не графине, которая тебя и на порог не пустит, а кому-нибудь из лиц подлого сословия. Если я помру, то научи Наташку уважать память дорогого покойника. Жену Алену я целую, а тебя, старого грешника, морально обливаю кипятком, предвосхищая тем все посмертные события в аду, в номерах Чертовой бабушки, куда ты, конечно, попадешь после смерти! Аркадий, если ты не ответишь и на это письмо, то дружбы нет! И я рву совершенно наши дружеские связи. Посмотрим, как ты покрутишься без моих ароматных, благоуханных манускриптов. Подписываю с закрытыми глазами, потому что противно смотреть на тот листок, который скоро будет в твоих руках» (17 декабря 1924 года)[125].
Аркадий Тимофеевич старался не огорчать своих друзей и продолжал так же шутить, хотя самому было не до смеха. В его письмах этого времени ощутима затаенная тоска. Вот характерное послание Лизе Культвашровой, ставшее ответом на ее упреки в том, что он о ней позабыл:
«Золотая головушка!
Вы меня обокрали!
Это моя система: когда я сделаю что-либо нехорошего или вообще удивлю мир своей неблагодарностью или небрежностью, то оправданий не представляю никаких…
А вместо этого притворяться разобиженным, несчастненьким и говорить нечто подобное Вашему выражению в письме: „Я думала, что Вам не до меня да и вообще. Вам, видно, без меня весело“.
Приемчик отменно ловкий: и себя оправдает и своего корреспондента обидит, унизит, уязвит.
Однако давайте условимся в будущем на такие штуки друг с другом не пускаться.
А я был очень огорчен в свое время, что Вы, будучи в Праге, забросили меня не скажу, как собаку, потому что какая-то собачонка у Вас находится в страшном фаворе (судя по письму) — и не я буду, если при личной встрече из ревности не оборву ей уши и хвост. Впрочем, может быть, это уже сделано?
Итак, долой собак и да здравствуют чудные, грандиозные люди вроде меня!
Вы бы, Лизочка, гордились лучше, чем так-то жить… Ведь не проходит дня, чтобы мы с Косточкой о Вас не вспомнили и как это выходит красиво, логично: заговорим о какой-нибудь знакомой даме, начнем ее разбирать и окончим таким вечным припевом:
— А все-таки лучше нашей Лизочки нет!
— Ну, Лизочка! Она замечательная!
— Чудесная!
— Эх, повидать бы ее!
Еще вчера был точь-в-точь такой разговор.
Однако по Праге среди туч угольной пыли пронесся один ароматный слух: будто Вы очень скоро приедете в Прагу!
Если язык моего бледнолицего брата Косточки — круглые очки и он не лжет — то это будет превосходно! Заранее ангажирую Вас на спектакли Художественного Театра и на пару-другую кинофильмов. А уж сколько смешных глупостей будет за Ваш приезд — так это на трех возах не увезете. <…>
Кое-что написал за это время. Очевидно, Ваш вольноотпущенный Пегас заскочил по дороге ко мне. Одним словом: рассказов за это время — урожайно.
Итак: или немедленно сломя голову приезжайте или сломя таковую же — отвечайте — как и что!
Уж очень хочется повидаться, накарай мою душу Господь, как говорят севастопольские мальчишки.
Славному вояке Карле шлю дружеский поцелуй. Вам — восторженное целование левой ручонки, а собачке Вашей крепкий пинок под брюхо: у Карли это должно хорошо выйти.
Всегда Ваш А. Аверченко»[126].
К концу декабря Аркадию Тимофеевичу стало настолько плохо, что его запасы оптимизма и юмора начали иссякать. Накануне нового, 1925 года он едва ли не впервые в жизни серьезно ответил на просьбу газеты «Эхо» поделиться с читателями пожеланиями:
«Врачи на время запретили мне работать, запретили читать и писать, и я лишен поэтому возможности формулировать свои новогодние пожелания так подробно, как я бы это сделал, если бы был здоров. В двух строках мои пожелания таковы:
— На будущий год я желаю России снова сделаться Россией, а русской эмиграции перестать быть эмиграцией».
Обеспокоенные друзья заставили писателя пройти полное обследование в клинике профессора Младеевского, специалиста по сердечным заболеваниям и артериосклерозу. Доктор предписал диету и лечение на курорте. Лиза Культвашрова советовала Аверченко поехать в Яхимов — родоновую здравницу в окрестностях Карловых Вар. Он невесело отвечал: «Насчет Яхимова это — может быть, богатая идея, а может, и нет. Все будет зависеть от профессора, у которого я думаю спроситься. Как он скажет? А Вам, золотой дружочек, спасибо за заботу обо мне. И Карли за то же поцелуйте. Мне и самому Прага осточертела, как старая унылая жена с длинным носом и кривыми губами».
Младеевский, у которого Аверченко «спросился», велел отправиться на шесть недель на курорт Подебрады для сердечных больных. Этот старинный городок, расположенный в 45 километрах от Праги, славился и славится мощными источниками минеральных вод с высоким содержанием углекислого газа, магния, кальция, сероводорода.
Аверченко решил ехать. Проводить его вызвался верный Бельговский.
«Мой глупый, родной Аркадинька! — писала Раиса Раич. — Просто поразительно, как тебе не везет. Нет года, как ты беспрерывно болеешь, и каждый раз что-нибудь другое. Мой родной… как можно скорее поезжай в Подебрады и серьезно полечись. Как ты там, бедненький, будешь жить? Если бы я могла, я бы прискочила к тебе и поехала бы с тобой в Подебрады. Я думаю, что Женя может к тебе приехать, он сейчас в отпуске. Делает контракты.
Я жду не дождусь, когда кончится этот год, и наступит первое июня, чтобы поехать к морю отдохнуть. А главное — повидать тебя и быть с тобой вместе. Я тоже порядком устала, ведь работаю каторжно… все время простуда, бронхит да и сердечко побаливает. Видишь, я от тебя не отстаю. Посылаю тебе пока сто марок, а когда Женя приедет, пришлем еще. Будь здоров, крепко обнимаю, твоя Рая»[127].
Накануне отъезда из Праги Аверченко еще продолжал заниматься делами. Председателю Союза русских писателей В. Ф. Булгакову он писал насчет публикации своего рассказа «Зайчик на стене» в альманахе «Ковчег», выпускаемом союзом: «Рассказ мною написан и лежал у меня уже дней пять, но доктора запретили мне читать и писать… Об условиях мы с Вами не говорили, но я твердо надеюсь, что Союз меня не ограбит, тем более что я — инвалид — законопачиваюсь на пять недель в Подебрады, а это, как Вы знаете, роскошный и дорогой курорт…» (17 декабря 1924 года).
Двадцать второго декабря выехали. «Ехали полные верой в то, что там его ждет исцеление. Ведь врач сказал, что через шесть недель одышка прекратится, правильное дыхание восстановится, можно будет приступить к работе», — вспоминал Бельговский.
У дверей гостиницы, в которой Аверченко забронировал номер, произошел неприятный инцидент. Швейцар, услышав его фамилию, бестактно и с оттенком какого-то ужаса воскликнул:
— Боже, пане Аверченко, где же ваш юмор?
