Тема «насилия» стала конъюнктурной. Говорят о брутальном, реальном насилии, о воображаемом насилии, о символическом, структурном насилии. И говорят о его возрастании. По всему миру и все чаще проводятся мероприятия, посвященные этой теме, которые, однако, не ведут дальше очерченных границ. Как и прежде остается загадкой, почему после нескольких тысячелетий пацификации человечества все более настоятельно приходится констатировать неожиданно сильный всплеск насилия по всему земному шару. Кант вместе с другими просветителями разработал философию истории как возрастающего смягчения человеческой природы; согласно ей, человек в свою человечность вступает поэтапно, путем цивилизации, дисци-плинирования, гуманизации. Насилие в связи с этим полагается только на начальном этапе, так, что необоримое историческое движение происходит от варварства к гуманности. Глубинным смыслом категории прогресса было то, что эволюция и развитие сходятся к совершенству уми-
ротворенного человечества. Еще Норберт Элиас повторил и усилил эту линейность истории, которая движется от тела, совершающего насилие, к духу, всегда готовому к согласию, или от близких органов чувств, которые не поддаются цивилизации и дисциплинированию, к дальним органам чувств, в частности к эмансипированному глазу. Человек во всеохватывающем взгляде приходит к себе самому как светлый, сияющий образ. Per aspera ad astra.
Дискуссии и мышление в парадигме, признающей, что насилие всегда архаично и принадлежит природе человека, до недавнего времени были в высшей степени самоочевидны: человек вначале зверь, а в конце человек, его тело темно и непроницаемо, его дух светоносен и прозрачен. Но эта аргументация оказалась неубедительной. Пришлось признать, что результат цивилизации и дисциплины — большей частью только покров, за которым нетрудно вновь различить «старую бестию». Однако, несмотря на неудачу, можно было бы не оставлять надежд в один прекрасный день достигнуть полного умиротворения человеческой природы. Впрочем, от таких ожиданий сегодня мало что осталось. Не было ни одного столетия без войн, жертв и убийства людей, но ни одно столетие не породило насилия столь много, в собственных и в чужих условиях, как двадцатое. Варварское и монструозное, кажется, возрастает в той же мере, в какой и стремление к гуманности и правам человека. Насилие очевидно поменяло свою передовую линию. Хотя, как и прежде, его выбросы
происходят и из тела, при этом дух с его институциями практикуют столько насилия, что замалчивать его уже более невозможно. Инстанция, которая до недавнего времени считалась на земле ответственной за готовность человечества к примирению, работает теперь рука об руку со вспыхивающими повсюду войнами. Причем деструктивные достижения человеческого духа во всей их очевидности выходят на свет незамедлительно.
Эдгар Морен следующим образом сформулировал эту «загадку гуманности»: человек никогда не был зверем, он с самого начала был человеком, но одновременно и homo sapiens, и homo demens. Лицо человека никогда за всю историю не появлялось без гримасы. Гуманность невозможна без монструозности. Из этого следует, что нужно заново написать последнюю главу истории мира, а именно историю XX в. Насилие, которое долгое время служило тому, чтобы избежать или же уменьшить насилие, стало творящим насилие, какой была когда-то вся человеческая природа. Поэтому, может быть, потребуется заново определить этапы истории, в том числе и первобытной, не поворачивая ее просто вспять. Она могла бы выглядеть так: приручение, цивилизация, дисциплинирование, седи-рование (включая нормализацию). Приручение в начале относится к до-цивилизаторской тенденции интерпретировать весь мир как дом и вступать в этот дом (Слотердайк); седирование в конце остается абсолютно амбивалентным и подразумевает, что человеческое тело переходит
от прямостояния к сидению и в этой сидячей позе надолго успокаивается, калькулируя преходящие состояния1. Седирование далее значит, что необходимы сильные средства, чтобы перенести невыносимость обязанности сидеть (Айкхофф). В цивилизации прогресса насилие манифестирует себя во взгляде. Просвещению с его девизом «сделать все неочевидное очевидным» было еще не ясно, что возрастающая очевидность может иметь неожиданные последствия. Об этих последствия Мишель Фуко говорит как о паноптизме власти. При смене концентрированной власти суверена на рассеянную дисциплинарную власть под видом гуманизации был инсталлирован контролирующий взгляд, который все более и более обнаруживал свое опустошающее и уничтожающее воздействие. Эта оптическая структура надзора и наказания, дисциплины, воспитания и эмансипации появилась задолго до технологической реализации визуальных медиа (фотоаппарат, кинокамера, мо-
1 Продолжая размышления о природе насилия в современности Кампер в другой работе пишет: «Великое воображаемое, которое позволяет себе современное общество, которое оно производит, никакая не машинерия уничтожения, а мирное успокаивающее устройство, при котором ничего не теряют, а выигрывают. Вместо утверждаемого исчезновения и растворения есть слава и деньги, как можно усмотреть и у Слотердайка. Но именно это наш пункт, наш поворотный и центральный пункт расследования и тезис Петера в том, что седирование таит в себе смерть, пусть даже смерть того, кто разоблачает седирование» (Quand meme. Nachgedanken zu Saint Petersburg. Dietmar Kamper, Berlin-Kreuzberg, Ende September 1999. Рукопись).
