Взаимоисключающие и, одновременно, сходные во многом методологические позиции Бекона и Декарта дали, в итоге, жизнь двум противоборствующим направлениям западноевропейской философии Нового времени. Последователи английского мыслителя, рассматривавшие чувственный опыт в качестве главного источника научного познания, только и способного доставлять человеку новые сведения об окружающем мире, получили название эмпириков. Тех же, кто, веря во всесилие математической науки, пошел по стопам французского философа, так или иначе ставя рассудочно-теоретическую деятельность выше всех прочих способов познания, окрестили рационалистами, или, по-другому, по имени основоположника направления, картезианцами. На стороне первых всегда был здравый смысл, что называется, твердая «земная» почва под ногами, позволяющая обосновывать познавательный процесс без метафизических постулатов Божьего бытия, бессмертия души и врожденных знаний. На стороне вторых были вскрытые еще Платоном парадоксы познавательного процесса, несводимость последнего ко всегда текучему и недифференцированному потоку чувственных впечатлений и, конечно же, эвристическая мощь математической методологии, во всей полноте как раз и раскрывшаяся в галилеевско-ньютоновском естествознании. Оба направления представлены выдающимися мыслителями тех лет: среди эмпириков мы встречаем такие имена, как Гоббс, Локк, Беркли, Юм, среди рационалистов – Гейлинкс, Мальбранш, Спиноза, Лейбниц. Поэтому и неудивительно, что борьба этих двух методологических парадигм дала фундаментальный толчок развитию философской мысли, в конечном счете подготовивший кантовскую философскую революцию конца XVIII века.
Что касается рационализма, то его развитие шло, в основном, в двух направлениях. Во-первых, необходимо было снять явные даже для ближайших последователей недостатки и слабости в учении самого Декарта, например, предложенный им вариант решения психофизической проблемы, целого ряда чисто терминологических непоследовательностей и т.д. На этом пути важнейший шаг принадлежал Бенедикту Спинозе (1632–1677), предпринявшему попытку последовательного проведения намеченной уже Картезием концепции единой субстанции, определяемой как «то, что существует само в себе... и представление чего не нуждается в представлении другой вещи, из которого оно должно было бы образоваться»72. В итоге, философ показал некорректность постановки психофизической проблемы в том варианте, как она была представлена у основоположника и предложил совершенно оригинальное решение этого парадокса.
Согласно Спинозе, единственной субстанцией может быть только Бог, полностью совпадающий с универсумом (пантеизм), что же касается мышления и телесности (протяженности), то они являются лишь атрибутами этой субстанции. И эта, казалось бы чисто терминологическая, поправка позволила по-новому поставить психофизическую проблему. Действительно, коль скоро все, что присутствует в мире, есть субстанция, то ни о каком внешнем взаимодействии души и тела речь уже идти не может. То, что нам представляется причинно-следственным взаимодействием разума и тела, на самом деле есть лишь два различных способа проявления одного и того же действия единой субстанции. Этот вывод Спинозы был очень важен, ибо в нем, пусть и в косвенном, неявном виде провозглашался принцип единства мышления и материи, было заявлено, по сути, материалистическое положение, согласно которому сознание человека есть лишь особое свойство бесконечной в своем разнообразии природы. Природа, — утверждал философ, — не ограничивается в своих проявлениях лишь протяженностью, и те, кто ее определяют именно так, изначально лишают природу важнейшего из ее совершенств – мышления. Пройдут годы, и данный принцип станет основой для развития интереснейших материалистических учений XVIII в. Дидро, Гельвеция, Гольбаха, а, перекочевав в XIX столетие, займет место одного из основополагающих принципов философии Энгельса и, отчасти, Маркса.
Правда, была у позиции Спинозы и фундаментальная слабость: объявив мышление лишь особым способом проявления действий бесконечной субстанции, философ тем самым лишил это мышление каких бы то ни было элементов свободы, растворив субъекта, как активно и самостоятельно действующее начало, в некоей всеобщей абстракции. «Вещь, которая определена к какому-либо действию, необходимо определена таким образом Богом, а не определенная Богом сама себя определить к действию не может»73, — писал Спиноза. Более того, последовательно проводя принципы своего философского учения, он отказал в свободе не только человеку, но и Богу, объявив, что и деятельность высшего существа с необходимостью должна быть ограничена вечными законами его собственной природы. В результате, поднятая еще Эпикуром великая философская проблема согласования необходимости природы и нравственной автономии человека была попросту снята Спинозой. Именно данная слабость его учения позволила впоследствии Гегелю сказать известную фразу: «Эту спинозовскую идею мы должны, вообще говоря, признать истинной... Но она – не вся истина»74. Преодоление этого аспекта спинозизма во многом и составило вектор дальнейшего развития рационалистической философии.
