Восприятие одной культуры другой никогда не бывает абстрактным: всегда существуют конкретный объект, субъект и ситуация восприятия. Афганская война 1979–1989 гг. воспроизвела не такой уж редкий вариант взаимодействия двух принципиально различных культур через военное противостояние.
Для исследователя советско-афганский конфликт интересен, прежде всего, тем, что в отечественной истории XX века занимает особое место как война, которая велась исключительно на чужой территории, силами армейского «ограниченного контингента», но, несмотря на то, что относится к категории «малых войн», оказалась самой продолжительной, а по своим последствиям для страны — просто катастрофической. Ситуация была осложнена тем обстоятельством, что само афганское общество было расколото на две части, одна из которых воспринимала вмешательство СССР в Афганистане как союзную помощь и поддержку, а другая, со временем усиливавшаяся и разраставшаяся, — как агрессию и навязывание силой чуждых порядков. Важно и то, что в отличие от войн с европейским противником, она велась с представителями качественно иной — мусульманской — культуры, что во многом обусловило ее психологическую специфику.
Полуофициальная Афганская война 1979–1989 гг. относится к категории локальных войн, хотя и самых длительных для России (СССР) в XX веке. Официальным мотивом ее была помощь союзнику — революционному афганскому правительству против внутреннего контрреволюционного сопротивления. Она велась на чужой, афганской территории, но не имела ни четко очерченного театра военных действий, ни строго определенного противника. Это была партизанская война многочисленных, часто не связанных друг с другом вооруженных повстанческих формирований, поддерживаемых из-за рубежа (Пакистаном, Ираном, США и другими странами). Союзником советских войск было лишь официальное афганское правительство в Кабуле и его войска. По характеру ведения боевых действий это была мобильная война с опорой на военные базы и пункты постоянной дислокации, размещенные в разных районах страны. В боевых действиях принимали участие все рода сухопутных вооруженных сил и авиации. Всего за 9 лет войны в составе советских войск на территории Афганистана находилось 620 тыс. военнослужащих, общие потери личного состава за этот период достигли 484 тыс., из них безвозвратные — около 14,5 тыс. чел.[699]
Война в Афганистане оказалась очень специфической с точки зрения ее идеологического оформления. Охватив очень разные периоды внутреннего развития СССР, от последних лет так называемого брежневского «застоя» она протянулась вплоть до завершающей фазы «перестройки», почти кануна распада СССР. Соответственно, образ этой войны, который пыталась передать власть для внешнего и внутреннего потребления, радикально менялся, вобрав в себя противоречия внутриполитических коллизий в советском руководстве и в развитии страны. В целом, с этой точки зрения войну можно разделить на три больших этапа.
На первом события в Афганистане вообще не признавались войной, а чем-то вроде гуманитарной помощи дружественному афганскому народу. Фактически до 1987 г. (хотя первые публикации стали появляться в 1984 г.) сам факт войны старались скрыть, вплоть до того, что погибших солдат хоронили в тайне под покровом ночи. В этот период многим военнослужащим в Афганистане присваивали высокие государственные награды, в том числе и звание Героя Советского Союза, однако из газетных публикаций следовало, что получены они за участие в полевых учениях, «боях» с «условным противником», а также за помощь афганцам в хозяйственных работах.[700]
Основания для такого освещения событий были, пожалуй, лишь в самом начале пребывания советских войск в Афганистане. «Первые полгода наши части там действительно занимались только тем, что помогали строить им дороги, восстанавливать школы, и так далее, — вспоминает майор В.А.Сокирко, — а война пошла уже позже, потому что, видимо, была неправильная политика и, в частности, религиозная политика. Но это у них там уже какие-то свои начались проблемы, а может, и наши им добавили с экспортом социализма на афганскую землю».[701]
Официальной мотивировкой в тот период было «выполнение интернационального долга в дружественном Афганистане по просьбе революционного афганского правительства». В это понятие тогда вкладывался почти исключительно мирный смысл. Однако для самих армейских подразделений, которые выполняли этот «долг» отнюдь не на «сельхозработах», предлагалось другое обоснование: не отстаивание завоеваний Апрельской революции, а защита южных рубежей собственной страны. Эта мотивировка в целом находила отклик в сознании большинства военнослужащих. Вот как вспоминает об этом подполковник погранвойск В.А.Бадиков: «Отношение в то время к войне было однозначным: что кругом нас противник, что границы наши близко примыкают к боевым действиям, и для того, чтобы обезопасить границу и местное население, мы должны были обеспечить это с той стороны. Такое же отношение осталось и сейчас. И, как показывает, например, опыт нынешней службы в Таджикистане, — мы были правы. Мы знали, что если не будет на той стороне наших частей, резня перенесется на эту сторону. Как говорится в «Белом солнце пустыни»: «Восток — дело тонкое». Мы это понимали и раньше».[702]
Эту позицию подтвердил в своем интервью и майор С.Н.Токарев, участвовавший в действиях ОКСВ в 1982–1984 гг.: «Я не сказал бы, что какой-то сильный подъем патриотический был, но было одно понятие и отсюда сильное направление всей работы с солдатами. И сам себя я в этом убеждал: что вот Афганистан находится на вершине, а у подножия этой вершины — Уральские горы, и если американцы поставят там свои ракеты, досягаемость будет полная, и нам поступаться своими интересами никак нельзя… Эта мысль, что мы защищаем не чужую революцию, а южные рубежи нашей Родины, — мне кажется, она была действенная. Было понимание необходимости своего пребывания там».[703]
Для кадровых военных целесообразность участия советских войск в афганском конфликте определялась еще одним специфическим аспектом — поддержанием боеспособности вооруженных сил на основе приобретения значительной частью военнослужащих боевого опыта, испытания новых видов оружия, отработки стратегии и тактики боевых действий в конкретных условиях и т. д. «Все-таки, несмотря ни на что, Афганистан был хорошей школой для нашей армии, — утверждает В.А.Сокирко. — Может, это прозвучит несколько жестоко по отношению к тем людям, которые погибли, но все-таки 15 тысяч человек за 10 лет… У нас только по Москве, наверное, в автокатастрофах больше погибло. Хотя жаль, конечно же, любого погибшего, можно было бы все отдать, чтобы не было потерь… А для армии — это была школа, приобретение действительно боевого опыта, даже для проверки каких-то своих чувств. Вот сейчас офицеры-«афганцы» очень сильно шагнули вперед в военной карьере, в том плане, что у них особое мышление, тактическое мастерство…».[704]
Конечно, даже в начале войны у военнослужащих с достаточно широким кругозором, преимущественно офицеров, не могли не возникать некоторые сомнения. «В то время, когда эта война начиналась, когда нас туда отправляли, может, внутри каждый из нас чувствовал и знал, что это война ненужная, что мы пришли воевать на чужую землю, что это война бесполезная, на опыте, может быть, и Вьетнамской войны, но, с другой стороны, в армии есть приказ, и приказ выполняется, а не обсуждается»,[705]— говорит майор И.Н.Авдеев. Впрочем, эта «мудрость задним числом», возможно, является корректировкой при переосмыслении прошлого, «ошибкой ретроспекции»: интервью респондент давал автору в конце 1993 г.
