Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Рожденные в понедельник 11 страница



„Пожар, возникший без причины“ („Fire of Unknown Origin“) я сочинила как стихотворение, но после знакомства с Бобби переделала в свою первую песню. Кое-как подобрала аккорды для аккомпанемента на гитаре и спела ее Роберту и Сэнди. Сэнди возликовала больше всех: ведь это ее платье шуршало по полу в коридорах.

 

Слышишь шорох в коридоре?

На подходе смерть.

В женском праздничном уборе

На подходе смерть.

Смерть здесь — и я бессильна.

Смерть, стой, оставь хоть что-нибудь.

Пожар, возникший без причины, моего

милого унес[94].

 

Играя в „Острове“, я пришла к мысли, что создана для сцены. Я никогда не испытывала мандража перед своим выходом, любила провоцировать зрителей на реакцию. Но тогда же я сказала себе: „Запомни, в актрисы ты не годишься“. По мне, актерская доля — все равно что солдатская: нужно жертвовать собой ради высшего блага. Верить в дело, которому служишь. А из меня актриса не получалась: я просто не могла в достаточной мере поступиться своей личностью.

Роль Леоны окончательно закрепила за мной незаслуженную славу наркоманки. Не знаю уж, хорошо ли я играла, но зато правдиво — репутацию себе запятнала. Спектакль пользовался популярностью. Энди Уорхол приходил каждый вечер и всерьез заинтересовался сотрудничеством с Тони Инграссией. На последнее представление явился Теннесси Уильяме под руку с Кэнди Дарлинг. Кэнди оказалась в стихии, о которой мечтала, и была вне себя от счастья: как-никак, ее все увидели вместе с великим драматургом.

Что ж, смелости у меня, наверно, хватало, но я-то знала, что мне недостает задушевности и чарующего трагизма, которыми были наделены мои товарищи по сцене. Поборники альтернативного театра были всей душой преданы своему делу: трудились, как рабы, под руководством наставников — Эллен Стюарт, Джона Веккаро и блестящего Чарльза Ладлэма. Я не пошла их путем, но была благодарна театру за его уроки. И через некоторое время — правда, не скоро — применила свой театральный опыт на практике.

В августе Дженис Джоплин вернулась в Нью-Йорк, чтобы сыграть в Центральном парке повторный концерт взамен того, который сорвал ливень. Вид у нее был совершенно счастливый. Она предвкушала работу в студии. Прибыла в великолепном наряде, обмотанная боа из перьев цвета фуксии, розы и пурпура. Без своего боа она нигде не появлялась. Концерт прошел с большим успехом, а потом мы все отправились в „Ремингтон“, бар художников на Нижнем Манхэттене неподалеку от Бродвея. За столиками теснилась свита Дженис: Майкл Поллард, Салли Гроссман (девушка в красном платье с обложки „Bringing It All Back Home“), Брайс Марден, Эмметт Грогэн из „Диггерз“, актриса Тьюз-ди Уэлд. Из музыкального автомата звучал Чарли Прайд. Почти весь вечер Дженис провела с одним красавцем, который ей нравился, но незадолго до закрытия бара он улизнул с какой-то смазливой тусовщицей. Это подкосило Дженис. — У меня так всякий раз, чел. Опять я ночью одна, — рыдала она на плече у Бобби.

Бобби попросил меня доставить ее в „Челси“ и присмотреть за ней. Я отвезла Дженис в ее номер и выслушала ее сетования на судьбу. Перед тем как распрощаться, я сказала ей, что сочинила для нее песенку. И тут же ее спела.

 

Я старалась во всю мочь

Чтоб мир узнал как я крута

Ох не думала что так

Придется

Смотри повсюду фото со мной

Как я люблю смеяться с толпой

Пока любовь

Крадется сквозь полный зал

Но, мой милый,

Когда уходит толпа

И я возвращаюсь домой одна —

Не могу поверить

Что потеряла тебя[95].

 

— Это про меня, чел. Моя песня, — сказала она.

Когда я уходила, она смотрелась в зеркало, поправляя боа.

— Ну как я выгляжу, чел?

— Сияешь, как жемчуг, — сказала я. — Девушка-жемчужина[96].