Другая причина, активно стимулировавшая развитие западноевропейского рационализма, была связана с необходимостью развертывания активной полемической борьбы с набиравшим силу эмпиризмом. Как не трудно догадаться, основная полемика двух направлений разгорелась вокруг концепции врожденных идей. Наиболее известная критика этой теории была изложена в книге одного из лидеров эмпиризма Дж.Локка (1632–1704) «Опыты о человеческом разумении» (1689) – работе, далеко не отличавшейся глубиной аргументации и, тем не менее, сыгравшей весьма значительную роль в истории философской мысли. Опровержение основных позиций картезианства осуществлялось Локком с чисто эмпирических, причем весьма поверхностных позиций: наличие врожденных знаний, — утверждал он, — мы, скорее всего, могли бы обнаружить у людей, чье мышление в наименьшей степени изменено образованием – то есть, в первую очередь, у детей, идиотов и дикарей. Однако каждый родитель прекрасно знает, какие логические, не говоря уж о математических, ошибки способны совершать его чада, а этнографические данные даже тех лет убедительно свидетельствовали о существовании племен, не знающих ни счета, ни Бога, ни высших нравственных императивов. По мнению английского мыслителя, эти факты наиболее убедительным образом свидетельствуют против учения о врожденных идеях, и, сравнивая разум с чистым листом бумаги, на котором чувства оставляют свои отпечатки, он обосновывает всецело опытный характер познавательного процесса. «Предположим, — писал философ, — что разум есть, так сказать, белая бумага без всяких знаков и идей. Но каким же образом он получает их?.. Откуда получает он весь материал рассуждений и знания? На это я отвечаю одним словом: из опыта. На опыте основывается все наше знание, от него, в конце концов, оно происходит»75.
Подобная позиция оказывалась весьма близкой здравому смыслу той эпохи, она подкупала своей «приземленностью» и антиметафизичностью. Именно этим, в конечном итоге, объясняется огромная популярность локковской философии не только в Англии, но и на континенте. Однако подобное «здравомыслие» оплачивалось весьма дорогой ценой. Как хорошо в этой связи заметил известный философ Б.Рассел: «Никому еще не удавалось создать философию, одновременно заслуживающую доверия и непротиворечивую. Локк стремился к доверию и достиг этого ценой последовательности. Большинство великих философов поступало наоборот. Философия, которая не является непротиворечивой, не может быть полностью истинной, однако философия, которая непротиворечива, очень легко может оказаться полностью ложной. Наиболее плодотворные философские системы содержали ярчайшие противоречия, но именно по этой причине они были частично истинными»76.
Рассел прав: здравомыслие Локка в итоге привело к чудовищной непоследовательности всей его системы, отмечавшейся уже его современниками. Так, провозглашая опытное происхождение человеческого знания, философ, одновременно, обнаруживает невыводимость из эмпирии таких идей, как вера, Бог, сомнение и проч. Следовательно, — утверждает он, — помимо чувств, источником некоторых идей могут быть восприятия действий нашего собственного ума, что он называет «внутренним чувством» или рефлексией. Однако рационалистическая критика столь неожиданного для эмпирика поворота мысли не заставила себя долго ждать. «Возможно, что наш ученый автор, — писал по этому поводу Лейбниц, — не совсем расходится с моими взглядами. В самом деле,.. рефлексия есть не что иное, как внимание, направленное на то, что заключается в нас, и чувства не дают нам вовсе того, что мы приносим уже с собой. Если это так, то можно ли отрицать, что в нашем духе имеется много врожденного?»77.
Не менее противоречиво выглядела в эмпиристском учении Локка весьма сходная с картезианской (!), восходящая еще к Галилею теория первичных и вторичных качеств. Действительно, если в рационалистическом учении Декарта, базирующемся на теории врожденных идей, различие между объективными и субъективными качествами вещей вводилось вполне логично и обоснованно, то каким образом можно объяснить различие между ними в теории познания, объявляющей опыт исходным источником всех наших знаний?
Вот что по этому поводу писал сам Локк: «Идеи первичных качеств суть сходства, вторичных – нет... Легко заметить, что идеи первичных качеств тел сходны с ними, и их прообразы действительно существуют в самих телах, но что идеи, вызываемые в нас вторичными качествами, вовсе не имеют сходства с ними. В самих телах нет ничего сходного с этими нашими идеями»78. И читателям остается лишь гадать, где Локку удалось найти того арбитра, что сумел столь безошибочно отделить в сознании человека истинные качества вещей от качеств, привносимых деятельностью собственных ощущений. Вскоре мы увидим, какую роль эта непоследовательность Локка сыграла в становлении философского учения одного из известнейших его оппонентов – Дж.Беркли.
Однако нельзя не отметить и безусловной заслуги Дж.Локка: поставив своей целью опровержение концепции врожденных идей, он с неизбежностью столкнулся с задачей обоснования путей и способов их реального, земного происхождения, что вывело исследование на совершенно новую проблемную область. «Указать путь, каким мы приходим ко всякому знанию, — писал философ, — достаточно для доказательства того, что оно неврожденно»79. В итоге, в отличие от рационалистов, рассматривавших идеи как некую данность и потому начинавших построение своих систем с введения определений (Бога, субстанции и т.д.), основную часть «Опыта о человеческом разуме» Локк посвятил изучению мышления как особой деятельности, преобразовывающей материал чувственных ощущений в понятия и идеи. В результате прежние представления о самой предметной области философских исследований разума оказались им значительно скорректированы и расширены. Помимо логического описания движения чистых понятий, соединения их в суждения и умозаключения, к этой сфере оказалось отнесенным и исследование деятельности, направленной на обработку внешнего материала чувств и ощущений. Если эту деятельность не принимать во внимание, как блестяще показал Локк, философы будут просто обречены на мистификацию процесса мышления человека. Данный шаг английского мыслителя подготовил, со своей стороны, кантовский переворот в развитии западноевропейской философии.