Национально-государственная мотивировка участия СССР в войне в Афганистане все-таки находила больший отклик в сознании кадровых военных. Войну в основном считали справедливой и верили в успех. «Была ли вера в победу, в правоту своего дела? — спрашивал себя полковник В.В.Титаренко и отвечал: — Ну, конечно. В тот период, конечно. И победа, мы хотели, чтоб была, и правота была. И защищали кого-то… Даже не кого-то, а престиж своей страны. Американцы тоже в свое время, да и сейчас говорят: «Мы свои интересы защищаем во всех точках земного шара». А почему мы не можем? Мы тоже богатая и крепкая страна, и у нас есть свои политические и стратегические цели, которые стоят перед нашим правительством, народом, страной…».[706]
Вместе с тем, кадровые офицеры, безусловно, осознавали специфику вооруженных действий на Востоке, в обществе с традиционной мусульманской культурой, с развертыванием партизанского движения и т. д. «Особенность войны в Афганистане была в том, что это чужая страна, и поначалу мы туда вошли как интернационалисты, а потом, когда развязались столкновения с бандформированиями, уже шла борьба за выживание: кто кого. Либо они нас, либо мы их»,[707]— рассуждает В.А.Сокирко.
Начиная с 1987 г. информация о событиях в Афганистане постепенно становилась более открытой и адекватной. Было признано, что в этой стране фактически ведется война, но преобладала героизация в ее освещении, в духе революционного романтизма. Формула «интернациональный долг» наполнилась иным смыслом, включившим военную помощь революционному афганскому народу против внутренней контрреволюции и иностранных бандформирований (имелся в виду Пакистан). Однако вскоре на этот «романтический» этап наложился третий — критический, переходящий в прямое очернительство роли Советской Армии и СССР в целом во внутриафганском конфликте.
14 апреля 1988 г. в Женеве министрами иностранных дел Афганистана, Пакистана, СССР и США был подписан блок документов по политическому урегулированию положения вокруг Афганистана. Было принято решение о выводе оттуда советских войск, которое началось 15 мая 1988 г. и официально завершилось 15 февраля 1989 г. В этот период пошел поток критических публикаций в средствах массовой информации и оценок на высшем государственном уровне. Наконец уже в декабре 1989 г., на II Съезде народных депутатов СССР, решение о вводе войск в Афганистан в декабре 1979 г. было признано политической ошибкой.[708]
Интересно, как это официальное идеологическое оформление войны сказывалось на психологии личного состава «ограниченного контингента советских войск», его отношении к войне и к противнику.
По свидетельству воинов-«афганцев», побывавших в этой стране на разных этапах войны, восприятие участия СССР во внутриафганских делах и отношение к этому у военнослужащих ОКСВ постепенно менялось. Если вначале многие действительно верили официальным формулировкам об «интернациональной помощи» более развитого социалистического соседа революционному Афганистану, решившему вырваться из средневековой отсталости, то по мере расширения боевых действий и ожесточения сопротивления афганской оппозиции, развертывания партизанской войны, все чаще возникали вопросы: «Зачем мы здесь?» Официальным ответом на них был перенос акцентов в политико-воспитательной работе с формулировок о помощи афганской революции на защиту государственных интересов СССР — от «козней американского империализма» в Центральной Азии и от угрозы южным границам СССР. Но на третьем этапе, когда произошла полная дезориентация в идеологических установках и в политическом обосновании участия СССР в афганском конфликте, которая особенно обозначилась после переговоров Горбачева с Рейганом в 1987 г., когда была достигнута договоренность о выводе советских войск, и Женевских переговоров 1988 г., закрепивших и оформивших это решение, морально-психологическое состояние ограниченного контингента оказалось чрезвычайно тяжелым. Широкое распространение получили такого рода разговоры между военнослужащими: «Если эта война — политическая ошибка, то почему мы должны и дальше рисковать своей жизнью?» «Кто мы теперь и как нас после всего этого встретят дома? Как будут называть? Жертвы политической ошибки? Убийцы?..» и т. п.
На примере Афганской войны особенно очевидна теснейшая связь политико-идеологического обоснования войны, ее мотивировки с морально-психологическим состоянием армии и всего народа. В Афганистане советские войска не потерпели поражения ни в одной военной операции, но политики рассудили иначе. Еще раз подтвердилась старая истина, что война проиграна лишь тогда, когда руководство, общество и страна признали себя побежденными. А в армии в результате Афганской войны широко распространилось мнение (и чувство): «Нас предали! Мы теперь никому не нужны…» И предательство это было осуществлено руководством собственного государства и «гражданским обществом». Так в сознании многих воинов-«афганцев» развертывание демократии в стране стало ассоциироваться с изменой.
* * *
Проблема «свой — чужой» — всегда центральная во взаимодействии любых социумов, включая социо-культурные образования. Образ «другого» всегда воспринимается через собственный опыт, собственные традиции, психологию и даже архетипы. Чаще всего это происходит отнюдь не дружественно, без излишних симпатий, потому что собственная культура, собственные обычаи в силу человеческой психологии представляются более значимыми, а иногда и самоценными, тогда как к инородным явлениям относятся либо безразлично, либо настороженно. Ситуация, когда носители одной культуры вторгаются в среду другой, используя силу, превращает эту изначально неблагожелательную «нейтральность» в активную враждебность, которая тем сильнее, чем дальше друг от друга отстоят эти культуры. В этом смысле Афганская война — классический вариант такой ситуации, причем с обеих сторон.
Однако в советских войсках, вступивших в Афганистан, при всей их общности как представителей «советского народа» с присущим ему на поверхностном, «надстроечном» уровне менталитетом (идеологические стереотипы, внедренные государством), служили люди разных национальностей, вероисповеданий, культур. Отсюда вытекает проблема дифференцированного восприятия афганского общества и его традиций различными субъектами, представлявшими в «ограниченном контингенте» различные субкультуры.
Среди них можно условно выделить три больших категории. Первая — это наиболее близкие афганским народам по культуре и обычаям выходцы из Средней Азии (таджики, узбеки, туркмены и др.). Этническая, языковая и религиозная общность при всем внешнем государственном влиянии создавала в этих случаях основу для восприятия афганской культуры как родственной, хотя и отсталой, застывшей в своем развитии где-то на уровне средневековья. Более удаленной была позиция представителей других народов, также исповедовавших ислам (например, татар, некоторых народов Кавказа и др.), хотя религиозная и — в какой-то мере — культурная общность позволяла воспринимать афганскую культуру менее отчужденно и даже видеть в ней какие-то родственные черты. Наконец, позиция наибольшей отчужденности в восприятии была свойственна основной части воинского контингента, которая как раз и характеризовалась максимальными этническими, религиозными и социо-культурными отличиями. Это была ситуационно специфическая позиция восприятия азиатской мусульманской культуры восточными европейцами (славянами, прибалтами и др.).
Конечно, не следует преувеличивать религиозные основы этих различий, потому что шесть-семь десятилетий атеистической советской власти во многом усреднили образ жизни и мышления представителей и различных этносов, и представителей религиозных конфессий. Однако не стоит и преуменьшать, так как на уровне базовых традиций, обычаев, бытового поведения и обыденного сознания религиозные корни различных этно-культур в целом были очень сильны. (Об этом, например, свидетельствует ситуация в посткоммунистической Югославии, где при этнической близости населяющих ее народов после десятилетий официального атеизма религия стала одним из решающих факторов противостояния в обществе и распада государства.)
Основной интерес для нашего анализа представляет именно позиция третьей категории советских воинов-«афганцев», — и потому, что за исключением начального этапа войны они представляли подавляющее большинство в «ограниченном контингенте», и потому, главным образом, что восприятие это особенно ценно с позиции наибольшей разницы потенциалов «мусульманской» и «христианской» культур.