Мы с Джимом проводили много времени в Чайна-тауне. В обществе Джима каждая вылазка в город превращалась в приключение между небом и землей, полет на высоких летних облаках. Мне нравилось наблюдать, как Джим общается с незнакомыми. Мы ходили в „Хонг фэт“ — низкие цены, вкусные пельмени, — и Джим заводил разговоры со стариками китайцами. В „Хонг фэт“ приходилось есть все, что бы тебе ни принесли, или говорить официанту: „Нам то же самое, что господину вон за тем столиком“, — меню было только на китайском. Столики там мыли так: обливали горячим чаем и вытирали тряпкой. Весь ресторан благоухал чаем улун. Иногда Джим просто подхватывал абстрактную нить беседы, заговорив с одним из почтенных стариков, и тот вел нас по лабиринту своей жизни, от „опиумных“ войн до опиумных притонов Сан-Франциско. А потом мы брели по Мотт-стрит и Малберри-стрит на Двадцать третью, снова в своей эпохе, точно ничего и не случилось.

На день рождения я подарила Джиму цитру „Ауто-харп“[97], в обеденный перерыв в „Скрибнерз“ я сочиняла для него длинные стихотворения. Надеялась, что он станет моим мужчиной. Оказалось, надежда была несбыточная. Музой Джима я так и не стала, но, пытаясь выразить словами свои драматичные переживания, стала писать больше и, полагаю, лучше.

Иногда нам с Джимом было очень хорошо вместе. Не сомневаюсь, неприятные моменты тоже были, но воспоминания у меня светлые, окрашенные ностальгией и юмором. Дни и ночи, проведенные нами вместе, напоминали лоскутное одеяло: романтичные, точно Ките, и безобразные, как вши, которых мы оба подцепили (Джим был уверен, что от меня, а я — что от него). Мы были вынуждены тщательно мыться специальным шампунем „Квелл“ в безлюдных туалетах „Челси“.

Джим был человек ненадежный, все время темнил, под кайфом иногда терял дар речи. Но все равно он был добр и простосердечен, а стихи писал по-настоящему талантливые. Я знала, что он меня не любит, но все равно его обожала. В конце концов он уплыл неведомо куда, оставив мне на память длинную прядь своих рыжевато-золотых волос.

Мы с Робертом зашли в гости к Гарри. Он и его приятель как раз рассуждали, кого сделать новым хранителем редкостной игрушки — серого ягненка на колесиках. Ягненок был ростом с маленького ребенка, уздечкой служила длинная красная лента. Прежде этот блейковский агнец принадлежал Питеру Орловски, спутнику Аллена Гинзберга. Когда они поручили ягненка моим заботам, я подумала, что Роберт рассердится: я поклялась ему больше не подбирать всякий уродский мусор и сломанные игрушки. — Бери-бери, — сказал Роберт и вложил ленту мне в руку. — Это же классика. Классическая вещь „от Смит“.

Как-то вечером, спустя несколько дней, неизвестно откуда заявился Мэтью. Под мышкой он держал коробку с дисками-сорокапятками. Мэтью был помешан на Филе Спекторе; в коробке, насколько я понимаю, лежало полное собрание синглов, которые Фил продюсировал. Глаза у Мэтью нервно бегали.

— Синглы есть? — выпалил он.

Я отыскала под ворохом грязного белья свой ящик с синглами — кремового цвета, разрисованный нотами. Мэтью немедленно пересчитал нашу объединенную коллекцию.

— Я был прав, — заявил он. — У нас как раз столько, сколько надо.

— Для чего надо?

— Для ночи ста пластинок.

Я сочла идею разумной. И мы стали крутить синглы один за другим, начиная с „I Sold My Heart to the Junkman“. Каждая песня была лучше предыдущей. Я вскочила и пустилась в пляс. Мэтью переворачивал диски мгновенно, точно сумасшедший диджей. В самом разгаре вошел Роберт. Посмотрел на Мэтью. На меня. На проигрыватель. Звучали The Marvelettes. Что стоишь? — сказала я. Роберт швырнул свое пальто на пол. Оставалось еще тридцать три сингла.