Но предпринятая Локком систематизация эмпиризма вызвала полемику не только со стороны противоположного методологического направления. Критическое переосмысление и развитие уж слишком «здравомыслящей» философии происходило и в кругу его ближайших последователей и учеников. Епископ Дж.Беркли (1685–1753), являющий собой едва ли не самого оригинального эмпирика во всей многовековой истории философии, очень точно заметил, что воспринятое Локком картезианское разделение первичных и вторичных качеств является, с точки зрения последовательно проведенного эмпирического подхода, весьма некорректным. Первичные качества, к которым философы, напомним, относили такие характеристики тел, как протяженность, форма, субстанция, и т.д. никогда, по утверждению Беркли, не могут быть нам даны в непосредственном опыте. Напротив, все представления об этих, казалось бы, всецело объективных характеристиках внешнего мира, мы получаем через восприятие качеств, традиционно относимых к разряду вторичных. Действительно, как, например, у нас возникает представление об определенной длине предмета? Если мы воспринимаем предмет зрительно, то это представление мы получаем, видя его цвет, а воспринимая осязательно – ощущая определенную твердость и тепло его поверхности. И лишь обрабатывая мышлением восприятие этих вторичных качеств, мы делаем выводы об определенной протяженности предмета.
То же самое можно сказать и о материальной субстанции – объективной реальности, согласно развивавшемуся Локком представлению, являющейся причиной, аффицирующей все ощущения человека. Ведь в опыте, — утверждает Беркли, — мы имеем дело лишь с самими ощущениями, и никаких эмпирических оснований для умозаключения относительно вызывающей их материальной причины у нас нет. С тем же успехом, – продолжает философ, – в качестве порождающей наши ощущения причины, можно было бы рассматривать Бога. Более того, последнее предположение представляется философу гораздо более основательным и правдоподобным. «Для меня, говорю я, очевидно, что бытия духа, бесконечно мудрого, благого и всемогущего, с избытком достаточно для объяснения всех явлений природы. Но что касается косной, неощущающей материи, то ничто воспринимаемое мной не имеет к ней ни малейшего отношения и не направляет к ней моих мыслей»80. И уж тем более нелепо, с точки зрения Беркли, говорить про изоморфизм, т.е. про сходство, подобие наших ощущений вещам внешнего мира: «Идеи, — утверждает философ, — могут быть похожи лишь на идеи...»81. Именно поэтому все, что мы воспринимаем как существующее, существует исключительно в нашем восприятии и нашем сознании. Отсюда и его знаменитый тезис – «существовать – значит быть воспринимаемым» – тезис, позволяющий квалифицировать позицию этого мыслителя как субъективно-идеалистическую.
Нетрудно заметить, что Беркли оказался много последовательнее, а потому и много глубже, парадоксальнее и оригинальнее своего непосредственного предшественника – Локка. Но вот что интересно: одной из основных причин, вызвавших к жизни развитие английского эмпиризма, было стремление ученых освободить теорию познания от метафизических постулатов: врожденных идей, Божьего бытия, бессмертия души и проч. Однако дальнейшее движение, приданное трудами Беркли эмпиризму, последовательно привело к возникновению одного из самых откровенных в истории философской мысли теистических учений. Столь же радикально метафизические, хотя и противоположные выводы, были получены в другом центре развития эмпиризма – во Франции, где в работах таких известных в XVIII в.последователей Локка, как Гольбах (1723–1789), Гельвеций (1715–1771), Дидро (1713–1784) и Ламетри (1709–1751) была сформирована самостоятельная философская школа, открыто провозгласившая материализм истинным мировоззрением и объявившая войну любым религиозным суевериям. Как видим, заявленный родоначальником направления отказ от метафизической гносеологии привел, спустя всего одно поколение последователей, к возобновлению многовековой войны материализма и идеализма. Однако теперь эта борьба развернулась в рамках единой методологической традиции – в рамках эмпиризма. Как же могло случиться, что направление, изначально создававшееся в противовес метафизически бесплодным спорам предшествующих веков, в итоге само оказалось расколотым на два противоборствующих мировоззренческих лагеря? Размышлениям о причинах столь парадоксального явления и были, во многом, посвящены произведения одного из ярчайших представителей эмпиризма – Дэвида Юма.