Увы, красота старинного городка, готические замки, чудесные ландшафты и минеральные воды не помогали. Больному становилось все хуже. Некоторым развлечением оставались для него письма от поклонниц. «Я глупая женщина, — сообщала одна из них, Елена Адомайтис. — Я ревную Вас ко всем Вашим старушкам и старикам, ко всем людям, окружающим Вас; даже к книгам, к Вашей комнате, к больному Вашему сердцу… Никогда больше не приду к Вам, у Вас всегда сидят всякие любимые… Мое сердце разрывается… Я люблю Вас выше слов…»[128]Или вот другое письмо — от совершенно незнакомой Елизаветы Думаревской из Белграда: «Ваши книги умеют всегда меня вывести из мрачного настроения, которое так часто овладевает мной. Я очень благодарна за них, славный Аркадий Тимофеевич»[129].
Часто приходили письма от Раисы Раич, которые, как мы уже говорили, Аверченко вряд ли радовали:
«Дорогой мой Аркандинтка!
<…> Смотри, лечись аккуратно, поскорей выздоравливай, и приезжай. Сейчас около меня сидит наша актриса Надечка Кончак, очень хорошенькая женщина в твоем вкусе — полненькая блондинка! Умоляю тебя скорей приехать! Прости, родной, что пишу на клочке и карандашом, но я плакала в уборной во время антракта… ведь ты знаешь, как я тебя люблю, правда? Ну, родной, закончу свою записочку и пойду петь „Маруся отравилась“ (шарманка). Крепко целую. Жду. Твоя Раичка»[130].
Прочитаешь такое письмо и подумаешь: где-то кипит жизнь, кто-то плачет в уборной, кто-то поет, но тебе во всем этом уже нет места!.. Сидя в одиночестве в гостиничном номере, Аркадий Тимофеевич встречал самый грустный и последний в своей жизни Новый год — 1925-й.
Бельговский, навешан друга два раза в неделю, с ужасом наблюдал, как тот постепенно таял и все сильнее и сильнее начинал задыхаться. Константин Павлович бросился к другому специалисту, который после осмотра велел немедленно перевезти Аверченко в Прагу.
Двадцать третьего января 1925 года писателя уже на носилках доставили в клинику по внутренним болезням профессора Силлабы в Пражской городской больнице. Он был в полубессознательном состоянии и двое суток бредил.
Никто не ожидал трагедии: Аркадий Тимофеевич был в самом расцвете лет! Однако диагноз оказался страшным: полное ослабление сердечного мускула, расширение аорты и нефро-склероз. Возможно, в этот момент кто-нибудь из специалистов вспомнил о летней глазной болезни Аверченко — она могла быть первым симптомом склероза почек (как это было с Михаилом Булгаковым).
В ближайшие полтора месяца состояние больного то улучшалось, то ухудшалось. В последнем случае он шутил, что положение его «деликатное». Несчастного донимала бессонница. О чем он думал в эти часы? О чем старался не думать? Кто знает…
Чтобы отвлечься, Аркадий Тимофеевич по ночам фантазировал, мысленно писал новые рассказы, пьесы, а утром пересказывал их содержание навещавшим его. Последних узнавал больше по голосу: болезнь вызвала осложнение — слепоту. Лишенный возможности чтения (своего любимого занятия!) Аверченко просил читать ему вслух. Служащим больницы особенно запомнился молодой студент Сережа Ситенко, постоянно сидевший в изголовье больного с книгой в руке.
Аверченко лежал в обычной обшей палате, все время на спине, от чего сильно страдал. Очень неудобными были и железная больничная кровать (мы даже знаем ее номер — 2516), и подушка, набитая соломой. Молоденькая секретарша издательства «Пламя», стараясь хоть как-то облегчить мучения Аркадия Тимофеевича, принесла ему из дома свою подушку…
Остается необъяснимым, почему Аверченко — человек материально не бедствовавший — умирал в таких условиях?! Впрочем, в этой истории много неясного. Например, Игорь Константинович Гаврилов до сих пор считает, что его дяде «помогли умереть». Вот его слова: «Аркадий жил в Чехословакии и собирался уезжать в Америку. А это было время, когда в СССР начались репрессии. За границей „наши“ ставили вопрос о всемирном коммунизме. И, по всей видимости, наше ОГПУ было везде. В больнице положение Аверченко ухудшилось, думаю, что не само собой». Намеренно приводим мнение Игоря Константиновича — вероятно, подобные разговоры велись после неожиданной и ранней смерти писателя, тем более что он никогда не жаловался на сердце.
Многие свидетельствуют, что Аверченко не падал духом и вовсе не собирался умирать. Он все еще шутил и планировал по выздоровлении написать фельетон о больнице и чувствах лежащих в ней. Бельговский в статье «Последние дни А. Аверченко» (Сегодня. 1925. 13 марта) вспоминал об этом так:
«Те, кто знал Аверченко до этого времени, а знали его очень многие… никогда бы не узнали Аверченко в последние месяцы его болезни… внешне Аверченко изменился до неузнаваемости. Внутренне он до последнего момента оставался все тем же… и сестры, и врачи, ухаживающие за ним, не могли подходить к нему иначе как с улыбкой, для всех них у Аверченко, часто задыхавшегося, говорившего с трудом, находилась шутка, меткое слово. Вот, например, один из эпизодов. Аверченко в последнее время не любил ставить термометр. Он чересчур давил его измученное тело. Поэтому он держал его часто не так как надо, и температура нередко бывала чересчур низкой.
Однажды Аверченко пришлось повторить неприятную для него процедуру, но он сразу обратил ее в шутку, улыбнулся и сказал сидящим в это время у его кровати друзьям:
— И чего сестра недовольна, ведь 35 градусов — это еще много. Вот я раз поставил термометр вверх ногами и было всего 7 градусов, вот это действительно мало…
Он пытался излечить и самого себя здоровыми токами своего удивительного юмора, но, увы, это средство, так благотворно действовавшее на других, не помогло ему».
Когда положение стало совсем тяжелым, кто-то предложил вызвать из Парижа сестер Ольгу и Лену.
— Не стоит их тревожить, у них своя семья, а главное — визу получить трудно. Скоро поправлюсь, — ответил Аркадий Тимофеевич.
Складывается ощущение, что сестры вообще ничего не знали о его болезни. После кончины брата они просили свою пражскую приятельницу Н. В. Модрас навести справки о его последних днях.
Перед смертью писатель очень грустил и повторял навещавшим его: «Как плохо и тяжело быть одиноким… А я думал, что у меня много друзей!» Кого он имел в виду? Кому не мог простить своего одиночества? С кем хотел попрощаться? Этого мы не знаем, однако вряд ли ошибемся, если предположим, что в последние недели жизни Аверченко сожалел о том, что не женился и не имел детей. Тяжело умирать в окружении случайных людей, а их, видимо, было много.