Здание имело скандальную славу: в 10-х годах там находился кинотеатр „Гильдия кино“, в 30-х — шумный ночной клуб, где играли кантри, а ведущим концертов был Руди Валли[98].

В 40—50-х на четвертом этаже располагалась маленькая школа-студия великого художника и преподавателя, абстрактного экспрессиониста Ганса Гоффмана: он проповедовал свое учение Джексону Поллоку, Ли Краснер и Уиллему де Кунингу. В 60-х там располагался клуб „Дженерейшн“, завсегдатаем которого был Джими Хендрикс. Когда клуб закрылся, Хендрикс занял его помещение и оборудовал в его недрах сверхсовременную студию звукозаписи. Это был дом 52 на Восьмой улице.

28 августа там устроили вечеринку по случаю открытия студии. Аккредитацией занималось агентство „Уорток концерн“. За приглашениями охотился весь город; я получила свое от Джейн Фридмен из „Уортока“. Когда-то Джейн была пресс-атташе фестиваля в Вудстоке. Нас познакомил Брюс Рудоу в „Челси“, и Джейн заинтересовалась моим творчеством.

Я очень обрадовалась приглашению. Надела свою соломенную шляпку и пошла на Восьмую пешком. Но, добравшись до места, струсила — просто не решалась переступить порог. Ничего не могла с собой поделать. По счастью, из подвала по лестнице поднялся Джими Хендрикс, заметил, что я сижу у двери, точно робкая деревенская дурнушка, и широко улыбнулся. Он спешил на самолет в Лондон, на фестиваль на острове Байт. Когда я призналась, что боюсь идти на вечеринку, он тихонько засмеялся и сказал: что бы люди о нем ни думали, на деле он тоже очень застенчив и на вечеринках не знает, куда спрятаться. Хендрикс немного постоял со мной на лестнице, поделился планами на будущее студии. Он мечтал собрать в Вудстоке музыкантов со всего света: пусть усядутся в круг в чистом поле и играют бесконечно. Все равно в какой тональности, в каком темпе, какие мелодии — пусть играют, не обращая внимания на диссонансы, пока не найдут общий язык. И рано или поздно они запишут этот абстрактный, вселенский язык музыки в его новой студии. — Язык мира и дружбы. Врубаешься, да? Я врубалась.

Даже не помню, решилась ли я тогда зайти в студию, но Джими свою мечту так и не осуществил. В сентябре я, моя сестра и Энни поехали в Париж. Сэнди Дейли помогла нам достать дешевые билеты через своих знакомых в авиакомпании. За год Париж успел измениться. Как и я. Казалось, изо всего мира постепенно вытравляют чистоту. Или дело было во мне — я стала смотреть на все слишком трезво.

Когда мы шли по бульвару Монпарнас, я увидела газетный заголовок, от которого защемило в груди: Jimi Hendrix est mort. 27 ans. Я поняла эти слова без перевода.

Джими Хендриксу так и не представится случай вернуться в Вудсток и создать вселенский язык. Он больше никогда не будет записываться в „Электрик леди“. У меня было такое чувство, что все мы потеряли доброго друга. Так и мерещилась его спина, вышитый жилет, длинные ноги: он поднялся по лестнице и в последний раз вышел в большой мир.

3 октября Стив Пол пригласил меня и Роберта на концерт Джонни Уинтера в „Филмор-Ист“ и прислал за нами машину. Джонни прожил в „Челси“ несколько дней. После концерта мы все собрались в его номере. Оказалось, Джонни играл на поминках Хендрикса, и мы вместе оплакали нашу утрату, уход человека, который был настоящим поэтом от музыки, и утешились тем, что поговорили о Джими.

А на следующий вечер снова собрались у Джонни, чтобы снова утешать друг друга. В свой дневник я записала всего два слова: „Дженис Джоплин“. Она скончалась от передозировки в 105-м номере отеля „Лендмарк“ в Лос-Анджелесе. Ей было двадцать семь.

Джонни сломался. Брайан Джонс. Джими Хендрикс. Дженис Джоплин. Он моментально уловил связь: все имена начинаются на „дж“. В сердце Джонни скорбь перемешалась с паникой: он был очень суеверен и испугался, что станет следующим. Роберт пробовал успокоить его, но мне сказал:

— Не могу его винить. Странные дела творятся.