нитор телевизора, видеомагнитофон) и насаждалась в обществе с помощью соответствующих институций. Монастыри, казармы, клиники, школы, тюрьмы, рабочие и каторжные дома практиковали принуждение взглядом, что в дальнейшем внедрилось в общественные отношения в виде принуждения образом. Люди вынуждены были приспосабливаться к этому. К тому же под запретом оказалось познание взаимосвязи власти и образа. Власть, которая способствовала повышению очевидности, от этапа к этапу становилась все более неочевидной. Это следовало системно-теоретическому девизу: только то наблюдение совершенно, которое само не наблюдаемо.
Спустя столетия такой ненаблюдаемой практики в исторически установившихся рамках смогли наконец приступить к работе машины взгляда и образа. Они с самого начала появились на свет не как инструменты и орудия, а как всемирные проекты с тоталитарными притязаниями. В отношении их общественных последствий ожидания вновь возросли: можно, например, проводить гуманизацию человека, усмиряя его способность творить насилие над природой. Однако вскоре установили фундаментальную двойственность, существующую и по сей день. В сфере технологии это и есть вышеописанное седирование: люди последовательно принуждались и принуждаются к сидению, им назначали и назначают для успокоения сильные лекарственные средства с непредвиденными побочными воздействиями. Экономическая и по-
литическая власть, с одной стороны, и бессилие отдельного человека — с другой, так сцеплены, что уменьшение насилия, на которое надеялись, привело к его интенсификации, истинные причины которой по прежнему неясны. Во всяком случае ожидаемое со всех сторон медиальное примирение не наступило. На его месте идет война образов, которая еще не достигла своей высшей точки. Между тем повсеместный контролирующий взгляд неумолимо принуждает людей к тому, чтобы превратиться в образ, не выпадающий из установленных рамок и способный удовлетворить требование возрастающей очевидности. Все, что неочевидно, должно быть сброшено перед вступлением в игру как обесцененное. Напротив, образ, соразмерный взгляду, можно активно формировать в повторяющихся всю жизнь инсценировках, непременно включая увиденное.
Это принуждение — все, что есть, ради взгляда преобразовать в образ — связано с редкой добровольностью, которая полностью ликвидирует прежние линии обороны. Сейчас это «добровольное принуждение» тотально распространяется и не оставляет никакого шанса ускользнуть тем, кто делает ставку на принадлежность к обществу. Образовался «порочный круг»: чтобы принимать участие в процессе возрастающей очевидности, люди мирятся с тем, что они теряют многомерную телесность своей жизни. Они сами приговаривают себя к тому, чтобы существовать только на поверхности образов. И происходит это со ставшей интер-
национальной жесткостью. Кроме того, новая «длинная тень» очевидности погружает решающие для всех события в темноту и позволяет бессознательному собственных поступков и страданий стать непроницаемым. Самой крайней ответной мерой могло бы стать усовершенствованное чутье того, что человек есть во взгляде (Лакан вслед за Сартром). В противоположность этому, сегодня считается совершенно нормальным не замечать взгляда, или, если его заметил, как можно скорее забыть. Но, возможно, все дело в том, чтобы не согласиться на это забвение взгляда и его насилия. Для этого нужна ясность и отчетливость в трех аспектах: во-первых, необходимо описать конкретные изменения в исторических режимах очевидного. Во-вторых, нужно отследить соотношение утраты собственного тела и присутствия Другого. В-третьих, нужно способствовать смене горизонта в отношении основ насилия. Тем самым, станет бесспорно возможным при адекватных предпосылках лучше понять происходящее сегодня.