Один из них, литератор и переводчик Додо (Дорофей Бохан) оставил такие воспоминания:
«А. Т. болел уже давно. Он умирал медленно — но безостановочно. Все посещавшие его знали, что он уже не поправится — но не всем было известно, что знал это и сам умирающий… Трудно было верить, что этот, почти без движения лежащий полутруп еще дышал всей полнотою жизни своего яркого, красочного дарования, что он продолжал творить! <…> Склероз сердца — страшная, смертельная болезнь — даже для сравнительно молодого, 40-летнего человека — и писатель, зная свою судьбу, не будучи в силах писать, рассказывал своим друзьям и своим посетителям бесконечное количество анекдотов. Как тем для „будущих“, ненаписанных рассказов… Умиравшего писателя часто приходили навещать в „немоцнице“ (больнице) знакомые и незнакомые… В последние дни допускали немногих…
Пишущий эти строки видел А. Т. за 2 недели до смерти; это был уже полутруп. Его полное, красивое лицо обратилось в страшную маску скелета, обтянутую кожей; только глаза сверкали огнем и жизнью. Он с трудом мог поднять руку — и говорил с видимым усилием… Рука была прозрачная…
И странно: он говорил анекдоты. Он смеялся! Я помню фразу Аверченко в одном из его рассказов; он назвал Ч. Диккенса, которого обожал, „смертным с улыбкою Бога на лице“… И сам — умирал с улыбкою.
— Два вагона: один вагон минутных стрелок к карманным часам, а другой — повидла…
— Ах, вот как! Так ты оставь себе стрелки, а мне продай вагон повидла!.. Я дам половину наличными, а только половину векселями — и самыми хорошими!..
— О-ой, ой!.. Не могу… Только оба вагона вместе… Бери разом весь товар… Его нельзя разделить…
— Да почему разделить-то нельзя?
— Э, э… Как тут разделишь, когда стрелки перемешались с повидлом!» (Додо. К кончине А. Т. Аверченко // Виленское утро. 1925. 19 марта).
Константин Бельговский посчитал своим долгом сообщить друзьям Аверченко правду о его безнадежном положении. Аркадий Бухов вспоминал: «Мы сидели и разговаривали об этом спокойно: мы просто не решались этому верить. Ведь нельзя же верить тому, что этот здоровый, всегда веселый человек, от которого на версту пахнет жизнерадостностью, лежит и умирает. Просто не вяжется представление о тяжелой болезни по отношению к этому человеку…» (Бухов Арк. Умер Аверченко// Эхо. 1925. 14 марта).
Пока друзья сидели и «не верили», наступило 8 марта, которое Бельговский назвал «днем рокового предзнаменования»: у больного произошло кровоизлияние, причиной которого стал лопнувший в желудке сосуд. Врачи еще более усилили диету.
Двенадцатого марта 1925 года в четыре часа произошло второе кровоизлияние, после которого, не приходя в сознание, в начале десятого утра Аркадий Тимофеевич Аверченко скончался.
Он не дожил двух недель до своего 45-летия.
Печальная весть быстро облетела центры русской эмиграции. Некрологи написали все бывшие коллеги Аверченко — Сергей Горный, Александр Куприн, Аркадий Бухов, Петр Пильский, Тэффи…
«Неожиданная кончина широко популярного писателя-юмориста, так преждевременно ушедшего из жизни, еще теснее смыкает круг русской писательской семьи, — скорбел Саша Чёрный. — Кто бы ни ушел из тех, немногих, кто привлекал к себе внимание за последние десятилетия, — поэт ли, прозаик, драматург, — смены нет и не видно. <…> В эмиграции, вне окружения старого многоцветного и сочного русского быта, добродушный юмор Аверченко резко надломился. С непоколебимым упорством вгрызался он в безрадостную и бездарную тему: „большевизм“. <…> В последние годы Аверченко неутомимо бил своей легкой скрипкой по чугунным красным головам, и это невеселое, новое для него занятие является большой и доблестной заслугой покойного писателя. Разумеется, за вывернутой наизнанку сумасшедшей большевистской жизнью никому не угнаться. Любая вырезка из советской хроники фантастичнее любого гротеска самого Щедрина, но в мире все растущего эмигрантского безразличия и усталости дорого каждое слово протеста и непримиримого отрицания красной свистопляски. <…> Мы надеемся, что в эмиграции найдется русское издательство, которое догадается выпустить в свет „Избранные рассказы Аверченко“. Покойный автор отличался одним редким качеством: он почти никогда не был скучен. А избранные его рассказы, собранные внимательной рукой и связанные вместе, не залежатся на книжных складах и будут лучшей данью памяти жизнерадостного писателя и человека, который вне всяких теорий словесности простаком-самоучкой пришел в литературу и всем нам подарил немало веселых минут» (Чёрный А. Памяти А. Т. Аверченко//Иллюстрированная Россия. 1925. № 16).
В нью-йоркской газете «Русский голос» проникновенный некролог поместил Осип Дымов, так и не дождавшийся приезда своего друга в США: «Прощай, Аркадий — прощай навеки, прости… Не судить, не „писать“ о тебе сейчас хочу. Со склоненной головой пробую собрать мысли о тебе и сквозь милый свет нашей дружбы силюсь увидеть тот свет исторического смысла, который окружает и окружит твою работу, твою улыбку и твою раннюю горькую смерть на чужбине… А теперь: да будет покой и мир над твоей могилой».
Некоторые литераторы заговорили о зловещем смысле названия аверченковской пьесы «Игра со смертью». Поэт-сатирик Жак Нуар писал: «…пришло на мысль, что последняя его юмористическая пьеса „Игра со смертью“ оказалась для него символической и что в этой „веселой игре“ победила Смерть…» (Нуар Ж. Об ушедшем // Эхо. Иллюстрированное приложение. [Берлин], 1925. № 12 (85).
Хоронили Аркадия Аверченко 14 марта при большом стечении народа. Прага прощалась со своим «королем смеха»: в витринах всех книжных магазинов были выставлены его портреты в траурной рамке и книги, вышедшие в Чехословакии. Местные газеты поместили некрологи, в которых говорилось, что из жизни ушел «самый значительный юморист России предвоенных лет» («Prager Presse»).
Панихида прошла в церкви Святого Николая (Микулаша) на Староместской площади. Отпевание совершил епископ Сергий, хорошо знавший покойного. Свой последний поклон пришли отдать представители министерства иностранных дел Чехословакии, Синдиката чехословацкой печати, Общества славянской взаимности, а также жившие в Праге писатели Евгений Чириков, Василий Немирович-Данченко. Организацию печальной процедуры взяли на себя Союз русских писателей и журналистов и эмигрантское «Братство для погребения православных русских граждан и для охраны и содержания в порядке их могил в Чехословакии», более известное как «Успенское братство».
Из каплички крематория, где происходило отпевание, гроб несли на руках до Ольшанского кладбища. В русском секторе некрополя обращал на себя внимание строящийся православный храм Успения Пресвятой Богородицы — детище епископа Сергия Пражского. Рядом с этим собором, возведенным по об-раздам новгородской и псковской древнерусской архитектуры, и обрел свой последний приют Аркадий Тимофеевич Аверченко[131]. Его тело заключили в металлический гроб и специальный футляр на тот случай, если в будущем родственники или представители русских культурных организаций пожелают перевезти останки в Россию. С правой руки покойного был сделан гипсовый слепок.
На девятый день после кончины Аркадия Тимофеевича были отслужены панихиды в православных храмах Праги, Парижа, Берлина, Риги. Состоялись вечера памяти.
Завещания Аркадий Аверченко не оставил. Никто из его родственников в Праге не появлялся, поэтому Вячеслав Швиговский и Константин Бельговский решили самостоятельно урегулировать наследственные формальности. Первый был назначен опекуном над имуществом покойного и защитником его авторских прав, второй вел постоянную переписку с сестрами Аверченко Ольгой и Еленой, жившими в Париже.