Роберт предложил, чтобы я погадала Джонни на таро. Расклад говорил о вихре противонаправленных сил, но близкой беды не пророчил. В любом случае, что бы ни означали карты, на лице Джонни не было печати смерти. Такой уж он был человек — подвижный как ртуть. Даже когда он метался по комнате, переживая из-за кончин „членов Джей-клуба“, казалось: он никогда не умрет, просто потому что не сможет остановиться.

 

* * *

 

Я одновременно разбрасывалась и увязала: ворохи незаконченных песен, заброшенных стихов. Заходила далеко, насколько хватало сил, но натыкалась на стену своего воображаемого несовершенства. И вдруг повстречала человека, который поделился со мной своим секретом. Секрет был очень прост: уперся в стену — проломи ее ногой.

Тодд Рандгрен повел меня в „Виллидж гейт“ слушать группу The Holy Modal Rounders. Тодд только что записал свой альбом „Runt“, а теперь искал интересных людей, которых стоило бы продюсировать. В верхнем зале „Гейта“ играли легенды — Нина Симон, Майлз Дэвис, в цокольный этаж ссылали более андеграундные команды. The Holy Modal Rounders я никогда не слышала (правда, их „Bird Song“ звучала в „Беспечном ездоке“), но знала, что группа интересная: Тодда обычно тянуло ко всему необычному.

Что сказать о концерте? Показалось, это арабский народный праздник, на котором веселится ватага психоделических аппалачских горцев. Я сосредоточилась на барабанщике. Физиономия у него была точно с плаката „Разыскивается опасный преступник“. Видно, на сцену он пробрался потихоньку, когда копы зазевались. Под конец концерта он спел песню „Blind Rage“. Когда он вдарил по барабанам, я подумала: „Вот это парень: подлинная душа и сердце рок-н-ролла“. Все при нем: и красота, и энергия, и какое-то звериное обаяние.

Мы пошли в гримерку, меня познакомили с барабанщиком. Он представился:

— Слим Шэдоу.

— Рада познакомиться, Слим, — сказала я. Упомянула, что пишу для рок-журнала „Кродэдди“ и хотела бы написать о нем статью. Слима эта идея, похоже, позабавила. Я убеждала его, втолковывала, какие у него перспективы: „вы нужны рок-н-роллу“ и все такое, а он лишь кивал.

— Как-то я пока о таких вещах не думал, — только и сказал он.

Я была уверена, что в „Кродэдди“ возьмут материал об этом будущем спасителе рок-н-ролла, и Слим согласился прийти на Двадцать третью и дать интервью. Его развеселил хаос в моей комнате. Он растянулся на моем матрасе и рассказал мне о себе. Поведал, что родился в трейлере, сплел для меня целую красивую байку. Язык у Слима был хорошо подвешен. Обычно в роли рассказчика выступала я. Тут, наоборот, Слим рассказывал, а я слушала и упивалась этим необычным для себя амплуа. Пожалуй, Слим гнал пургу еще искуснее меня. Смеялся он заразительно, говорил умно и без экивоков, проявлял интуицию. Мысленно я прозвала его „ковбойский язык“.

Теперь по вечерам — а точнее, почти за полночь — он стучался в мою дверь, застенчиво и мило улыбаясь. Я хватала с вешалки плащ, и мы шли гулять. От „Челси“ никогда далеко не отходили, но казалось, вокруг вместо городских домов — степной бурьян, а ветер вместо мусора разносит перекати-поле.

В октябре над Нью-Йорком прошел холодный атмосферный фронт. У меня начался надсадный хронический кашель: в лофтах были перебои с отоплением. Изначально эти дома не предназначались под жилье, за ночь выстывали. Роберт часто оставался у Дэвида, а я заворачивалась во все наши одеяла и до поздней ночи не спала — читала комиксы про Крошку Лулу, слушала Дилана. У меня воспалился зуб мудрости, я переутомилась. Врач сказал, что у меня анемия, и прописал красное мясо и черное пиво. То же самое советовали Бодлеру, когда он, больной и одинокий, бедствовал зимой в Брюсселе.