Дэвид Юм (1711–1776) был шотландцем, хотя немалую часть своей жизни прожил во Франции, где был близко знаком с энциклопедистами. Помимо работ по философии, он оставил труды по истории, политической экономии, в частности, участвовал в знаменитой дискуссии о природе и сущности денег. Свой главный труд – «Трактат о человеческой природе» – он написал в возрасте всего 26 лет. Однако эта книга, по замыслу автора предназначенная совершить переворот в науке, прошла вовсе незамеченной широкой публикой. Лишь спустя 10 лет, сильно сократив и переработав трактат, он опубликовал его под названием «Исследования о человеческом разумении» (1747). В таком виде он и принес автору мировую известность. Основной вклад Д.Юма в историю философской мысли связан с разработкой им оригинальной гносеологической концепции, в рамках которой была предпринята во многом противоположная Беркли попытка преодоления слабостей философии Локка.
Главный недостаток философских учений предшественников – Локка, Беркли, да и многих других – философ увидел в неспособности каждого из них до конца последовательно провести возвещаемые ими же самими принципы эмпиризма. Действительно, утверждая всецело опытный характер нашего познания, эти мыслители, одновременно, выстраивали свои учения на основании принципиально невыводимой из наблюдения категории – категории причинности. Ведь в опыте, — утверждает Юм, — нам дано восприятие лишь определенной последовательности событий, поэтому из непосредственного наблюдения окружающего мира никогда нельзя сделать корректный вывод, что некое событие А явилось причиной события В. Когда мы утверждаем, например, что появление солнца есть причина нагрева данного камня, то, строго говоря, данный вывод некорректен, а опыт нельзя признать чистым. Ибо мы видели только, что сначала вышло солнце, а уже затем нагрелся камень. И никакое, сколь угодно долгое, наблюдение этой последовательности, никогда не позволит нам сделать однозначно точный вывод о необходимой, причинно-следственной связи между этими событиями. Необходимость, таким образом, согласно Юму, лишь привносится нами в опыт в силу определенного рода привычки. «Ни в одном из единичных примеров действий тел мы не можем найти ничего иного, кроме следования одного явления за другим; при этом мы не в состоянии постигнуть ни силы, или мощи, благодаря которой действует причина, ни связи между ею и предполагаемым действием. ... Идея необходимой связи между явлениями возникает, по-видимому, тогда, — писал философ, — когда мы наблюдаем ряд сходных примеров постоянного соединения этих явлений»82.
Между тем главная идея этого вывода не столь уж и нова. Уже в платоновских диалогах, да и в произведениях практически всех авторов антиэмпиристского толка, мы встречаемся с ничуть не менее глубокими доказательствами невозможности объяснения возникновения знания, тем более знания научно-теоретического, из обычного наблюдения и обобщения разрозненных фактов. Эйдосы Платона, озарение Августина, универсалии схоластов, наконец, врожденные идеи картезианцев – вот далеко не полный перечень способов, каковыми философы былых времен стремились разрешить эту фундаментальную проблему западноевропейской гносеологии. Более того, не будь этой проблемы, эмпиризм с самого момента своего возникновения стал бы безальтернативным владыкой на философском Олимпе. Однако, с другой стороны, никто из предшественников Юма с такой ясностью и однозначностью не покушался на святая святых науки – на категории причинности, необходимости и всеобщности. А ведь без этих категорий наука полностью теряет свой статус (и об этом открыто писал наш философ), превращаясь в некую умствующую разновидность обыденного сознания. Примечательно также, что юмовские скептические выводы были сделаны в лагере эмпиристов. Таким образом, развитие этого направления породило, по сути, свое собственное отрицание. Но это не принесло триумфа и рационалистам: оба направления к середине XVIII века все больше напоминали двух бойцов, схватка которых закончилась взаимным уничтожением. В философском мире зрела потребность в принципиально новой гносеологической, а значит и метафизической, парадигме. Ее созданию мы и обязаны философскому гению И.Канта.
Очерк 8. «Коперниканский переворот»
Иммануила Канта
С именем Канта (1724–1804) большинство историков связывают начало совершенно новой эпохи в развитии философской мысли. Очень точно по этому поводу сказал Вильгельм Виндельбанд: «Как бы ни различались между собой прежние учения, по сравнению с Кантом они носят печать некоторой однородности, от которой резко отклоняется все мышление Канта. ...Как ни расходятся все эти учения, все они проникнуты однородностью основных понятий в том виде, в каком эти последние были сформулированы Платоном и Аристотелем»83. Сам философ часто сравнивал свой вклад с новаторством Коперника, как известно, не просто предложившим новую научную систему, а в корне изменившим саму точку отсчета, саму систему координат, из которой исходили все предшествующие концепции мироздания.
Неслучайно поэтому, что в последующей литературе достаточно быстро закрепилось деление истории философии на докантовский и послекантовский периоды. Более того, по общему признанию, вне влияния возвещенной этим мыслителем парадигмы невозможно представить себе практически ни одной из сфер интеллектуальной жизни человечества XIX–XX веков. Ведь именно к кантовской теории познания апеллировали столкнувшиеся с квантомеханическими и релятивистскими парадоксами естествоиспытатели. Это с его этическим учением устами своих бессмертных героев соглашались и спорили Достоевский и Булгаков, Сартр и Камю, Кафка и Маркес, и это именно в его философии черпал вдохновение и силы западный «этический» социализм. В этой небольшой главе нам и предстоит хотя бы в общих чертах разобраться в причинах, вызвавших столь неординарную судьбу философского учения Канта.