Следует подчеркнуть несколько важнейших параметров самой ситуации восприятия и ряд вытекающих из нее следствий. Во-первых, это было не «дистанционное» восприятие, при котором в общественном сознании стабильно существует некий набор стереотипов и предрассудков, а непосредственно личностное, действенное, в прямом контакте, следствием чего был конкретный опыт взаимоотношений, а само восприятие было чувственно-образным и эмоциональным. Не случайно значительная часть источников, создававшихся в ходе событий в Афганистане и даже после их окончания, фиксирует прежде всего чувства и переживания участников, а уже потом осмысление и анализ того, что там происходило.
Во-вторых, ситуация восприятия была экстремальной, как всякая война, в особенности на чужой территории. И тут, безусловно, на отношение советских военнослужащих к жителям Афганистана накладывался сложный комплекс чувств: их воспринимали не только как представителей иной культуры, но и как потенциальных или реальных противников, которые могут в любой момент выстрелить, напасть из-за угла, заманить в засаду, захватить в плен, убить. И здесь традиционный стереотип о восточных жестокости и коварстве очень часто находил подтверждение на практике, причем особенно в отношении к иноверцам-европейцам. Так, например, согласно верованиям исламских партизан, «вид изувеченного кафира с выколотыми глазами и отрубленными половыми органами придавал моральные силы воину ислама, вселял в него чувство уверенности и непобедимости. Расчленение трупа для моджахеда имело и религиозный смысл. Они верили, что в день Страшного Суда душа не сможет обрести тело, которое разорвано на части».[709]
В-третьих, — и это только подтверждается приведенным выше свидетельством, — поскольку ядром СССР являлись Россия и славянские республики, то фактически и афганскими моджахедами, и советскими войсками война воспринималась как противостояние культур, только одни это открыто формулировали, призывая к «джихаду» (священной войне против «неверных»), а другие под лозунгом интернациональной помощи внедряли в чужую среду свои, чуждые ей идеи.
В-четвертых, важной характеристикой ситуации была ее крайняя противоречивость. Советский «ограниченный контингент» выступал, с одной стороны, «классовым» союзником «народно-революционной» власти Кабула; с другой, — воспринимался как агрессор многочисленными, разношерстными ее оппонентами, за которыми стояла огромная часть народа. Советские войска вмешались во внутренний политический конфликт, в гражданскую войну, что сразу изменило ее характер: противники центральной власти фактически объявили войну национально-освободительной и повели ее под религиозными знаменами. Факт появления чужеземных солдат исключительно свободолюбивым, независимым афганским народом был воспринят как иностранная интервенция.[710]И чем активнее были советские военные операции в поддержку Кабульского правительства, тем сильнее возрастало сопротивление оппозиции, привлекавшей на свою сторону все более широкие слои населения.
Это не могли не замечать и советские военнослужащие. Отсюда и крайняя противоречивость восприятия ими самой войны и афганского народа. С одной стороны, некоторая романтизация событий как следствие официального лозунга об интернациональном долге, братской помощи афганским революционерам, защите государственных интересов СССР и его южных границ; с другой, — личный опыт жесткого противостояния с опасным и жестоким врагом, ведущим партизанскую войну, при отсутствии четкой грани между мирным жителем и душманом. Несомненно, на восприятие войны, а через нее и афганского общества, влиял тот факт, что противниками «народной власти» почему-то оказывались не только «банды моджахедов», но и сам народ — от мала до велика, вне зависимости от «классовой принадлежности». При этом, наверное, стоит говорить об изменении доминанты восприятия — от начальной к завершающей стадии войны. Если в 1980 году советских солдат, положивших конец зверствам режима Амина, встречали цветами, и у них появлялось ощущение того, что им действительно рады (хотя и тогда уже началось внутреннее сопротивление, первые обстрелы, первые жертвы), то к 1989 году таких иллюзий уже ни у кого не осталось.[711]
В-пятых, ситуация восприятия характеризуется и особенностью его субъекта: это были преимущественно военнослужащие, то есть люди на тот момент одной профессиональной категории, хотя среди них находились и солдаты срочной службы, и кадровые офицеры. Кроме того, в абсолютном своем большинстве это была молодежь, попавшая на войну прямо со школьной скамьи. То есть люди, почти не имевшие жизненного и социального опыта, неожиданно оказались в чужой стране, в непривычной и враждебной среде, в экстремальных обстоятельствах. Следствием чего явилась высокая степень эмоциональности в отношении к событиям и к окружающей действительности. Эта особенность отразилась и в источниках — как личного происхождения (письма, дневники, мемуары, устные воспоминания-интервью), фиксирующих такое восприятие, так и в имеющих художественную основу (авторские стихи, песни, солдатский фольклор). В последней категории источников в обобщенной символической форме выражен весь спектр отношений к афганской войне, — и к афганскому обществу, и к самой ситуации войны, и к своему месту в ней.
С учетом приведенных выше, а также ряда других параметров и следует оценивать ситуацию восприятия советскими воинами афганского общества, его обычаев и традиций в рамках исламской культуры.
«Что расскажешь о Востоке? Непривычная страна:
Здесь совсем другие Боги и другие имена…» [712] —
написал об Афганистане Игорь Морозов. А в других своих стихах добавил:
«Здесь сошлись два века в противостоянии —
Век двадцатый и четырнадцатый век» .[713]
В самом деле, первое, что бросалось в глаза прибывшим в чужую страну советским солдатам, — не столько восточный колорит и экзотика, сколько ужасающая бедность: убогие глиняные постройки, оборванные, грязные, вечно голодные ребятишки, выпрашивающие «бакшиш» (подарок), нехватка или отсутствие привычных «плодов цивилизации», отчего возникало чувство, что ты отброшен назад во времени. И принятое здесь летоисчисление по мусульманскому календарю символически очень точно отражало самую суть ситуации. «Что больше всего поразило в Афганистане — это нищета, — вспоминает рядовой С.Фесюн, проходивший службу в 1980–1981 гг. в Кандагаре. — Когда мы приехали, зима была. Снега не было, но ветер, пронизывающий до костей, злой какой-то. Мы, солдаты, в ватных бушлатах и то мерзли. А местные крестьяне в это время босиком ходили. Все их жилища из песка и глины слеплены. Тогда же я увидел, как дерево продают на килограммы, тщательно взвешивая».[714]
При всей своей бедности афганские декхане, составляющие подавляющее большинство населения, очень трудолюбивы: «На полях люди работают не разгибая спины с утра до вечера. Почва плохая: песок вперемешку с камнями. Удобрений никаких. И все же два урожая в год снимают».[715]Тем удивительнее казалось сочетание этого качества с другими: вороватостью, корыстностью, даже продажностью. Обман при совершении торговых сделок рассматривался как явление вполне достойное. Причем, если в отношении мусульман между собой существовали своеобразные нормы честности, то «надуть» иноверца считалось особой доблестью. Широко было распространено воровство, даже открытое. Так, с проезжающих мимо военных машин афганцы заимствовали все, что легко откручивается. Особенной ловкостью в такого рода делах отличались местные пацаны — бачата.[716] «Они скручивали у нас все цветные стеклышки с машин, какие под руку попадались, причем, довольно лихо это проделывали, — вспоминает гвардии подполковник В.А.Литвиненко. — Стоило машине остановиться в каком-нибудь кишлаке, и с нее исчезало абсолютно всё, что можно открутить, причем, быстро… Помню, довольно любопытный случай, когда мы уже вышли в Союз, только пересекли Мост Дружбы, остановились в Термезе. Колонна тормознулась в деревне. Естественно, люди были наши, советские. Вышли из домов поприветствовать… И тут по радиостанции проходит команда, привычная до боли: «Бачу к машинам не пускать!» Хохоту было!.. То есть мысленно мы были все еще на той стороне, хотя были уже в Союзе…»[717]Сработал приобретенный «за речкой» защитный рефлекс.