Была составлена опись имущества (то есть того, что осталось в больнице и в номере «Zlata Husa»): три кожаных чемодана, две корзины, портфель, шесть мужских рубашек, девятнадцать галстуков, зимнее пальто, термометр, бинокль, зажигалка, пенсне — всего 75 наименований на сумму 2605 крон. Опись рукописей заняла 27 страниц. По заключению экспертизы литературного наследия А. Т. Аверченко, составленному переводчиком Винценцем Червинкой 14 января 1926 года, стоимость авторских прав была определена в 22–25 тысяч чешских крон. Все бумаги писателя были сложены в корзину в восьми папках: 109 рассказов, 20 пьес, 100 страниц разрозненных отрывков и пр. Согласно постановлению Пражского окружного суда, общая сумма наследства составила 48 тысяч чешских крон.
Много это или мало? Как мы помним, один литературный гонорар Аверченко в период с июня 1922-го по сентябрь 1923 года составил 80 300 крон, то есть в 1,6 раза больше, чем вся сумма, оставшаяся после его смерти…
Акт о передаче наследства был вручен 31 марта 1927 года В. Ф. Швиговскому. Половину наследства получила мать писателя, а вторая половина была разделена в равных долях между его пятью сестрами. (В это же время произошел курьез с таинственным сыном Аркадия Аверченко, о котором мы рассказывали читателю в первой главе.)
Как утверждает Игорь Константинович Гаврилов, его мама вместе с бабушкой действительно ходили на почту и получали какие-то деньги. На вопрос: до каких пор отчисления приходили? — он ответил: «Не помню. Но, скорее всего, до конца 30-х годов, когда отца арестовали. А потом мы и фамилию эту боялись называть».
Как сегодня обстоят дела у потомков сестер Аверченко за рубежом (и есть ли они?), неизвестно. Что же касается прямых российских наследников — Игоря Константиновича и его семьи, то никаких отчислений от реализации и переиздания произведений Аверченко они не получают.
Архив писателя в декабре 1928 года был отправлен в Париж его сестре Ольге Фальченко (которую Аркадий Тимофеевич выдавал замуж во врангелевском Крыму). Ольга хранила архив до своей кончины в 1965 году. Она же поддерживала связь с сестрой Леной Ростопчиной (графиней). Обе вплоть до середины 1930-х годов продолжали переписываться с родными, оставшимися в Севастополе, и даже ухитрялись посылать им посылки. Известно, что сын Ольги, Иван Григорьевич Фальченко, скончавшийся в период 1952–1962 годов, был похоронен на Русском кладбище имени королевы эллинов Ольги в Пирее, но могила не сохранилась.
Как сложились судьбы других сестер и матери Аркадия Аверченко, мы знаем благодаря племяннику писателя Игорю Константиновичу Гаврилову.
Сусанна Павловна Аверченко (мать писателя) пережила сына на десять лет и скончалась в 1935 году в Севастополе (похоронена на старом городском кладбище на улице Пожарова; могила ее утеряна).
Младшая сестра Неонила (которую Аркадий Тимофеевич тоже когда-то выдавал в Севастополе замуж за комиссара) в начале 1920-х годов умерла от тифа.
Старшая сестра писателя Любовь Тимофеевна, которая вырастила его и научила читать, в первые месяцы Великой Отечественной войны была депортирована как жена грека из Севастополя на Урал. Там она и скончалась. Сегодня в Москве живут ее праправнучки Алексия и Ольга.
Сестра Мария Тимофеевна, которая когда-то увезла младшего брата Аркадия из Севастополя на Брянский рудник, всю жизнь там и прожила. Мария Тимофеевна хранила теплые воспоминания о брате, берегла три его портрета-открытки и фотографию могилы. Она много рассказывала о нем своим донбасским сослуживцам. От одного из них, А. С. Теплова, в 1970 году правление Союза писателей СССР получило такое письмо: «… мне из Донбасса прислали три открытки и одну фотографию памяти Аркадия Аверченко. По соседству со мной жили сестра и племянник Аверченко. Сестра Мария Тимофеевна Терентьева и племянник Михаил Иванович в 60-е гг. умерли, и осталось кое-что из памяти о брате и дяде. До революции Аверченко жил в г. Севастополе, о чем неоднократно рассказывали и Мария Тимофеевна, и Михаил Иванович. О брате своем она часто вспоминала. Больше чем эти открытки, у нее ничего не было. Аверченко я не знаю ни лично, ни по его трудам… На двух открытках фото Аверченко, на четвертой могила в Праге, где он захоронен… Сообщите мне, если это ценные реликвии». Сегодня документы, переданные А. С. Тепловым, хранятся в изофонде Государственного литературного музея в Москве. Мария Тимофеевна умерла на Брянском руднике. Ее дочь и сын детей не имели, эта линия прервалась.
Сестра Надежда Тимофеевна, мама ныне здравствующего Игоря Константиновича Гаврилова, в 1923 году родила второго сына, Глеба, который внешне был очень похож на Аркадия Аверченко (сравнение фотографий это подтверждает). Муж Надежды Тимофеевны — бывший офицер царской армии — в конце 1930-х годов был арестован и выслан из Севастополя как «враг народа», оказался в Казахстане, а его высланная семья в итоге поселилась в Москве. В первые годы войны они воссоединились.
Оба сына Надежды Тимофеевны стали учеными.
Глеб Гаврилов имел научную степень доктора физико-математических наук, был профессором Московского энергетического института. Сын Глеба Гаврилова Дмитрий живет в Москве.
Игорь Константинович — кандидат технических наук, автор 50 работ по закрытой тематике. После выхода на пенсию — в 86 лет! — он занимается проблемами геронтологии. Свои статьи в медицинских журналах печатает под литературным псевдонимом Гаврилов-Аверченко.
У Игоря Константиновича Гаврилова двое детей: сын Алексей ныне проживает в поселке Ровдино в Архангельской области. Дочь Наталия, профессор Московского государственного педагогического университета, имеет двух дочерей — Екатерину и Веру.
После того как в 1940 году Севастополь покинула семья Надежды Тимофеевны, в городе не осталось никого из Аверченко. Другие люди въехали в их дом, а военные события 1941–1942 годов стерли его с лица земли[132]. Улицы Ремесленной, на которой жил и сам писатель в детстве, и его родственники, больше нет. В Одесский овраг, где она находилась, в 1950-е годы свозили весь мусор от расчистки разрушенного Севастополя. В 1956 году овраг полностью засыпали, и теперь родная улица Аверченко… под землей. На ее месте — детский парк и центральный рынок.
Итак, закончился жизненный путь Аркадия Тимофеевича Аверченко: севастопольского «карантинского босяка», петербургского «короля смеха», чехословацкого «русского Гашека». Но не оборвался путь творческий! У литературного наследия писателя сложится собственная судьба, полная взлетов и падений, но в итоге — счастливая.
Глава девятая. ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ!
Память о «короле смеха» Аркадии Аверченко еще долго жила в среде русских эмигрантов. Его книги продолжали выходить в Германии, Франции, Польше.