Я была немного предприимчивее горемыки Бодлера. Облачилась в старое клетчатое пальто с глубокими карманами и стащила в „Гристедз“ два маленьких стейка: думала пожарить их у себя на электроплитке на чугунной сковородке моей бабушки. На улице мне неожиданно повстречался Слим, и мы впервые отправились гулять при свете дня. Я испугалась, что мясо протухнет, и поневоле созналась, что при мне пара сырых стейков. Слим вытаращился недоверчиво, залез в мой карман и посреди Седьмой авеню выудил оттуда стейк. С притворным упреком покачал головой:

— Ну хорошо, голубка, пойдем перекусим.

Мы поднялись ко мне, я включила электроплитку. Стейки мы съели прямо со сковородки. После этого случая Слим стал за меня беспокоиться — уж не голодаю ли я? Через несколько дней зашел ко мне и спросил, нравятся ли мне омары у „Макса“. Я сказала, что никогда их не пробовала. Он опешил:

— Ты там никогда не ела омаров?

— Да я там вообще никогда не ела.

— Что-о? Бери пальто. Идем жрать.

До „Макса“ мы доехали на такси. Слим без колебаний, широким шагом направился в дальний зал, но уселись мы не за круглый стол. Заказ он сделал сам:

— Принесите ей самого большого омара, какой у вас есть. Тут я заметила, что на нас все глазеют. Смекнула: я же никогда не появлялась у „Макса“ с другими мужчинами, кроме Роберта, а Слим — настоящий красавец. А когда принесли моего омара-гиганта, приготовленного с растопленным маслом, интуиция подсказала мне еще кое-что: а вдруг моему красавцу-ковбою нечем расплатиться?

Я приступила к омару. Обратила внимание, что Джеки Кертис тайком манит меня рукой. „Наверно, намекает, чтобы я поделилась“, — подумала я. Завернула в салфетку мясистую клешню и последовала за Джеки в женский туалет. А Джеки немедленно взялась меня допрашивать:

— Отчего ты пришла с Сэмом Шепардом?

— С Сэмом Шепардом? Да что ты, его зовут Слим.

— Милочка, неужели ты не знаешь, кто он?

— Ударник в The Holy Modal Rounders.

Джеки лихорадочно рылась в сумочке, и вокруг разлетались облака пудры.

— Крупнейший драматург всего офф-Бродвея, вот кто! Его пьеса шла в Линкольн-центре. У него пять „Оби“[99]! — трещала она сорокой, одновременно подкрашивая себе веки.

Я ушам своим не поверила. Неожиданная весть — коллизия прямо из мюзикла с Джуди Гарленд и Мики Руни.

— Что ж, я таким вещам особого значения не придаю, — произнесла я.

— Не будь дурой. — И Джеки театрально притянула меня к себе. — Он тебя на Бродвей может вывести.

У Джеки был талант превращать любой бытовой диалог в заправскую сцену из мелодрамы.

От клешни омара Джеки отказалась:

— Нет, спасибо, милочка, я охочусь на крупную дичь. Подведи-ка его к моему столику, а? Я просто мечтаю перекинуться с ним словом.

Что ж, я не грезила о Бродвее и не собиралась таскать за собой своего спутника, точно живой охотничий трофей. По крайней мере, счет оплатить он сможет — и то хлеб, рассудила я.

Вернувшись за столик, я уставилась на своего спутника суровым взглядом:

— Тебя зовут Сэм?

— Ну да, точно так, — протянул он тоном У.-К. Филдза[100]. Но тут принесли десерт: ванильный „сандей“ с шоколадным соусом.

— Сэм. Хорошее имя. Сгодится, — сказала я.

— Да ты кушай мороженое, Патти Ли, — только и сказал он.

В вихре светской жизни, захватившем Роберта, я все острее чувствовала себя чужой. Он водил меня к знакомым на чай, на ужины, иногда — на вечеринки. Мы сидели за столами, где одному гостю полагалось больше ложек и вилок, чем необходимо семье из пяти человек. Я никак не могла взять в толк: почему за столом нам с Робертом полагается сидеть в разных углах? Зачем я должна поддерживать разговор с какими-то незнакомыми людьми? Я просто сидела и молча страдала, дожидаясь следующей перемены блюд. Казалось, никто, кроме меня, не изнывает от нетерпения. Но Робертом я невольно восхищалась, наблюдая, как он общается: непринужденно, совсем другой человек стал. Если кто-то хочет закурить, тут же подносит зажигалку, смотрит собеседнику в глаза.