Родившись в 1724 г. в Кенигсберге (современный Калининград), Кант, как повествуют биографы, всего лишь раз покинул пределы своего родного города, а за границы Восточной Пруссии (ныне Калининградской области) он вообще не выезжал. С ранних лет проявляя недюжинный интерес к философии, Кант, тем не менее, свои первые исследования – исследования так называемого «докритического периода» – посвятил проблемам теоретической физики и космологии. Наиболее известный и действительно составивший эпоху в этой области трактат – «Всеобщая история и теория неба» (1755), был посвящен теоретическому исследованию возможности естественного возникновения солнечной системы из газопылевого облака. Прошли годы, и предложенный в этой работе подход получил математически строгое подтверждение в исследованиях знаменитого физика Лапласа, так и войдя в историю науки под названием «Канто-Лапласовской модели возникновения Солнечной системы». Рассказывают, что ознакомившийся с этой моделью Наполеон выразил искреннее удивление по поводу полного отсутствия в ней Творца, на что получил гордый и дерзкий ответ Лапласа: «В этой гипотезе, Сир, я не нуждаюсь». Однако, хотя для объяснения возникновения Солнечной системы Канту и не требовалось Божьего вмешательства, тем не менее, уникальная гармония и устойчивость управляющих космосом законов служила для мыслителя бесспорным аргументом в пользу существования организующего мир вселенского разума. Неслучайно поэтому, что в философских работах тех лет им активно разрабатывалась тематика физико-телеологического доказательства Божьего бытия.
Переломный момент в развитии кантовской мысли датируют обычно началом семидесятых годов восемнадцатого века, когда им была написана и успешно защищена диссертация на звание профессора Кенигсбергского университета «О форме и принципах чувственно воспринимаемого и умопостигаемого миров» (1770), уже заключавшая в себе главные идеи его новой философской парадигмы. Однако ученому потребовалось еще десять лет напряженнейшего философского поиска для доработки и систематизации основ своих взглядов, окончательно изложенных в его самом знаменитом труде «Критика чистого разума» (1781). В последующее десятилетие свет увидели еще две «критики» – «Критика практического разума» (1788) и «Критика способности суждения» (1790). Эти три произведения, составившие ядро итоговой системы философа, дали название второму – «критическому» периоду в его творчестве.
«Критика чистого разума» представляет собой главную гносеологическую работу кенигсбергского философа, посвященную исследованию возможностей и границ познавательной способности человека. Такая постановка исследовательской проблемы, в первую очередь, была вызвана тупиковой ситуацией, сложившейся ко второй половине XVIII в. в самой философской науке, когда стала окончательно ясна гносеологическая бесплодность дальнейшего продолжения спора эмпириков и рационалистов – спора, хотя и породившего великие философские системы, однако скорее приведшего к взаимному уничтожению противоборствующих направлений, чем к торжеству какого-либо из них. Попробуем же ясно понять и прочувствовать всю парадоксальность и сложность вставшей перед Кантом задачи.
С одной стороны, воспитанный на философских традициях рационализма, он, как никто другой, прекрасно понимал, что настоящей проблемой, вызвавшей не только локальную дискуссию последователей Бекона и картезианцев, но и весь более чем двухтысячелетний гносеологический поиск философии, был, конечно же, не вопрос о наиболее эффективном исследовательском методе, и даже не проблема обоснования самого факта знания как такового. Центральной темой, действительно находившейся в фокусе практически всех наиболее глубоких и смелых гносеологических исследований, всегда была проблема возможности и происхождения всеобщего и необходимого – аподиктического знания, т.е. знания, принципиально выведенного из-под угрозы опытного опровержения и, в силу этого, имеющего некий вечный и абсолютный характер. Нащупанная уже в платоновских диалогах, эта проблема никогда не позволяла окончательно восторжествовать методологическому эмпиризму, всякий раз показывая исследователям, что связь их разума с миром несравненно сложнее и глубже, чем это открывается простому наблюдению и даже эксперименту. Однако вместе с данной проблемой на протяжении двадцати столетий неизменной оказывалась и заданная все тем же Платоном парадигма ее разрешения, с большими или меньшими модификациями опирающаяся на постулат о вложенных в разум еще до рождения объективных знаниях о мире. Но как раз в рассматриваемый нами период, доверие к этому подходу было подорвано в корне, и перед Кантом встала грандиозная задача создания принципиально новой парадигмы обоснования возможности всеобщего и необходимого знания.
Эта задача была конкретизирована философом в виде трех последовательно решаемых вопросов: как возможна чистая (т.е. теоретическая) математика, как возможно чистое естествознание и, наконец, как возможна метафизика, которая в те годы являлась практически полным синонимом философии. Последовательное решение этих трех вопросов и составило, в первую очередь, величественную панораму главного кантовского труда – «Критики чистого разума».