С другой стороны, нельзя было не заметить разительные контрасты местной жизни: Афганистан существовал одновременно как бы в двух измерениях — в темном средневековье и в «просвещенном» XX веке, причудливо сочетая признаки и того, и другого. «Конечно же, нашей первой точкой оказался базар, — рассказывает рядовой А.Г.Банников, служивший в Афганистане в 1985–1986 гг. — Мы словно попали в века минувшие: декхане в рваных халатах, совсем нет женщин, около дуканов, как бы вмонтированные в стены, на корточках сидели то ли нищие, то ли хозяева этих магазинчиков… Но когда мы взглянули на прилавки дуканов, то убедились, что это век будущий. Наимоднейшие шмотки, которые несколько недель назад были сшиты на какой-нибудь американской или английской фабрике. Рядом с ними беспорядочно лежали японские магнитофоны, телевизоры. Часы всех мастей, духи…».[718]То же можно сказать и об оружии: начиная войну с дедовскими «бурами», душманы вскоре получили и освоили самое новейшее вооружение вплоть до ракетных установок. Средневековое по уровню сознания общество успешно противостояло современной армии, используя против нее как современные средства ведения войны, так и тактику партизанских действий, основанную на вековом опыте и знании местности, тесном взаимодействии боевиков с «мирными» жителями.
Второе впечатление — огромная религиозность местного населения. Для людей, в большинстве своем воспитанных в духе атеизма, подобная атмосфера была особенно непривычна и неожиданна. Вот как описывает свои впечатления рядовой А.Бабак, проходивший службу в Кабуле и Шинданде с 1980 по 1982 г.: «Что в первое время очень удивляло, так это намаз в мечетях. Пять часов утра, до подъема еще час самого сладкого солдатского сна, а тут вдруг проповедь муллы из громкоговорителей. Жили в палатках — все было слышно. Голос у муллы какой-то жалобный и вместе с тем требовательный. Бывало, даже невольно посочувствуешь: уж больно беспокойная должность у человека. С утра до вечера служит Аллаху».[719]
Пожалуй, наблюдая скрупулезное соблюдение религиозных обрядов как душманами, так и правительственными войсками (когда, например, посреди боя и «духи», и «сарбозы» дружно прекращали стрельбу и опускались на колени, чтобы совершить намаз), советские солдаты сильнее всего могли ощущать, что это чужая война и как неуместно их вмешательство во внутреннюю жизнь этой страны. Различие культур обусловливало и специфику ведения советскими войсками боевых действий: они были свободны от многих психологических барьеров, характерных для их союзников-царандоевцев. Так, ефрейтор А.Шатров, служивший в Афганистане в 1982–1984 гг., вспоминает, что во время одной операции они «выловили больше сотни человек из банды, которая основательно трепала наши войска. Правда, нарушили мусульманский обычай — проверили женские покои, которые есть в каждом доме. Бандиты в них и прятались, закутавшись в женскую одежду и паранджу. Афганские солдаты, которые до этого несколько раз «чесали» Самаркандиан, туда не заходили».[720]
Восточные традиции и религиозный фанатизм проявлялись во всем поведении моджахедов: убить врага и надругаться над его трупом считалось особой доблестью; обычным делом были зверские расправы над пленными; своим за любую провинность рубили головы.[721]Весьма характерно и отношении «духов» к опасности: все они смелые воины, но это смелость особого рода, основанная на исламском фатализме, покорности судьбе, то есть воле Аллаха. Погибнуть в бою, пролив кровь за веру, — значит обеспечить себе пропуск в рай, но при этом они панически боятся бескровной, «неправедной» смерти — быть утопленными, задушенными или повешенными.[722]Таким образом, отношение к смерти у них специфически религиозное, идущее от исламских догматов. Для советских «безбожников», воспитанных тем не менее в культуре, имевшей христианские корни, это было весьма непривычное и странное мировоззрение, вызывавшее резкое неприятие.
В свою очередь для душманов «шурави» были не только чужеземцами, вставшими на сторону непопулярной политической группировки, которая, захватив центральную власть, стала нарушать вековые традиции, оскорбляя чувства верующих (закрывались мечети, расстреливались муллы, привлекались к общественной жизни женщины и т. д.).[723]Они были «кафирами» (поборниками иной веры), и война с ними считалась священной, получившей благословение Аллаха. Не случайно перерастание борьбы оппозиции Кабульскому режиму в «священную войну» — «джихад» — проявилось практически сразу после ввода в страну «ограниченного контингента» советских войск. Возможно, именно это обстоятельство наряду с общей психологической напряженностью вызывало в советских войсках вспышки религиозности среди атеистов: у людей возникала настоятельная потребность противопоставить уверенному в своей «праведности» неприятелю нечто равноценное в духовном плане. Идеологические клише, звучавшие на политзанятиях, для этого уже не годились: в реальной обстановке Афганской войны они выглядели беспомощными и нелепыми.
Впрочем, у некоторых воинов-«афганцев» наблюдался скорее «прагматический» подход к религии. Так, сержант-десантник Юрий Е. в 1983 г. писал матери из Афганистана: «Получил я твои письма и молитву, но, мам, ты не обижайся, но я ее выучить не могу, у меня уже есть одна молитва, правда, не из Библии или Евангелия, а из Корана. Кстати, Коран здесь может больше помочь, были такие случаи, когда душманы отпускали наших солдат, когда те им читали молитвы из Корана, они здесь все верующие».[724]Известно, что многим из попавших в душманский плен советским солдатам для того, чтобы выжить, приходилось принимать ислам. Один из источников приводит распространенную формулу моджахедов, когда они предлагали сдаться окруженным советским солдатам: «Мусульман, выходи, живой будешь. Шурави, сдавайся, не больно резать будем!»[725]
В превращении Афганской войны из сугубо внутреннего политического конфликта в противостояние с резко выраженной религиозной окраской во многом виновны тогдашние афганские революционные власти и пошедшее у них на поводу советское руководство, допустившее грубый просчет не только своим вмешательством в дела чужой страны, но и поощрением союзников в их атеистическом радикализме. Попытка совершить скачок из традиционного исламского общества в «социализм» обернулась мощной активизацией религиозного фактора, превращением ислама в знамя оппозиции светскому режиму Кабула. Пренебрежение чувствами верующих в мусульманской стране, стремление отодвинуть религию на второй план, закономерно спровоцировали реакцию отката: «непримиримые», сменившие у власти революционеров после ухода СССР из Афганистана, оказались гораздо консервативнее, чем свергнутый ранее королевский режим.[726]Затем на смену им пришли еще большие исламские фанатики, радикалы-фундаменталисты из поддерживаемого Пакистаном движения «Талибан», а Афганистан превратился в один из центров международного терроризма.