Мало-помалу Роберт стал вхож в высшее общество. Смириться с его социальной метаморфозой мне было в каком-то смысле труднее, чем с сексуальной. Чтобы принять двойственность его сексуальной ориентации, от меня требовалось только проявить понимание. Но чтобы не отставать от него на социальной лестнице, я должна была бы изменить своим привычкам.

Некоторые из нас рождаются бунтарями. Читая биографию Зельды Фитцджеральд, написанную Нэнси Милфорд, я узнавала себя в ее мятежной душе. Помню, как мы с мамой шли мимо витрин и я спрашивала, почему люди не бьют стекла — подумаешь, пнул, и готово! Мама разъясняла, что есть неписаные правила поведения в обществе и благодаря этим правилам мы сосуществуем друг с другом как люди, а не как животные. Услышав об этом, я моментально почувствовала себя в неволе: как это, мы, дети, приходим в мир, где все наперед расписано старшими? Я кое-как подавляла в себе страсть к разрушению, старалась взамен развивать страсть к творчеству. Однако во мне по-прежнему жила маленькая девочка, которая ненавидела правила.

Когда я рассказала Роберту, как в детстве мне хотелось бить витрины, он только посмеялся:

— О нет, Патти! Ну ты и смутьянка. Но я не была смутьянкой.

Зато Сэм узнал в этой истории себя. Легко вообразил себе, как я стою на улице — маленькая девочка в малюсеньких коричневых туфельках — и меня так и подмывает перевернуть все вверх дном. Когда я сказала Сэму, что иногда меня так и подмывает пнуть витрину, он просто сказал:

— Разбей ее, Патти Ли. Если тебя арестуют, я внесу за тебя залог.

С Сэмом я могла быть самой собой. Он лучше всех понимал, каково воспринимать свое тело как темницу.

У Роберта Сэм не вызывал симпатии. Роберт поощрял во мне утонченность и опасался, что в компании Сэма я стану совсем бунтаркой. Оба косились друг на друга настороженно, так и не смогли преодолеть взаимное отчуждение. Случайный наблюдатель предположил бы, что они просто слеплены из разного теста, но у меня было другое объяснение: оба были мужчины с характером, оба желали мне только добра. И в Сэме и в Роберте я узнавала частичку себя (если не считать манеры поведения за столом) и не переживала оттого, что они сталкивались лбами, как бараны: смотрела на их поединки снисходительно и гордо.

Дэвид убеждал Роберта не сдаваться, и тот носил свои работы по галереям, но все без толку. Роберт не пал духом. Нашел альтернативу — решил на свой день рождения показать коллажи в галерее Стэнли Эймоса в „Челси“.

Первым делом Роберт отправился в „Лемстонз“ — универмаг типа „Вулвортса“, только поменьше и подешевле. Мы с Робертом под малейшим предлогом устраивали набеги на его старомодный ассортимент: пряжа, выкройки, пуговицы, всякая галантерея, журналы „Редбук“ и „Фото-плей“[101], лампады для благовоний, поздравительные открытки, огромные „семейные“ упаковки леденцов, заколок и лент. Роберт скупил кучу классических серебристых рамок от „Лемстонз“. Стоили они доллар за штуку и пользовались большой популярностью, их покупала даже сама Сьюзен Зонтаг.

Роберт хотел, чтобы приглашения выглядели оригинально. Взял фривольные игральные карты, купленные на Сорок второй, и напечатал текст на их обороте. А потом вставил эти приглашения в обложки для документов из кожзаменителя, выдержанные в ковбойском стиле, — их он приобрел в „Лемстонз“ вместе с рамками.