Двенадцатого марта 1930 года, в пятую годовщину со дня смерти писателя, епископ Сергий Пражский отслужил панихиду на его могиле. Пришедших огорчило то, что до сих пор нет надгробия, однако Константин Бельговский («Косточка», любимый друг Аверченко) сообщил, что закончен сбор средств на памятник и его установка планируется к концу года. И действительно, 26 декабря стараниями чешско-русского общества «Мир» на могиле Аркадия Аверченко была установлена стела из белого мрамора с надписями на русском и чешском языках. На ее открытии было людно. Председатель общества «Мир» произнес речь, в которой, в числе прочего, сказал: «Чешские и русские члены общества решили увековечить память русского писателя до тех пор, пока Россия сама не почтит память деятелей, служивших ее культуре и прославлению ее имени во всем мире» (Б. Конст. [Бельговский К. П.] Открытие памятника на могиле А. Т. Аверченко // Сегодня. 1930. 30 декабря).
Впоследствии поклонники Аверченко присылали деньги на поддержание его могилы. Средства поступали на имя Николая Ивановича Астрова, сменившего В. Ф. Булгакова на посту председателя Союза русских писателей и журналистов. Так, в РГАЛИ хранится чек на 80 крон, пожертвованных в 1931 году некоей Жозефиной Л. из Ревеля. Женщины не забывали своего кумира!
В 1930 году вечера памяти Аркадия Тимофеевича Аверченко прошли в Праге, Париже, Берлине, где сатириконец Сергей Горный произнес прочувствованную, образную и немного сумбурную речь, которую напечатала берлинская газета «Руль». Волнение Горного объяснимо. Напомним, что он, единственный из коллег, кто знал Аверченко с юных лет, познакомившись с ним еще в 1890-х на Брянском руднике.
«Аверченко ходил меж нас — солнечный увалень, с душой, словно вечно щурящейся от смеха… — говорил Сергей Горный. — До самых последних — так нежданно, так жестоко наступивших последних дней, он был одинаково мягок и ровен со всеми. Что в нем было самым необыкновенным?.. Свежесть. В этом разгадка этого удивительного, хрустящего на зубах, как арбуз с хохлацкой бахчи, таланта. Он подходил ко всему попросту, не надуманно, и этой свежестью покорял. Умение посмотреть со стороны, по-смешному и по-новому увидеть — ведь в этом и есть основа юмора.
Таким Аверченко был всегда. Книжки его: крепкие, крутые, на солнце рожденные, — не преходящее „веселое“, не только „смешное“, но уже историческое отделение нашей библиотеки. Нет, они должны дождаться руки бережной, руки любящей, которая их опять переплетет, соберет, соединит и издаст „Полным собранием сочинений“» (Горный С. Памяти А. Т. Аверченко // Руль. 1930. 28 апреля).
Не менее, чем о появлении собрания сочинений Аркадия Аверченко, русские эмигранты мечтали о возрождении «Сатирикона». Эта идея «витала в воздухе»: большинство бывших сотрудников журнала оказались в Европе. Наконец, в 1931 году на отчаянное предприятие решился Михаил Корнфельд[133], живший в Париже. Он возобновил выпуск журнала, поручив его редактирование Дон Аминадо и пригласив талантливых авторов: В. Азова, И. Бунина, В. Горянского, С. Горного, Б. Зайцева, А. Куприна, Сашу Чёрного, художников К. Коровина и А. Бенуа, М. Добужинского, И. Билибина. Дело было поставлено с размахом: подписка на журнал и его продажа осуществлялись в Австрии, Англии, Германии, Голландии, Дании, Греции, странах Прибалтики, Турции… Однако без Аверченко ничего не получилось. Парижский «Сатирикон» не имел успеха. Читателям он запомнился главным образом перепечаткой первых четырнадцати глав «Золотого теленка» Ильфа и Петрова (с подзаголовком «Роман из советской жизни»). Всего вышло 28 номеров; на том дело и кончилось.
Десять лет спустя после кончины Аркадия Аверченко, в 1935-м, его вновь вспоминали поклонники и друзья. В эмигрантских газетах появился ряд публикаций. В одной из них Н. Н. Брешко-Брешковский утверждал: «Читатель не забыл Аверченко. Растет новый читатель среди молодого поколения. В отчетах двухсот пятидесяти библиотек эмигрантского зарубежья Аверченко стоит на одном из первых мест» (Брешко-Брешковский Н. Н. А. Т. Аверченко. К десятилетию со дня смерти русского юмориста // Иллюстрированная Россия. 1935. № 13).
Парижский журнал «Иллюстрированная Россия», напечатавший статью Брешко-Брешковского, в том же году выпустил две книги Аркадия Аверченко: «Чудеса в решете», «Подходцев и двое других».
А дальше… была Вторая мировая война. Многие из тех, кто лично знал Аркадия Тимофеевича и писал о нем, ее не пережили. Во время гитлеровской оккупации в Риге умер от инсульта Петр Пильский; в 1943 году погиб под бомбежкой в Берлине Николай Брешко-Брешковский. В 1945 году, вскоре после освобождения Праги советскими войсками, сотрудниками НКВД был арестован и вывезен в СССР Константин Бельговский (дальнейшая судьба этого светлого человека неизвестна). В 1948 году скончался в Мадриде Сергей Горный. Несколько ранее, в 1932 году, в местечке Лаванду на юге Франции умер Саша Чёрный. В 1952 году не стало в Париже Надежды Александровны Тэффи.
Уходили сатириконцы — те, кто помнил Аркадия Аверченко. Один только Николай Ремизов (Ре-Ми), бывший когда-то Арамисом в «мушкетерской» компании, дожил до глубокой старости — он умер в 1975 году в Палм-Спрингс (Калифорния). Имя этого художника (в американской версии — Nicolai Remisoff) было широко известно в артистических, кинематографических и телевизионных кругах США. В 1943 году Ре-Ми встретился в Нью-Йорке с Евгением Искольдовым. Они вместе работали над представлением оперы «Сорочинская ярмарка» на сцене Метрополитен-опера. К этому времени Искольдов уже жил не с Раисой Раич, а с оперной певицей Кирой Вэйн (как сложилась судьба Раич, выяснить не удалось; Искольдов же в 1956 году покончил с собой).
Ни Искольдов, ни Ре-Ми ничего не написали о своем друге Аркадии. В 1960-е годы его имя вернул из забвения совершенно посторонний человек — американец русского происхождения Димитрий Александрович Левицкий. Казалось бы, не было никаких причин для того, чтобы именно этот исследователь занялся изучением биографии и творчества Аверченко. По образованию Левицкий был юристом, но его настолько привлекала филология, что он в 56 лет (!) поступил на славянское отделение Пенсильванского университета в Филадельфии, а впоследствии защитил докторскую диссертацию. Тему научной работы подсказал профессор Мечислав Гергелевич, читавший курс о композиции короткого рассказа. Этот преподаватель не только «заразил» Левицкого творчеством Аркадия Аверченко, но и помог получить разрешение писать и защищать диссертацию на русском языке.
Работая над библиографией, Димитрий Александрович посещал русские книжные магазины в Нью-Йорке и Райстер-тауне под Вашингтоном, принадлежащие эмигранту Виктору Камкину. Возможно, именно Левицкий, увлеченный Аркадием Аверченко, подал Камкину идею выпустить к 80-летию писателя сборник его произведений. Идея была воплощена в жизнь — в 1961 году Камкин издал «Избранное» Аверченко. Левицкий же продолжал активную работу. Он разыскал тех сатириконцев и родственников писателя, кто еще был жив. 17 сентября 1964 года исследователь встречался в Париже с Михаилом Германовичем Корнфельдом. В Париже он также посетил сестру Аркадия Аверченко Ольгу и первым, спустя сорок лет (!) после смерти писателя, работал с его архивом. Затем Левицкий нашел адрес жившего в США Ре-Ми и переписывался с ним.