Ислам — не только религия. Это образ жизни и мыслей, ядро целой цивилизации — чуждой и до конца непонятной, отторгающей чужака-европейца. В Афганистане это было особенно заметно, потому что обычаи, характерные для исламского мира в целом, накладывались на тысячелетние традиции народа, который всегда выходил победителем в борьбе с внешним врагом, и любые попытки вторжения на его территорию заканчивались для завоевателей плачевно. В любом кишлаке, у каждого племени, рода и клана существует свое ополчение, так называемая «лашкара». Численность таких отрядов может составлять от десятка до нескольких тысяч человек (в межплеменных формированиях). А так как место погибшего воина по освященному веками обычаю обязан занять сын, брат, любой другой родственник или соплеменник, то «война с «лашкарой» для любой регулярной армии бесперспективна, если речь не идет о победе любой ценой».[727]Даже незначительное кровопролитие вызывает здесь цепную реакцию, и по закону кровной мести за оружие берутся те, кто еще вчера оставался в стороне от борьбы. Сопротивление нарастает со скоростью горной лавины. Этого не учли политики, принимавшие решение о вводе советских войск в Афганистан, — какими бы причинами они ни руководствовались. А вот Амин, глава режима, свергнутого при участии спецподразделения «Альфа», более адекватно оценивал обстановку в стране и в ответ на критику в свой адрес со стороны советских советников по поводу того, как же можно бомбить и уничтожать целые племена, говорил: «Вы не знаете наш народ! Если какое-то племя взялось за оружие, оно его уже не сложит. Единственный выход — всех уничтожить от мала до велика! Такие у нас традиции».[728]
Кроме того, среди пуштунских племен широко распространено наемничество, которое считается очень почетной и хорошо оплачиваемой профессией. По решению старейшин племени «лашкара» может выступить на стороне любого, кто обратится за помощью или заплатит за военную поддержку. И мотив выгоды имеет не меньшее значение, чем политический или религиозный. Так, голова советского офицера оценивалась в 300 тысяч афгани (точная цена колебалась в зависимости от звания), а урожай со среднего крестьянского надела стоил всего 50 тысяч.[729]Стоит ли удивляться, что даже «мирные декхане», не состоявшие в отрядах оппозиции, днем обрабатывали свой клочок земли, а ночью выходили на промысел совсем иного рода? И советские солдаты знали, что «гадость можно ждать от каждого», будь то старик, женщина или ребенок. Как не было в Афганистане линии фронта, так не было и границы между «мирным» и «немирным» населением, то охотно принимающим продовольственную и иную помощь, то ставящим мины на пути везущих ее колонн. Недаром враг назывался «духом»: он действительно был невидим, неслышим, неуязвим, появляясь в самых неожиданных местах и так же внезапно исчезая, — то растворяясь среди жителей кишлака, то спускаясь в «подземную страну» — «киризы», то уходя по тайным тропам в горные ущелья.[730]И ощущение себя как инородного тела в этой непонятной, враждебной стране испытывали все советские воины, оказавшиеся «за речкой».
«Кто здесь суннит? Где здесь шиит?
Что по утрам мулла мычит?
А где здесь «хальк», а где «парчам»?
Ответь, ободранный бача!
Кто здесь декханин? Кто — душман?
Ты как кроссворд, Афганистан!
Мы в вихре классовой борьбы…
И не сюды, и не туды!» [731] —
написал офицер-десантник В.Иванов, очень точно отразив самоощущение «ограниченного контингента» среди всех хитросплетений и противоречий афганского общества. И возникал закономерный вопрос: «Зачем мы здесь?»
Постепенно приходило понимание того, что этот мир живет по особым законам и нужно оставить его в покое, дать возможность решить все проблемы самостоятельно, не влезая «в чужой монастырь со своим уставом». «Конечно, прочесывая кишлаки, не чувствуешь себя героем, — вспоминает А.Шатров, — тебя охватывают противоречивые мысли… Думаешь о людях, которые здесь живут. У них свои традиции и обычаи, как у нас в старинных селах на Севере. И вот появились мы, как инопланетяне. Что они думают о нас? Что говорят между собой? Нехорошо как-то…».[732]Да и афганцы заявляли вполне откровенно: «Уходи, шурави. Мы сами разберемся. Это наши дела».
А дела эти представлялись советским солдатам довольно странными. Например, когда пленные душманы, взятые с оружием в руках и переданные в ХАД (службу госбезопасности Афганистана), очень скоро оказывались бойцами царандоя (народной милиции) или, откупленные родственниками, возвращались обратно в банду.[733]Многие неоднократно «кочевали» с одной стороны на другую, в зависимости от конкретной обстановки, интересов личных или своего клана и даже от времени года: «Вот станет теплее, опять подадимся в горы…».[734]Или когда правительственные войска («зеленые»), воевавшие, по мнению наших солдат, «никудышно», проявляли чудеса ловкости при «проческе» кишлаков, ухитряясь выносить оттуда все подчистую вместо того, чтобы искать укрывшихся душманов.[735]
По обе стороны находились люди, связанные племенными и родственными узами, продолжавшие поддерживать тесные взаимоотношения, обмениваться «ценной информацией». Так, например, планирование крупномасштабных боевых операций штабом 40-й армии велось во взаимодействии с Генштабом афганской армии через аппарат военных советников, и «нередко секретные сведения о предстоящей операции прямиком из афганских штабов попадали в руки моджахедов».[736]Естественно, что подобные факты не способствовали росту симпатии у советских военнослужащих к «союзникам». Анкетирование бойцов спецназа выявило интересную особенность в их отношении к афганцам. Так, один из солдат кандагарского батальона признался: «Честно говоря, я «духов» больше уважал, чем местных коммунистов. «Духи» не прятались за чужими спинами, как царандоевцы или «зеленые» за нашими. Они все-таки защищали свою Родину и свои дома, да и воевали они лучше, чем наши союзники». При оценке боевых и моральных качеств исламских партизан приводились такие характеристики, как «у них высокая боеспособность», «прирожденные воины», «противник вовсе не глуп».[737]Победами над таким врагом можно было по праву гордиться, а «союзников», от которых каждую минуту ждали предательства, — только презирать.
Это была очень своеобразная война, и иноземцы оказались в ней явно лишними, сыграв отнюдь не умиротворяющую роль, как это изначально планировалось, а явившись невольным катализатором нарастающей напряженности. Несмотря на то, что в ходе боевых действий СССР вовсе не понес поражения, он не мог и выиграть в широкомасштабной повстанческой войне, победа в которой регулярных войск в принципе невозможна.
На личном опыте сотни тысяч советских военнослужащих убедились, что пришли в совершенно чужую страну, оказались в абсолютно непонятной и чуждой социо-культурной среде и выполняли неблагодарную роль, поддерживая своими штыками неадекватное этой среде центральное правительство. Фактически это была роль соседа, вмешавшегося в «семейную драку», не уяснив ее сути, да еще пытавшегося учить одну из сторон своим правилам и нормам поведения. Соваться в чужой, да к тому же мусульманский средневековый «монастырь» было делом заведомо проигрышным и безнадежным. Вот только расплачиваться за недальновидность политического руководства пришлось «ограниченному контингенту». И его отнюдь не туристическое знакомство с исламским миром дорого обошлось не только воинам-«афганцам», но и нашей стране в целом.
Итоги этой войны можно рассматривать не как военное, а как политическое поражение, учитывая то, что советское руководство не только вынуждено было по политическим мотивам вывести свои войска из Афганистана, но и допустило грубую стратегическую ошибку, полностью бросив на произвол судьбы своего недавнего союзника — революционное правительство Наджибуллы, имевшего достаточно прочные позиции и нуждавшегося для удержания власти преимущественно в финансовой и материально-технической поддержке. Результатом стало его свержение, развязывание еще более кровавой гражданской войны в Афганистане и рост влияния исламских фундаменталистских сил. Неблагоприятный для СССР исход Афганской войны во многом стал стимулом или косвенным фактором для разжигания внутренних племенных, межэтнических и религиозных конфликтов в пограничных с Афганистаном среднеазиатских республиках, особенно в Таджикистане. В результате центрально-азиатский регион замкнул дугу нестабильности вдоль южных рубежей сначала СССР, а затем и постсоветской России.