На выставке Роберт развесил свои коллажи, объединенные мотивом ярмарочных уродов, но для вернисажа заготовил довольно крупную инсталляцию-алтарь. В нее он включил кое-что из моего имущества: например, волчью шкуру, бархатное кашне с вышивкой и французское распятие. Мы немножко поспорили, хорошо ли одалживать мои вещи, но, разумеется, я уступила, а Роберт заявил: — Так все равно же никто не купит. — Ему просто хотелось, чтобы инсталляцию увидело побольше народу.

Выставка состоялась в 510-м номере „Челси“. В комнате яблоку было негде упасть. Роберт пришел с Дэвидом. Оглядываясь по сторонам, я как бы видела всю историю нашей жизни в отеле в лицах. Сэнди Дейли, одна из самых пламенных поклонниц таланта Роберта, сияла. Гарри был так очарован алтарем, что решил заснять его для своего фильма „Махагонни“. Джером Рэньи, один из авторов мюзикла „Волосы“, купил коллаж. Коллекционер Чарльз Коулз назначил Роберту встречу для разговора о возможных приобретениях. Джерард Маланга и Рене Рикар беседовали с Дональдом Лайонсом и Брюсом Рудоу. Дэвид прекрасно справлялся с ролью хозяина вечера и рассказывал публике о творчестве Роберта.

Это оказалось непросто — наблюдать, как люди всматриваются в работы, которые Роберт создавал на моих глазах. Творчество Роберта вышло за пределы нашего с ним маленького мира. Именно этого я всегда и желала, но теперь почувствовала легкий укол скупости: разве можно делиться нашей собственностью с чужими? Правда, пересилило другое чувство — радость за Роберта, который весь раскраснелся от удовольствия: его вера в себя подтвердилась, он увидел будущее, к которому стремился так целеустремленно, на которое так усердно работал.

Вопреки прогнозу Роберта, Чарльз Коулз купил инсталляцию-алтарь, и моя волчья шкура, кашне и распятие больше уже ко мне не вернулись.

— Леди умерла.

Бобби позвонил мне из Калифорнии — оповестить о смерти Эди Седжвик. Я не была с ней знакома, но в школьные годы мне как-то попался „Вог“ с ее фотографией: она делала пируэты на фоне нарисованной лошади. По ее лицу казалось: для нее никто на свете не существует, кроме нее самой. Я вырвала фото из журнала и повесила на стену.

Бобби, похоже, был искренне удручен ее безвременной смертью.

— Напиши для нашей маленькой леди стихотворение, — сказал он, и я обещала.

Чтобы написать элегию на смерть такой девушки, как Эди, мне требовалось разбудить в себе что-то девчоночье. Пришлось задуматься, что значит быть женщиной, и я погрузилась в глубины своего естества, а дорогу мне указывала девушка, которая позировала фотографу на фоне белой лошади.

Настроение у меня было битническое. Вокруг невысокими стопками лежали мои библии. „Святые варвары“[102]. „Сердитые молодые люди“[103]. Мне попались стихи Рэя Бремстера. Он-то и расшевелил меня всерьез. Рэй, человек-саксофон. Чувствовалось, с какой легкостью он импровизирует: слова лились свободным потоком, точно он просто конспектировал свои мысли. В приливе вдохновения я поставила на проигрыватель диск Колтрейна, но дело не шло. Почувствовала: я не пишу, а просто дрочу.

Однажды Трумэн Капоте съязвил, что Керуак не пишет, а печатает на машинке. Но Керуак, барабаня по клавишам, выплескивал на бумагу свою личность. А вот я действительно только печатаю. Я раздосадованно вскочила.

Раскрыла антологию битников, набрела на „Море манит к себе“ Джорджа Мендела. Прочитала вполголоса, и еще раз, уже во всю глотку, чтобы постичь море, которое он облек в слова и ускоряющийся ритм волн. Меня понесло: я то изрыгала строчки Корсо и Маяковского, то снова возвращалась к морю, чтобы Джордж столкнул меня с обрыва.

Бесшумно, своим кошачьим шагом, вошел Роберт. Присел, мерно кивая. Слушал каждой клеточкой тела и души. Мой художник, ни за что не соглашавшийся читать книги. Потом потянулся и взял с пола ворох стихов.

— Тебе надо бережнее обращаться со своими произведениями, — сказал он.