Предложенный Кантом выход из гносеологических тупиков того времени был, как это часто случается, с одной стороны, гениален, с другой – на удивление прост. В конечном счете, основную его идею можно проинтерпретировать так: человек никогда не может непосредственно постигать объективный мир, не ставя между собой и этим миром нечто третье, а именно – средство познания. И это средство активно вторгается в исследуемый предмет, модифицируя и преобразовывая его так, что в познавательном процессе человек никогда не имеет дела с объективным миром, каковым этот мир был до и вне своей встречи с ним. Всякий раз в исследовательском фокусе оказывается мир, уже несущий на себе отпечаток познавательной активности самого субъекта, а, значит, являющийся уже объективным далеко не во всем и не вполне. Отсюда вытекал первый, и, пожалуй, самый важный для Канта вывод: объективный мир – мир, говоря языком «Критики чистого разума», «вещей в себе» – представляет собой принципиально непознаваемую реальность, человеку же дано знать лишь «явления», т.е. образы вещей, каковыми они становятся благодаря преобразованиям, внесенным в них познавательной активностью субъекта.
На первый взгляд может показаться, что как раз в этом пункте своей системы Кант оказывается всего менее оригинальным, воспроизводя старые, идущие еще от античных софистов скептические доводы относительно искажающего воздействия на исследуемую реальность познавательных способностей человека (например, органов чувств) – воздействия, благодаря которому объективное знание о внешнем мире оказывается принципиально невозможным. Тем более нам необходимо здесь уяснить принципиальное, вобравшее в себя более двух тысячелетий интеллектуального развития человечества отличие кантовского подхода от традиционных позиций скептицизма. Вспомним: практически все учения этого направления приходили к отказу от признания даже самой возможности существования общезначимого знания, тогда как перед Кантом стояла прямо противоположная задача.
Состояние органов чувств, — утверждали, к примеру, софисты, — слишком изменчиво и случайно, чтобы дать возможность человеку постичь неизменные законы бытия. Оно различно у различных людей, оно меняется у одного и того же человека с возрастом, и весьма сильно зависит от здоровья и душевного настроя познающего мир человека. Принципиально иным образом рассуждал Кант: в фокусе его интересов были не случайные, а закономерные действия человека. Конечно, существуют познавательные средства, характерные далеко не для всех людей и не для каждой ситуации, поэтому производимые с их помощью преобразования объективных предметов всегда будут нести на себе отпечаток случайности и сиюминутности. Однако тщательное исследование познавательной способности должно открыть такие, связанные с самой сутью нашего мышления средства, вне использования которых оказывался бы принципиально невозможным ни один познавательный акт. Совершаемые такими средствами преобразования внешнего мира будут носить уже не случайный, а универсальный характер, так что любой человек с всеобщностью и необходимостью будет обнаруживать следы этих средств на всех без исключения, попадающих в исследовательское поле, предметах. Эти-то следы, согласно Канту, являлись и всегда будут являться источником аподиктического знания – знания, которое вся предшествующая наука и метафизика «некритически» принимали за абсолютно точное (вспомним хотя бы «первичные качества вещей») выражение сущности внешнего, от человека независящего мира. Именно этой особенностью организации познавательного процесса человека объясняет философ тот парадоксальный факт, что хотя наш опыт всегда вынужден ограничиваться конечным числом предметов, так что полная индукция в точных науках оказывается принципиально невозможной, в нашем знании существуют все же некие инварианты, принципиально выведенные из-под угрозы их эмпирического опровержения.
Что же это за средства, вне деятельности которых оказывается принципиально невозможным познавательный контакт человека с исследуемой им предметностью – средства, оставляющие на всех попадающих в исследовательское поле предметах некие всеобщие и необходимые отпечатки? Решая этот вопрос, Кант, прежде всего, выделяет три уровня организации познавательной деятельности человека с тем, чтобы далее на каждом из этих уровней отыскать специфические средства.
Первый – это уровень наглядного созерцания, на котором совершается непосредственный контакт человека с исследуемым предметом – уровень, поставляющий саму «материю опыта». Однако один только чувственный опыт не может, как мы помним еще из платоновских диалогов, породить знания в точном смысле этого слова. Для возникновения последнего необходимо превращение данных ощущений в понятия и, далее, связывание их в суждения. Именно такую функцию выполняют познавательные средства второго уровня – уровня рассудка. Так, например, простое наблюдение стола красного цвета еще не представляет собой знания, ибо знание появляется лишь тогда, когда испытанное ощущение мы превращаем в качественное суждение: «данный стол красный». Но составлением частных, друг с другом не связанных суждений об отдельных вещах, естественно, не ограничивается многообразие исследовательской деятельности. Ведь по-настоящему умным считается лишь тот, кто не просто способен приписывать предметам предикаты, но и умеет находить между этими предметами и событиями внутреннюю, необходимую связь, умеет охватывать разрозненные суждения единым принципом, соединяя их в целостное, систематическое учение. Более того, как раз в создании такой единой системы знания, в конечном счете, и состоит высшая цель любой науки! Именно поэтому Кант выделяет еще один – третий и высший уровень человеческого познания – разум, в функцию которого входит обработка и систематизация посредством умозаключений полученных на рассудочном уровне знаний. Эти три уровня, по мнению философа, полностью исчерпывают собой все возможные действия человеческого мышления84, и, следовательно, к изучению законов функционирования используемых на этих уровнях мыслительных средств, полностью сводится задача, поставленная автором «Критики чистого разума».