* * *
Для российского исторического сознания весьма противоречивой оказалась память об Афганской войне 1979–1989 гг., о которой, пока она шла, в стране почти ничего не знали, а когда она завершилась, начался период острой политической борьбы, трансформации и распада советской системы и государства. Естественно, такое событие как Афганская война не могло не привлечь внимание в качестве аргумента в идеологическом и политическом противоборстве, а потому и в средствах массовой информации был представлен и надолго сохранялся ее почти исключительно негативный образ. Руководство М.С.Горбачева объявило введение войск в Афганистан «политической ошибкой», и в мае 1988 — феврале 1989 гг. был осуществлен их полный вывод. Существенное влияние на отношение к войне оказало неадекватное, но эмоциональное выступление академика А.Д.Сахарова на Первом съезде народных депутатов СССР о том, что будто бы в Афганистане советские летчики расстреливали своих солдат, попавших в окружение, чтобы они не могли сдаться в плен, вызвавшее сначала бурную реакцию зала, а затем резкое неприятие не только самих «афганцев», но и значительной части общества.[738]Однако именно с этого времени — и особенно после Второго съезда народных депутатов, когда было принято Постановление о политической оценке решения о вводе советских войск в Афганистан,[739]— произошло изменение акцентов в средствах массовой информации в освещении Афганской войны: от героизации они перешли не столько к реалистическому анализу, сколько к инверсии оценок и явным перехлестам. Постепенно войну, которая отнюдь не закончилась военным поражением, стали изображать как проигранную. Распространившееся в обществе негативное отношение к самой войне стало переноситься и на ее участников.
Глобальные общественные проблемы, вызванные ходом «перестройки», особенно распад СССР, экономический кризис, смена социальной системы, кровавые междоусобицы на окраинах бывшего Союза, привели к вытеснению на периферию общественного сознания и угасанию интереса к уже закончившейся Афганской войне. Сами воины-«афганцы», вернувшиеся с нее, оказались лишними, ненужными не только властям, но и обществу в целом. Не прошло бесследно и массированное воздействие на сознание населения СМИ, почти исключительно негативно освещавших все, что касалось роли СССР в событиях в Афганистане.
Не случайно восприятие Афганской войны самими ее участниками и теми, кто там не был, оказалось почти противоположным. Так, по данным социологического опроса, проведенного в декабре 1989 г., на который откликнулись около 15 тыс. человек, причем половина из них прошла Афганистан, участие наших военнослужащих в афганских событиях оценили как «интернациональный долг» 35 % опрошенных «афганцев» и лишь 10 % невоевавших респондентов. В то же время как «дискредитацию понятия «интернациональный долг» их оценили 19 % «афганцев» и 30 % остальных опрошенных. Еще более показательны крайние оценки этих событий: как «наш позор» их определили лишь 17 % «афганцев» и 46 % других респондентов, и также 17 % «афганцев» заявили: «Горжусь этим!», тогда как из прочих аналогичную оценку дали только 6 %. И что особенно знаменательно, оценка участия наших войск в Афганской войне как «тяжелого, но вынужденного шага» была представлена одинаковым процентом как участников этих событий, так и остальных опрошенных — 19 %.[740]Доминирующим настроением в обществе было стремление поскорее забыть об этой войне, что явилось одним из проявлений «афганского синдрома» в широком его понимании. Лишь через много лет стали появляться попытки более рационально осмыслить причины, ход, итоги и последствия Афганской войны, однако они в основном ограничиваются узким кругом специалистов и пока не становятся достоянием массового общественного сознания.
Что касается формирования представлений в российском обществе об Афганистане, но можно констатировать, что они стали более адекватными и более негативными, нежели мифологизированный образ этой азиатской страны до войны и в самом ее начале. Советские люди имели мало сведений об Афганистане, но знали, что на южных границах расположена страна, отсталая, но постепенно развивающаяся и дружественная СССР. Россияне в большинстве своем отдают себе отчет, насколько глубока историческая и социокультурная «пропасть» между европеизированной Россией и фактически средневековым Афганистаном. Опыт «принудительного» контакта значительной части российских граждан с иной страной и иной культурой внес в общество более разносторонние знания о них и твердое убеждение, что нельзя насильно «осчастливливать» другие народы. Последовавшая радикальная исламизация Афганистана с установлением власти талибов, превращение страны в базу мирового религиозного экстремизма, оплот террористической сети, стремящейся к установлению своей власти по всему миру и влияющей на процессы в России, сформировали существенно иной образ этой страны, нежели существовал даже в конце 1980-х гг. «Афганский след» в событиях на юге России, особенно в Чечне, в целой серии крупных террористических актов, еще ждет изучения.
Заключение
В монографии было проведено комплексное изучение одной из актуальных проблем социальной и «ментальной» истории, раскрытие социокультурного и психологического феномена восприятия «чужого» в экстремальной ситуации войны, а также эволюция «образа врага» в послевоенное время, его бытование и трансформация в исторической памяти.
Значимость этой проблематики определяется рядом факторов. Во-первых, тем, что военная составляющая «хронологически» занимала важную часть российской истории XX века. Во-вторых, социальная практика экстремальных ситуаций — войн и вооруженных конфликтов — в значительной мере влияла на периоды мирного развития, на политическую и социальную практику внутренней жизни государства и общества. И здесь проявлялась особая роль ментального аспекта темы: взаимосвязи психологии и идеологии, формирования специфического феномена перенесения психологии и идеологии враждебности к внешнему противнику и ощущения враждебности окружающего мира — на складывание психологии осажденной крепости и формирование психологической напряженности в самом обществе. В третьих, значение темы монографии определяется и «внешним» ее аспектом: проблемой нормализации взаимоотношения с окружающим миром, влиянием исторической памяти, включая ретроспективное сохранение «образа врага», на послевоенные взаимоотношения, в том числе и с бывшими военными противниками, ролью психологии стереотипов ожидания враждебности и задачами ее преодоления.
В книге был рассмотрен хронологически широкий отрезок истории — весь XX век, на протяжении которого Россия как субъект международных отношений выступала в разном качестве: и как имперское государство с глубокими историческими корнями и с давними геополитическими интересами, и как страна, находившаяся в состоянии революционных потрясений и гражданской войны, и как постреволюционное государственное образование нового типа с особой идеологией, социально-экономическим устройством, внешнеполитическими установками, специфическим менталитетом населения. Тем не менее, во многом это была одна и та же страна — с социокультурной, этнической, геополитической и т. д. преемственностью. И хотя каждый исторический поворот, многочисленные трансформации страны и общества привносили немало радикальных изменений, как и многочисленные войны, в которые было втянуто российское государство, — в отношениях с внешним миром и в его восприятии сохранялись многие общие закономерности, в том числе и в формировании «образа врага».