Результатом кропотливого труда ученого стала диссертация «Жизнь и литературное наследство Аркадия Аверченко» (1969). Первую ее часть — биографическую — в 1973 году выпустил все тот же Виктор Камкин, которого за размах издательского дела называли «американским Сытиным». Предисловие на английском языке написал научный руководитель Левицкого, профессор М. Гергелевич. Эта книга об Аркадии Аверченко не прошла незамеченной: на нее дали отзывы практически все эмигрантские издания. Рецензенты были единодушны в том, что исследование Д. А. Левицкого — полноценное, авторитетное и исключительно интересное. Однако пройдет еще несколько десятилетий, прежде чем этой работой заинтересуются в России. Это произойдет в 1990-х годах. В это же время о «русском Гашеке» вспомнит Прага.
Полувековое забвение имени Аверченко в Чехословакии объясняется тем, что большинство русских эмигрантов «первой волны» покинули страну в 1945 году, опасаясь прихода советских войск. После войны республика взяла курс на строительство социализма — кому теперь был нужен «белогвардеец» Аверченко? Его заброшенная могила постепенно зарастала травой. В 1960-е годы советский писатель-сатирик Григорий Рыклин, оказавшийся в составе туристической группы на Ольшанском кладбище, вспоминал: «…как я был поражен, очутившись перед одной запущенной могилой. Как?! Неужели это он? Неужели он здесь, на окраине чехословацкой столицы? Сомнений быть не может. На пожелтевшей, слегка треснувшей мраморной доске буквы, которые когда-то были похожи на золотые, рассказывают коротко и ясно: „Здесь покоится русский писатель А. Т. Аверченко“».
1990-е годы стали временем демократических перемен в Чехии. В 2001 году пражская газета «Русская Чехия» выступила с инициативой поместить мемориальную доску на здании отеля «Zlata Husa», а также назвать одну из улиц именем Аркадия Аверченко. Мы не знаем, увенчались эти начинания успехом или нет, но они, безусловно, благородные.
О том, насколько Аркадий Аверченко сегодня дорог русской общине Праги, красноречиво говорит история, произошедшая весной 2009 года. Член Общественной палаты Российской Федерации Борис Якеменко отправил запрос в российское посольство в Чехии о возможности перезахоронения останков писателя в Москве. Чешские дипломаты отреагировали негативно, заявив, что русская община Праги ухаживает за могилой и не видит никаких оснований для ее переноса куда-либо. Председатель Координационного совета российских соотечественников в Чехии Алексей Келин утверждал, что Аркадий Аверченко очень дорог пражанам и «для многих представителей русской эмиграции его имя и сегодня остается тесно связанным с городом, куда привела его судьба». Председатель общественной организации «Русская традиция» Игорь Золотарев выразил «свое несогласие с бытующей ныне модой на возвращение на историческую родину, в равной мере как праха отдельных представителей, так и многих исторических и архивных материалов русской эмиграции»[134].
Да, «историческая родина» Аркадия Аверченко только через 80 лет вспомнила о его могиле, а судьба его творчества в России вообще была нелёгкой. Мы постарались проследить ее, прибегнув к несложной хронологии.
1920–1950-е годы . В 1920-е годы советские издательства, руководствуясь ленинской оценкой («Талант нужно поощрять»), тысячными тиражами выпускали книги Аверченко. Цифры говорят сами за себя: в период с 1927 по 1930 год было выпущено 26 изданий. Авторы предисловий, с одной стороны, называли писателя «петрушечником и наследником Смердякова» (А. Старчаков), а с другой — не могли не признать его таланта: «Аверченко несправедливо считают мастером литературы для вагонного чтения: не классик, конечно, он рассыпает зачастую незаурядные блестки юмора…» (А. Зорич).
Однако массовый читатель постепенно начинал забывать Аверченко: складывался новый быт. У советского народа появились свои юмористы и сатирики, писавшие на злобу дня: Михаил Зощенко, Илья Ильф и Евгений Петров, Михаил Кольцов, Пантелеймон Романов, Михаил Булгаков, Валентин Катаев. Все эти писатели выросли на «Сатириконе», поэтому многие их произведения пропитаны иронией в духе Аверченко.
Филолог А. П. Долгов, защитивший в 1980 году кандидатскую диссертацию «Писатели-сатириконцы и советская сатирико-юмористическая проза 20-х годов» (М.: МГПИ имени В. И. Ленина), пришел к выводу, что наибольшие аллюзии на Аверченко прослеживаются в сатирико-юмористической прозе Ильфа — Петрова. В контексте непосредственного заимствования Долгов сравнивал, к примеру, рассказы Аверченко «Индейка с каштанами» и Ильфа — Петрова «Непременный спортсмен». Все зощенковеды согласны с тем, что «Голубая книга» (1934) появилась под влиянием «Всеобщей истории, обработанной „Сатириконом“ под его углом зрения». Связь между этими произведениями подметили многие читатели 1930-х годов, и кто-то из них изрек афоризм: «Зощенко — это Свифт, которого приняли за Аверченко». Переклички с Аверченко есть и у Михаила Булгакова (достаточно вспомнить эпизод из «Театрального романа», в котором Максудова характеризуют как «самого обыкновенного Аверченко»). Даже при первом знакомстве с текстом романа «Мастер и Маргарита» специалист обнаружит аверченковские мотивы. К примеру, описание времяпрепровождения Воланда и свиты в главах «При свечах» и «Извлечение Мастера» имеет несомненные аллюзии с аналогичными сценами в «Шутке Мецената» (вплоть до шутовской игры в шахматы!).