Пожалуй, самый неожиданный и парадоксальный вывод Канта касался познавательных средств самого первого – созерцательного уровня, в качестве которых философ, ни много ни мало, выделил... пространство и время. Таким образом, согласно критической философии, пространство и время представляют собой вовсе не надмировые реалии, существующие до человека и независимо от его бытия – в своей истине они представляют собой присущие ему и только ему всеобщие формы наглядного созерцания. Наверное, если бы читателю специально было поручено придумать что-либо предельно нелепое и абсурдное для здравого смысла, то и в этом случае он, скорее всего, не смог бы превзойти данный тезис Канта. Ну можно ли действительно вообразить себе что-либо более несуразное, чем взгляд, согласно которому в объективном мире никакого пространства нет, а оно лишь привносится туда нашей познавательной деятельностью?
Однако, не будем торопиться с преждевременными выводами и постараемся понять и даже прочувствовать основной смысл кантовской аргументации.
Прежде всего, попробуем проделать нечто подобное тому, к чему нас в свое время призывал Декарт: усомнимся во всем, в чем это только возможно (а следы этой процедуры действительно нетрудно заметить в первой главе кантовской «Критики»). Как мы помним, нам не составило большого труда вместе с Картезием представить себе несуществующими отдельные предметы окружающего мира, представить отсутствие в этом мире вообще каких-либо предметов, и даже вообразить небытие собственного тела. Более того, продолжив фантазии, мы без особого труда сможем представить несуществующими или даже превратившимися в собственную противоположность большинство законов физической науки. Например, что одноименные электрические заряды притягиваются, а сила гравитации, напротив, действует в направлении отталкивания тел. В итоге, единственно несомненным для Декарта, как мы помним, оказывалось бытие собственного Я. Однако именно с этим выводом философ и поторопился, не обратив внимание на то, что не ускользнуло от пытливого взора Канта: акт сомнения относительно внешнего мира, действительно, не встречает никаких принципиальных затруднений лишь до тех пор, пока в этот процесс не окажется вовлеченным актуальное бытие пространства и времени.
И правда, вспомним, сколь странными и даже парадоксальными могут показаться утверждения Аристотеля об отсутствии за пределами Космоса не только вещества, но и пустоты (т.е. как раз пространства!), или же вывод Августина о том, что время возникло лишь при сотворении мира. Вообразить, что за пределами видимой звездной системы находится пространство, в котором ничего нет, мы можем без особых проблем, а вот по-настоящему представить себе отсутствие самого пространства или же, тем более, времени, нам не удается в принципе. Но если Аристотель объяснял неспособность людей помыслить пространство несуществующим всего лишь недостаточно развитой философской подготовкой, то Кант был первым философом, всерьез задумавшимся над фундаментальными причинами, столь принципиально и резко выделяющими пространство, время и описывающие их законы из всех прочих характеристик чувственного мира. Действительно, если эти реалии есть не более чем данные нам в ощущении свойства внешнего мира, то почему же мы не способны представить себе их несуществующими, тогда как относительно всех прочих определений мироздания подобный акт не встречает никакого принципиального сопротивления? Единственный выход, найденный из этого положения Кантом и состоял в лишении пространства и времени объективного статуса, в объявлении этих реалий присущими субъекту особыми формами познавательной деятельности – «чистыми формами наглядного созерцания». «Гордиев узел» проблемы при таком подходе разрубается, действительно, весьма легко: пытаясь представить несуществующими пространство и время человек, тем самым, воображает небытие реалий необходимо связанных с существованием его собственного Я, а, значит, нарушает запрет, раз и навсегда наложенный на сомнение принципом «cogito» Декарта.
Этот совершенно новый взгляд на пространство и время принципиально меняет гносеологическое положение изучающих их законы математических наук. Ведь до тех пор, пока источником математического знания объявляются воздействующие на нашу познавательную способность объективно существующие пространственно-временные предметы, мы никогда не можем быть до конца уверены в том, что и последующий опыт оправдает сформулированные нами математические законы. Кто знает, быть может в другом месте их законы окажутся иными и кратчайшим расстоянием между точками, скажем, будет вовсе не прямая? А, быть может, где-то вообще отсутствует время? Но если мы признаем, что предметом математики является нечто, присущее нашей собственной познавательной способности, то всякие сомнения в ее абсолютной истинности для нас должны сразу же исчезнуть. Познавательная способность человека, в силу присущих ей имманентных свойств, с всеобщностью и необходимостью облекает взаимодействующие с ней объекты внешнего мира в пространственно-временные рамки. Существуют ли возникающие в результате данного взаимодействия характеристики и в объективном мире «вещей в себе», нам знать не дано, но в чем мы можем быть отныне окончательно уверены, так это в том, что в нашем опыте мы никогда и нигде не встретим предмета, лишенного классических пространственно-временных определений. А раз так, то и законы математики, описывающие эти определения, оказываются принципиально выведенными за рамки возможности их опытного опровержения85. Таким оказался кантовский ответ на первый поставленный в «Критике чистого разума» вопрос – «Как возможна чистая математика?».