В качестве военных противников России на протяжении XX века выступали многие государства. Они были разными по силе и международному влиянию, по географическому положению относительно российских границ, по истории взаимоотношений с Россией и т. д. Были среди них «традиционные» противники нашей страны, воевавшие с ней неоднократно в прошлые столетия (Турция, Германия, Англия, Франция, Польша), были и новые, лишь недавно самостоятельно вышедшие на международную арену (Япония, Финляндия). С некоторыми из них у России были периоды сближения вплоть до заключения союзов и отчуждения, переходящего в политическое противостояние и военные конфликты (Англия, Франция, Германия, Италия, Румыния, и др.). Некоторые государства в результате столкновения с Россией сошли с исторической арены (Австро-Венгрия), а возникшие на их обломках новые государственные образования также оказывались в роли российских противников, хотя и второстепенных (Венгрия, Словакия). В ряду противников России оказывались и новые государства, ранее являвшиеся частью Российской Империи (Польша, Финляндия). Перечисленные варианты далеко не полностью отражают всю сложность и противоречивость, многоцветную палитру взаимоотношений России со своими ближними и дальними соседями — государствами, которые на том или ином этапе вступали с ней в вооруженное противоборство. Например, Болгария, дважды в мировых войнах вступая в антироссийские военные коалиции, фактически не вела против нее боевых действий.
Отношение к военным противникам в России зависело от многих факторов. Кто-то воспринимался как главный, сильный противник, другие — как второстепенные или более слабые. Влияли стереотипы враждебности, которые, естественно, были сильнее к тем странам, с которыми войны велись неоднократно, особенно на памяти одного-двух поколений. Разной была степень ожесточенности ведения войн, а значит, и ненависти, которую испытывали к разным противникам.
Временные союзы — политические и военно-политические — с государствами, с которыми ранее существовали сложные взаимоотношения вплоть до военных столкновений, воспринимались с недоверием, часто как вынужденные, недолговечные, неискренние с обеих сторон, в любой момент — при изменении «конъюнктуры» — готовые перерасти в новый конфликт. Подобное недоверие существовало и в Первую мировую войну по отношению к странам Антанты (к Англии и Франции), и в рамках антигитлеровской коалиции во Вторую мировую, с окончанием которой противоречия и недоверие между союзниками переросли в почти полувековую «холодную войну».
Несомненно, на отношении к противнику сказывались неоднократные внутренние трансформации российского общества, в том числе и системы ценностей, изменения в государственной идеологии. В советское время в идеологическом оформлении войны большую роль стали играть социально-революционные мотивы, тесно связанные с доктринальными установками марксизма и коммунистической идеологией в широком смысле. Особое значение идеологическая составляющая в массовом сознании приобрела в условиях утвердившегося сталинского режима. В полной мере это относится и к сознанию советских людей в период Второй мировой войны. Однако, несмотря на то, что в мотивации войн советской эпохи обычно присутствовала терминология, являвшаяся отзвуком идеи мировой революции, за большинством из них стоял, прежде всего, собственно государственный интерес. Соответственно и «образ врага», при всем влиянии идеологии, в ходе военного противостояния приобретал более адекватные, реалистические черты и в значительной степени очищался от идеологических наслоений.
Исследование показало, что в ходе всех войн, которые вела Россия в XX веке, проявлялись как универсальные закономерности восприятия противника — представителей других государств, стран, народов, культур, так и специфика, обусловленная ситуацией — историческим временем, обстоятельствами вооруженного конфликта, особенностями самого противника. На это восприятие, безусловно, накладывались устойчивые стереотипы — образы, отношения и оценки страны и ее народа, сформированные еще до войны, нередко — задолго до нее. Существенное влияние оказывала и пропаганда, целенаправленно формировавшая нужный «образ врага» в процессе войны. Однако война, в какой-то части подтверждая стереотипные представления, как правило, в основном разрушала эти штампы. Она приводила в непосредственное массовое соприкосновение представителей противоборствующих народов в разнообразных экстремальных обстоятельствах, позволяя им посмотреть друг на друга без идеологических «фильтров» — в бою, на госпитальной койке, в плену и т. д. Чувства естественной вражды к неприятелю при этом дополнялись более объективными и адекватными оценками на основе накапливаемого личного и коллективного опыта.
В тылу этот процесс протекал сложнее: информация туда поступала с запозданием и искажением, как правило, преображенная средствами пропаганды, преломленная в слухах и домыслах, и т. д. Идеологический «фильтр» здесь не только действовал сильнее, чем на фронте, но зачастую оказывался определяющим. Таким образом, существенно влияя на сознание российского общества, в том числе на его отношение к странам-противникам, каждая из войн, тем не менее, не смогла полностью разрушить довоенные стереотипы. При этом в основном сохранялись не только «модель» (образ), но и прежние механизмы восприятия.
Конечно, общественные трансформации в самой России были чрезвычайно мощным фактором, воздействовавшим на массовое сознание, в том числе, оказывавшим влияние на восприятие противника в различных войнах до и после революции 1917 г., прежде всего через разные «идеологические фильтры». Постреволюционные классовые установки радикально отличались от имперских, в том числе и при формировании «образа врага» пропагандистскими средствами. Однако, во-первых, этносоциокультурные стереотипы оказывались более стойкими, нежели конъюнктурные идеологические; во-вторых, реальные геополитические, экономические и иные государственные интересы были сильнее идеологических штампов, в том числе и в «образе врага» (пример — неоднократная смена пропагандистских установок в отношении Германии в 1940-е — 1941 гг. в зависимости от политических с ней взаимоотношений); в-третьих, реальный опыт военного соприкосновения с противником вносил существенные коррективы, преодолевая штампы и делая восприятие врага более реалистичным и адекватным.
Идеолого-пропагандистский пласт в «образе врага» особенно ясно вычленяется при анализе военных столкновений России с одним и тем же противником — Японией в начале века, в период Гражданской войны, в конце 1930-х гг. и в 1945 г. (С Германией — в двух мировых войнах — несколько иная ситуация: в ней так же, как и в России, сменился общественный строй, в 1930-х гг. утвердились не существовавшие в начале века фашистский режим и идеология). Геополитически Россия и Япония были, в основном, те же самые противники на протяжении почти всей первой половины XX века. Но в Японии сохранялся один и тот же общественный и государственный строй, доминировавшая идеология, геополитические интересы и устремления, в основном — система ценностей, менталитет общества, а для России полувековой период стал временем радикальных трансформаций: общественного строя, экономических механизмов, политической системы, социальной структуры, идеологии, и т. д. Следовательно, менялись главным образом субъект (Россия) и обстоятельства (специфика каждого из военных конфликтов) восприятия противника.
Восприятие японцев преимущественно православным, монархически настроенным, происходившим из крестьян малограмотным русским солдатом в первой русско-японской войне 1904–1905 гг., неизбежно отличалось от восприятия в конце 1930-х гг. бойцом Красной Армии, хотя и вышедшим в основном из той же крестьянской среды, но уже имевшим иное мировоззрение. Этот боец, как правило, не был религиозен, имел некоторое образование, в значительной мере воспринял новую классовую идеологию «пролетарского интернационализма», что не позволяло пропаганде изображать врага (японцев) как «желтых мартышек». Акцент как раз и делался на классовой ненависти — не к японскому народу, а к японским эксплуататорам-милитаристам, феодалам-самураям, агрессивной и реакционной империи. У непосредственных участников боевых действий 1938–1939 гг. сформировался образ японцев как опасного и жестокого, умелого и опытного врага, относящегося к чужой культуре, во многом «иного» и непонятного. Вместе с тем, и в армии, и в обществе японцы воспринимались через идеологический фильтр СМИ. В результате мифическая составляющая оказалась в этот период не меньшей, чем в русско-японской войне начала века, хотя в главном Япония в советском массовом сознании оценивалась достаточно верно: несмотря на свое поражение, она воспринималась как сильный и коварный потенциальный противник, готовый нанести удар в благоприятный момент.