Для молодых сатириков 1920-х годов и сам Аверченко, и все бывшие сатириконцы были непререкаемыми авторитетами. Огромным почетом были окружены те, кто остался в СССР и продолжал работать в журналистике. «Живой легендой» называли художника Алексея Радакова. Напомним читателю, что в 1918 году, когда владельцы «Нового Сатирикона» бежали из Петрограда, именно ему пришлось вернуться для ликвидации типографии журнала. Так он и остался в Советской России. В годы Гражданской войны Радаков создавал «Окна сатиры РОСТА», оформлял спектакли авангардистов в петроградском ГБДТ, в 1919 году издавал детский журнал «Галчонок», рисовал для созданного Максимом Горьким детского журнала «Северное сияние» и даже основал в Петрограде артистический кабачок «Петрушка», который сам и оформил. Многим со школьной скамьи знаком плакат Радакова эпохи военного коммунизма — «Неграмотный — тот же слепой…» (1920): крестьянин с завязанными глазами и вытянутыми вперед руками вот-вот шагнет в пропасть…
После окончания Гражданской войны Алексей Александрович рисовал карикатуры и шаржи для журналов «Лапоть», «Бегемот», «Бич», «Смехач», «Безбожник». В 1930-е годы он стал одним из ведущих художников «Крокодила». Судя по воспоминаниям жены художника Михаила Черемных, и в эти годы Радаков сохранял те же («портосовские») черты характера, за которые его когда-то очень любил Аркадий Аверченко:
«Москва. <…> Раннее утро. <…> И вдруг… навстречу нам выезжает экипаж. На потертом сиденье в лучах восходящего солнца, как в ореоле, перед нами настоящий тореадор. Широкополая шляпа. Кольца темных волос. Маленькие баки. Великолепный горбатый нос. Тореадор сидит, широко расставив ноги. В вытянутых руках он держит перед собой бутылку с вином и огромную целую колбасу. Все радостно закричали: „Давай! Давай! Поворачивай!“ — Извозчик повернул. Мы все поехали дальше. Так впервые я увидела художника Алексея Александровича Радакова. Впоследствии он очень часто приходил в нашу маленькую квартиру в Глинищевском переулке и заполнял ее своей большой фигурой, громким голосом: „Дети мои! Мишель, римский патриций! Прекрасная дама, ручку!“ — и своими рассказами об Италии, о Париже, где он учился в академии. <…>
В шестнадцатиметровой комнате, где Радаков жил с женой, царил… совершеннейший беспорядок. Все было завалено рисунками, живописными полотнами. Тут же часто сидели натурщики. Радаков писал их и всегда что-нибудь напевал. На табуретке стояла бутылка с красным вином. Радаков говорил: „Тот, кто жил во Франции, не может обходиться без вина“. Масса у него бывало народа и особенно молодежи. Их всех Радаков называл „старики“. Был он доступен, прост, интересен. Многим молодым много дал. <…> Колоритнейшая фигура Радакова всегда обращала на себя внимание» (Черемных Н. А. Алексей Александрович Радаков / Мастера советской карикатуры. М., 1978).
Последние работы Радакова были посвящены борьбе с фашизмом. С началом Великой Отечественной войны он рисовал плакаты для «Окон ТАСС». Один из них, созданный в июне 1941 года, был широко известен, а название его — «Болтун — находка для шпиона» — стало крылатым. Умер Радаков в 1942 году в эвакуации, в Тбилиси, имея репутацию авторитетного художника, мастера.
«Конкурентом» Радакова в рассказах о сатириконском прошлом в 1927 году стал вернувшийся из эмиграции Аркадий Бухов. Бухов сразу же занял подобающее ему место: был принят в Союз писателей, с 1934 года заведовал литературным отделом «Крокодила». Писатель-юморист Леонид Ленч в предисловии к переизданию буховских «Юмористических рассказов» (М., 1959) вспоминал:
«Он (Бухов. — В. М.) был превосходным журнальным работником. Работоспособность его была поразительной. В случае необходимости он один в фантастически короткий срок мог сделать весь номер журнала: придумать темы для рисунков, написать рассказ, фельетон, заметку, подписать карикатуры. И все это легко, без лихорадочной спешки, без натуги, как бы играючи.
Мы, молодые тогда, начинающие сатирики и юмористы, только ахали, глядя на него:
— Вот это техника!»
Далее Ленч вспоминал о том, что Бухов любил молодежь и часто рассказывал забавные истории из жизни дореволюционных литераторов. При этом он сам много смеялся, и иногда до слез. Когда смеялся — весь трясся и морщил нос, становясь похожим на большого, толстого, симпатичного кота. А глаза не смеялись — в них была горечь.
Валентин Катаев, тоже печатавшийся в «Крокодиле», вспоминал о Бухове: «Мы вместе написали несколько веселых пародий и фельетонов, причем Аркадий Бухов всегда играл первую скрипку. Все самое смешное было придумано им. Он по праву занимает место рядом с Ильфом — Петровым и Зощенко» (Катаев В. Все самое смешное было придумано им // Вопросы литературы. 1967. № 8).
Бывшие сатириконцы погрузились в совершенно новую, советскую журналистскую реальность. Вспоминали ли они хоть иногда своего шефа Аркадия Аверченко?
Да, вспоминали. В конце 1920-х годов работал над мемуарами «Записки старого журналиста» О. Л. Оршер. Много рассказывал об Аверченко своей жене Е. Л. Гальпериной Алексей Радаков. Впоследствии она написала интереснейшие мемуары, рукопись которых хранится в Российской государственной библиотеке. Сам Радаков, как мы уже знаем, усидчивостью не отличался, поэтому его воспоминания должен был кто-то записать. С этой задачей в 1940 году успешно справился литературовед Василий Абгарович Катанян (биограф Владимира Маяковского и последний муж Л. Ю. Брик). В 1930-е годы воспоминания о «Сатириконе» сел писать поэт Василий Князев. Часть его рукописи — глава «Радаков и Аверченко» — хранится сегодня в РГАЛИ. Судя по ее содержанию, Князев и в 1930-е годы не мог успокоиться и продолжал чернить своего покровителя Аверченко, а бывших коллег-сатириконцев называл «литературной сволочью» и «обер-клоунами невских панелей». В 1939 году закончил работу над большим очерком «Сатириконцы» Ефим Зозуля.
Из всех названных нами воспоминаний была опубликована только рукопись Оршера (1930). В последующее десятилетие никакая работа, в которой упоминалось бы имя Аркадия Аверченко, увидеть свет больше не могла. Роковую роль в посмертной судьбе писателя сыграл Максим Горький. Именно он когда-то не признал у молодого юмориста из Харькова таланта, и именно он во вступительном докладе на Первом Всесоюзном съезде советских писателей (1934) окончательно «похоронил» его, назвав представителем «чисто мещанской литературы». Этого оказалось достаточно для того, чтобы имя Аверченко было предано забвению. Его книги отныне пылились в спецхранах центральных библиотек, и получить доступ к ним могли только самые «благонадежные» исследователи. Изъятию из библиотек подлежали все сборники писателя, вышедшие после 1917 года, а также издания 1920-х годов, в которых «слишком обильно» цитировался Аверченко. В числе последних в спецхран библиотеки Музея В. И. Ленина попала упомянутая нами в пятой главе книга Н. Мещерякова «На переломе. Из настроений белогвардейской эмиграции» (М.: Госиздат, 1922).
Кто сыграл «роковую роль» в судьбе друга Аверченко — Бухова, неизвестно. 29 июня 1937 года в своей московской квартире (по адресу: Москва, Малый Афанасьевский переулок, 1/33) он был арестован. 7 октября того же года Бухов был приговорен ВК ВС СССР к высшей мере наказания по обвинению в шпионской деятельности и расстрелян в тот же день. В связи с этим небезынтересно привести фрагмент письма, отправленного Союзом советских писателей СССР наркому внутренних дел Николаю Ивановичу Ежову 5 сентября 1937 года с грифом «Секретно»: «Многие члены Союза Советских писателей остро нуждаются в жилплощади, а многие из них ввиду сноса домов, в порядке реконструкции Москвы остались и остаются совсем без площади. <…> За последнее время органами НКВД арестован в Москве ряд писателей — членов и кандидатов Союза Советских Писателей. Правление Союза Советских Писателей СССР просит Вас разрешить использовать для заселения писателями — членами Союза — следующую площадь, освободившуюся вследствие ареста: <…> 19. БУХОВА А. — М. Афанасьевский п. д.1»[135]. Всего список включал двадцать одну фамилию. Так невольно и вспомнишь булгаковский афоризм о москвичах и квартирном вопросе. 7 июля 1956 года Аркадий Сергеевич Бухов был реабилитирован посмертно.