— Да я так, сама даже не понимаю, что пишу, — пожала я плечами, — но бросить не могу. Я точно слепой скульптор: кромсаю на ощупь.

— Ты должна показать людям, что ты умеешь. Что ж ты не устроишь чтения?

Писательство начинало угнетать меня: оно давало слишком мало работы моему телу.

Но Роберт сказал мне, что кое-что придумал:

— Патти, я организую тебе чтения.

Я вовсе не надеялась, что в обозримом будущем выступлю на собственном поэтическом вечере, но идея Роберта меня все-таки заинтересовала. Я писала стихи, добиваясь, чтобы они нравились мне самой и еще небольшой горстке людей. Пожалуй, пора выяснить, смогу ли я выдержать экзамен в стиле Грегори. В глубине души я знала, что готова.

Для рок-журналов я тоже стала писать больше — для „Кродэдди“, „Серкус“, „Толлинг стоун“. В те времена профессия музыкального обозревателя могла быть высоким призванием. Я высоко ценила, например, Пола Уильямса, Ника Тошеса, Ричарда Мельцера и Сэнди Перлмена. Сама я брала пример с Бодлера, автора блестящих идиосинкразических статей об искусстве и литературе XIX века.

Мне прислали на рецензию двойной альбом Лотте Ленья. Я твердо решила: эта великая артистка заслуживает признания. Позвонила Дженну Веннеру в „Толлинг стоун“. До этого я с ним даже ни разу не разговаривала, и моя просьба его, видно, озадачила. Но когда я сказала, что на обложке „Bringing It All Back Home“ Дилан держит в руках пластинку Лотте Ленья, Веннер смилостивился. Я настроилась на нужный лад, когда писала эпитафию Эди Седжвик, и теперь старалась подчеркнуть роль Лотте Ленья не только как артистки, но и как яркой женщины. Сосредоточенная работа над статьей просочилась, как кровь, в мои стихи, дала мне новый метод самовыражения. Я не верила, что статью опубликуют, но Дженн позвонил. — Выражаешься ты как шофер-дальнобойщик, а статью написала изящную, — заметил он.

Благодаря работе для рок-журналов я познакомилась с авторами, которыми восхищалась. Сэнди Перлмен подарил мне „Эпоху рока — П“, антологию, в которой Джо Нэйтан Эйзен собрал лучшие статьи о музыке за предыдущий год. Больше всего меня тронула статья Ленни Кея о пении а капелла, где эрудиция сочеталась с теплотой. Вспомнились мои корни: перекрестки моей юности, где мальчишки собирались и пели ритм-энд-блюзовые песни на три голоса. Вдобавок статья Кея контрастировала с циничным, самодовольным тоном многих критиков того времени. Я решила отыскать Кея и поблагодарить его за такую окрыляющую статью.

Ленни работал продавцом в „Виллидж олдиз“ на Бликер-стрит, и как-то субботним вечером я туда зашла. На стенах магазина висели автомобильные колпаки, на полках стояли сорокапятки старых времен. В этих пыльных штабелях можно было отрыть чуть ли не любую песню — только назови. Во время следующих моих визитов, если покупателей не было, Ленни ставил наши любимые синглы, и мы танцевали под „Bristol Stomp“ группы The Dovells или отплясывали „восемьдесят один“[104]под „Today's the Day“ в исполнении Морин Грей.

У „Макса“ поменялся состав завсегдатаев. В то лето регулярные выступления The Velvet Underground привлекли в ресторан новых хранителей рок-н-ролльного огня. За круглым столом часто теснились музыканты и рок-журналисты, тут же сидел Дэнни Голдберг — заговорщик, готовивший революцию в музыкальном бизнесе. Там, где Ленни, всегда можно было встретить Лиллиан Роксон, Лайзу Робинсон, Дэнни Филдса и других. Итак, в дальнем зале стали хозяйничать новые люди. Все еще можно было рассчитывать, что в дверь вплывет Холли Вудлаун, Андреа Фелдман будет танцевать на столах, а Джеки и Уэйн — надменно блистать остроумием, но стало очевидно: в ближайшем будущем они перестанут быть центром притяжения.




©2015 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.