Военная кампания 1945 г. против Японии в СССР была окрашенная в государственно-националистические тона, что было полностью созвучно настроениям страны, в которой, однако, «пролетарский интернационализм» был официальной идеологией. И.В.Сталин — Верховный Главнокомандующий — в своей речи обосновал участие СССР в войне «особым счетом» к Японии, ожиданием народа, ряда поколений, что «черное пятно» поражения в 1904 г. будет смыто победой.
Хотя идеологема «пролетарского интернационализма» формально сохранялась, но практика Второй мировой войны внесла существенные коррективы: «пролетариат» враждебных стран (фашистской Германии и всех ее сателлитов, в том числе и Японии) отнюдь не пришел на помощь своему «классовому союзнику». Поэтому в пропаганде, и в настроениях общества идеи защиты национально-государственных интересов СССР как преемника тысячелетнего Российского государства оказались доминирующими, что не могло не повлиять на общий контекст восприятия противника не только в последней в XX веке русско-японской войне, но и во Второй мировой войне в целом, да и впоследствии. И много позже, в Афганской войне, при пропагандистском обосновании введения советских войск в соседнюю страну «интернациональным долгом», этот идеологический аргумент не был главным даже в воспитательной работе с личным составом: на первый план вышел тезис о необходимости защиты южных рубежей СССР.
В военный период «образ врага» выполняет чрезвычайно важную консолидирующую для общества роль, выступая инструментом социальной мобилизации. Но проблема «образа врага» тесно связана и с исторической памятью, причем значимость ее для массового сознания, а нередко и для международных отношений не становится меньше. Любая война после своего окончания продолжает существовать в памяти многих людей — непосредственных участников, современников, ближайших потомков носителей экстремального военного опыта. Если война оказывается значимым для социума событием, то память о ней сохраняется не только в индивидуальном, но и в коллективном сознании, может закрепляться в официальном (идеологическом, политическом и т. д.) дискурсе на протяжении жизни нескольких послевоенных поколений. При этом образ войны , то есть комплекс представлений о ней, неизбежно включает в себя и образ врага — причем, не только таким, каким он сформировался в ходе самой войны и унаследован новыми поколениями, но и со всеми последующими, ретроспективными изменениями, вызванными многими факторами и субъектами. Здесь и мемуары участников событий, и исследования историков, частично отраженные в учебном процессе, и в произведениях искусства, особенно таких массовых, как литература, кино и др. Важнейшим субъектом, формирующим историческую память, является государство, а фактором — политическая конъюнктура (политический режим, взаимоотношения с государством — бывшим противником и др.)
Историческая память — весьма сложный феномен общественного сознания. В ней много пластов, формирующихся разными путями. С одной стороны, она принадлежит области массовой социальной психологии, причем во многом стихийной; с другой, — идеологической сфере, а значит, как правило, является предметом особой заботы государства, общества и их официальных институтов (политических организаций, структур образования и воспитания, средств массовой информации, религиозных организаций и др.). Такое внимание власти к исторической памяти связано с тем, что она — основа национального самосознания, которое, в свою очередь, имеет решающее влияние на развитие страны, жизнеспособность народа и государства, особенно в условиях нестабильности. При этом у каждой страны историческая память — сугубо «индивидуальная», содержащая собственные оценки событий, не похожие на взгляды и оценки иных социумов.
Военное прошлое и военный опыт занимают в исторической памяти особое место. А наиболее важные из войн, «судьбоносные» для конкретных стран и народов, превращаются в важнейший элемент «опорного каркаса» национального самосознания, предмет гордости и источник, из которого народы черпают моральные силы в периоды новых тяжелых исторических испытаний.
Весьма значимы — как составная часть исторической памяти — и представления о противниках, с которыми велись войны. Они позволяют соотнести образ собственной страны с образом врага, оценить войны как важные истории вехи своей страны, характер ее участия в них. Ведь одни войны являются предметом национальной гордости, а другие — национальным позором, источником психологической фрустрации. Такие войны стараются вытеснить из исторической памяти или трансформировать, исказить их образ, «переписать историю» с тем, чтобы избавиться от травмирующих массовое сознание эмоций, вызывающих чувство вины, активизирующих комплекс «национальной неполноценности» и т. п.
В современной Европе к подобной категории событий, травмирующих национальное сознание, относится участие разных стран во Второй мировой войне на стороне гитлеровской Германии. Одни из них в противовес политике правящих в то время режимов стараются подчеркнуть борьбу своих антифашистов. Другие, напротив, пытаются завуалировать и даже оправдать преступления своих соотечественников, сотрудничавших с нацистами, как это происходит в прибалтийских государствах.
Вторая мировая война связана с Первой мировой не только цепью причинно-следственных связей и типологической общностью двух исторических явлений, но и близостью их как социально-психологических феноменов. Оба военных противостояния превратились в массовое уничтожение людей, не только военных, но и гражданского населения. Однако второе отличалось гораздо большей жестокостью, масштабами жертв и разрушений, отказом со стороны Германии и ее союзников от многих «цивилизованных» норм ведения войны. Здесь куда более ясным оказалось разграничение между «добром и злом», и в отличие от Первой, Вторая мировая война почти для всех ее участников имела вполне ясный смысл: каждый мог сознательно выбрать место в ней и свою позицию. Поэтому столь болезненным оказывается национальная историческая память народов, воевавших на стороне фашистской Германии.
В обеих мировых войнах чрезвычайно важной оказалась вовлеченность многих десятков миллионов людей в военные события и, прежде всего, непосредственно в вооруженную борьбу. Возвращение в мирную жизнь огромной массы комбатантов — носителей милитаризированной психологии, людей с травмированной «экстремальной ситуацией» психикой не могло не наложить свой отпечаток на жизнь послевоенного общества во всех странах, вышедших из войны. Не случайно, межвоенный период обернулся сильнейшими реваншистскими настроениями в побежденных странах, а Вторая мировая — «горячая» война — сразу же переросла в «холодную», растянувшуюся почти на полвека.
Так же, как и предыдущая, Вторая мировая война изменила облик мира не только в геополитическом и идеологическом, но и в духовно-психологическом отношении. При этом решающим обстоятельством явилось то, что на Земле осталось только две доминирующих, противостоящих друг другу силы — «либеральный» Запад во главе с США и прокоммунистический Восток, объединившийся вокруг СССР. Тем самым из мировой политики были вытеснены праворадикальные нацистские и фашистские режимы, порожденные итогами Первой мировой войны, с их не только специфической идеологией, но и особым психологическим типом личности.
Память о Второй мировой войне весь послевоенный период являлась областью идеологических столкновений и попыток переписать историю в угоду геополитическим и иным интересам стран Запада, которые всегда стремились приписать себе основную заслугу в победе над фашистской Германией. Причина идейных столкновений вокруг этой войны заключается, наряду с прочими, в ее особой значимости для целого ряда военных и послевоенных поколений.
Но если в период существования СССР попытки «подправить» историю были относительно ограниченными и не ставили под сомнение сами основы интерпретации причин и характера Второй мировой войны, в том числе общих для союзников по антигитлеровской коалиции задач в войне и итогов совместной победы, то с конца 1980-х годов началась эскалация ревизии исторической памяти. При этом предметом «переосмысления» оказались инициаторы и виновники войны, характер войны для разных сторон, ход войны, вклад ее участников в Победу, цена Победы, роль руководства и народа, мотивы участия в войне власти и народа, кто являлся победителем и была ли Победа, и многое другое. После распада СССР беззастенчиво стали переставляться акценты в оценках не только роли участников войны, но и в причинах ее начала и в самом ее характере. Появилась тенденция ставить на одну доску Сталина и Гитлера