Тридцать седьмой год не пощадил и «красного Беранже», искреннего певца советской власти Василия Князева, который был арестован в своей ленинградской квартире на улице Рубинштейна, 15/17 (где с 1913 по 1918 год жил и Аркадий Аверченко). Он был осужден по обвинению в проведении контрреволюционной агитации и приговорен к пяти годам лишения свободы. Князев умер от острой сердечной недостаточности во время этапирования из Магаданского пересыльного пункта в ОЛП Мальдяк.
Вплоть до середины 1950-х годов о сатириконцах если и говорили, то с оттенком пренебрежения, а имя Аркадия Аверченко если и упоминалось, то в сравнении: дореволюционный сатирик — советский сатирик. Самуил Маршак в статье начала 1940-х годов «О нашей сатире» отмечал: «Подумать только — у наших сатириков сегодняшнего дня такие предки, как Эразм из Роттердама и Свифт, Вольтер и Беранже, Гоголь, Салтыков и Чехов. Вольно же нам отказываться от всей этой блестящей галереи предков и заменять ее одной фотографической карточкой Аркадия Тимофеевича Аверченко. Нечего и говорить, Аверченко был талантливым писателем, а в последние годы жизни, когда предметом его юмора сделался он сам и его собратья-эмигранты, этот юмор стал глубже, горячей, достиг остроты сатиры. Но все же не у Аверченко должны мы учиться. Даже от самых лучших его страниц отдает некоторым самодовольством и обывательщиной, Дононом (название ресторана. — В. М.) и скетинг-ринком протопоповских времен. Наш Зощенко имеет больше прав на место в ряду русских сатириков. Мысли его серьезнее, литературные задачи крупнее, а стиль своеобразнее. <…> Сатирические стихи Маяковского своим пафосом, силой, неожиданностью и свежестью мысли далеко оставили позади „Сатирикон“, в котором он сам же работал смолоду».
1960–1970-е годы . Но вот наступила хрущевская оттепель, которая буквально обрушила на советских читателей забытые книги и имена. Начался «булгаковский» бум, «ильфо-петровский». Вспомнили и об Аверченко. В 1962 году впервые после длительного перерыва в «Правде» появился его рассказ о художниках-модернистах «Крыса на подносе», который год спустя был экранизирован на «Мосфильме». Востребованным оказался именно этот рассказ, так как в стране шла борьба с абстракционизмом в живописи… Сергей Довлатов в письме актрисе Тамаре Уржумовой от 1 июля 1963 года утверждал, что Аверченко — «лучший советский юморист» (почему советский — непонятно), которого «достать почти невозможно» (Довлатов С. Девять писем к Тамаре Уржумовой // Звезда. 2000. № 8). В 1964 году, после более чем тридцатилетнего перерыва, в Москве были переизданы книги Аверченко «Юмористические рассказы» и «Оккультные науки». Они были раскуплены мгновенно.
В 1966 году произошло значительное событие: в СССР вернулся архив Аркадия Аверченко. К этому времени сестра писателя Ольга, хранившая архив в Париже, скончалась. Ее муж согласился передать имеющиеся у него материалы советскому искусствоведу, журналисту и коллекционеру Илье Самойловичу Зильберштейну, а тот привез их в Москву и передал в РГАЛИ (тогда — ЦГАЛИ) на спецхранение.
В 1960-е годы о сатириконцах стало можно не только говорить, но и писать. Целый этап в изучении творчества Аркадия Аверченко и его коллег связан с именем Лидии Алексеевны Евстигнеевой (Спиридоновой), защитившей в 1964 году кандидатскую диссертацию по теме «Русская сатира в 1907–1917 гг. и поэты „Сатирикона“». По инициативе этой исследовательницы в 1966 году вышел в свет сборник «Поэты „Сатирикона“»; в 1968-м — монография «Журнал „Сатирикон“ и поэты-сатириконцы»; в 1977 году — монография «Русская сатирическая литература начала XX века».
Об Аркадии Аверченко появились не только научные труды, но и художественные произведения. Ленинградский писатель Виктор Конецкий в предисловии к своей повести «Огурец навырез» (начатой в 1974-м и завершенной в 1998 году) рассказал о том, как его потрясла заметка в газете о бедственном положении могилы Аверченко, за которой никто не ухаживает. Героя его повести это известие вкупе с неприятностями на работе ввергло в жестокий запой. Однажды утром, «поправившись» от жуткого похмелья «омерзительным десятирублевым грузинским коньяком», он открыл дверь нежданному гостю:
«На пороге стоял господин. Трудная для словесного описания физиономия. Раздобревшее лицо, пенсне, волнистые волосы. Овал мягкий, женственный. Толстые губы и плотные плечи, твердые большие уши. Глазки маленькие, но цепкие. <…> Ярко-красный галстук и темно-серая рубашка гостя отменно сочетались с белизной чесучового, несколько старомодного костюма.
— Аверченко, — представился гость.
— Слушайте, вы же умерли… в тридцать седьмом году… в Праге…
— Это вас не касается. А умер я в двадцать пятом.
Я сказал, что могу предложить ему кофе, потому что все западные писатели с утра пьют кофе. Спрятать пустые бутылки я не успел, так же как и убрать постель, и потому провел Аркадия Тимофеевича на кухню. Предложил венский стул и дрожащими руками сотворил ему бутерброд. <…> Он, конечно, гость, а я хозяин. Надо сдерживаться. Но он с того света гость, а мы все — гости на этом. <…>
— Вы с утра водку пьете? — спросил я гостя».
В неторопливой беседе за рюмкой водки Аверченко вдруг, откашлявшись, сказал:
«— Просьба у меня к вам, голубчик… <…> Свозите меня на Волково кладбище. Можете вы себе это позволить?
— Могу. Что, уже заскучали на поверхности?
— Погребение, молодой человек, это как долголетнее одиночное заключение. Как горько я плакал, будто предчувствуя свою могилу, читая в пятом номере „Красного архива“ о Нечаеве в Алексеевском равелине… Какую отраду доставляют покойнику сияние звезд или парящее в небе облако… Но! Вылезешь, бывало, из могилы, и не нужны тебе никакие облака. Ты — на чужбине. А душа сокрушена тоской по родине, вечной тоской, неизбывной, из сердца сочащейся. Ни вино, ни гашиш не спасут, не облегчат, усилят только. Сознательно с ума сойти душа жаждет, чтобы биться в смирительной рубашке, кусаться и орать, зверино орать: „Россию дайте, сволочи-и-и!!! Кусочек Руси!“
Я налил еще водки.
— Так вы… приехали, чтоб примериться к своему возможному погребению здесь, в болотистой питерской земле?
— Именно»[136].
Заинтересовались Аркадием Аверченко советские кинематограф и телевидение. В 1967 году по Центральному телевидению был показан «Телевизионный театр миниатюр А. Аверченко.„…Лет тому назад“». В 1976 году на советские экраны вышел телеспектакль «По страницам „Сатирикона“» (режиссер — Е. Ануфриев).
В 1980–1990-е годы доступными стали антисоветские произведения Аверченко, которые совершенно потрясли читателей. И все вдруг оживились: кто такой этот Аверченко? Что еще он написал? А где он похоронен? На волне этого повышенного и