Однако, как мы уже говорили, созерцания сами по себе поставляют лишь материал для познания. Знание же всегда предполагает связывание, синтез между собой чувственных ощущений, а это дело уже не созерцания, а познавательной способности второго уровня – рассудка. Согласно Канту, эти схемы и формы связывания, во-первых, подобно пространству и времени также не являются отражением объективных свойств внешнего мира, а принадлежат собственной познавательной способности человека, во-вторых, типов данных схем в арсенале человеческого познания философ насчитывает вполне определенное количество – ровно двенадцать, по числу типов суждений, в свое время установленных формальной логикой86.
Подобно пространственным соотношениям, поскольку эти типы связи вовсе не выводятся из наблюдения окружающего мира, они являются априорными, т.е. доопытными схемами, привносимыми в исследуемую предметность познавательной активностью человека. Но ведь всеобщие связи, устанавливаемые между наблюдаемыми в опыте явлениями, представляют собой не что иное, как законы природы, исследовавшиеся и открывавшиеся естествознанием на протяжении всего исторического пути! Вот и получается у Канта, что фундаментальные законы физической науки есть вовсе не субъективные выражения существующих в объективном мире связей вещей, а представляют собой законы самого человеческого мышления, предписываемые (!) в ходе познавательной деятельности исследуемому миру. Правда, еще раз оговоримся, не миру «вещей в себе», а миру явлений, т.е. устанавливаемые физической наукой необходимые законы природы имеют смысл лишь для предметов, уже прошедших через организующую и оформляющую деятельность познавательной способности человека.
Выдвинув этот тезис, Кант предпринял грандиозную попытку дедукции основных законов естествознания из имманентных свойств и схем познавательной деятельности человека. Как показал в ходе этой дедукции философ, с одной стороны – априорные формы созерцания (пространство и время), с другой – априорные формы рассудка (категории), при своем взаимодействии и порождают те универсалии, которые фиксируются в качестве аксиоматических основоположений научных знаний человека о материальном мире. Среди этих основоположений (называемых им еще аналогиями опыта) философ, в частности, выделяет отрицавшийся Юмом принцип причинности, согласно которому у всякого происходящего в наблюдаемом мире явления есть столь же материальная, предшествующая ему по времени причина; принцип неизменной субстанции, утверждающий, что в ходе любых изменений, происходящих с материальными предметами, всегда есть некая субстанция, остающаяся себе качественно и количественно равной, и т.д. Как точно заметил по этому поводу Виндельбанд: «Эти аналогии заключают в себе не больше и не меньше, как основоположения метафизики мира опыта. Они учат, что по законам нашей умственной организации всякий опыт должен являться нам, как система пространственных субстанций, состояния которых находятся в отношении взаимной причинности. В этих-то аналогиях впервые и развивается во всех подробностях учение о том, что природа как система порядка и закономерности, относительно которой мы обыкновенно уверены, будто мы ее воспринимаем извне (как нечто чуждое нам), в действительности построена по плану законосообразного употребления функций нашего рассудка»87.
Конечно, несмотря на логическую строгость кантовских рассуждений, полученные им выводы не могут не поражать своей буквально кричащей парадоксальностью, и неслучайно, что критика его учения как современниками, так и более поздними мыслителями, в основном, сосредотачивалась вокруг данных пунктов. И, тем не менее, дальнейшее развитие науки во многом подтвердило несомненную продуктивность его подходов. Достаточно вспомнить основополагающий принцип теории Эйнштейна об относительности пространства и времени и о возможности определения их параметров лишь по отношению к определенному субъекту – наблюдателю. Нельзя не упомянуть и фундаментальный постулат квантовой механики – «соотношение неопределенностей» Гейзенберга, утверждающий неизбежное существование неопределенности при измерении импульса и координаты квантомеханической частицы, благодаря активному воздействию исследовательского прибора на измеряемый объект. Но, наверное, самым интересным и значимым оказалось влияние данных аспектов кантовской методологии на весьма далекие от естествознания гуманитарные науки.
Так, одно из наиболее неожиданных применений методологических подходов Канта можно обнаружить в такой науке, как этнография. Один из ее классиков – Дж.Фрезер, изучая нравы и обычаи древних племен, всерьез задумался над причинами, позволившими человечеству, по крайней мере, в течение тридцати тысячелетий (!) сохранять веру во всесилие магии и колдовства88. Он писал: «У читателя может возникнуть соблазн спросить: «Почему же умные люди не могли раньше обнаружить ошибочность магии? Как они могли питать иллюзии, которые неизменно приносили разочарование? ...Почему они цеплялись за верования, которые столь явно противоречили опыту? Как решались они повторять эксперименты, которые столь часто оканчивались неудачей?». Дело в том, — продолжает, рассуждая всецело в кантовском стиле Фрезер, — что ошибку здесь было далеко не так просто обнаружить, неудача ни в коем случае не была очевидной, потому что во многих случаях – возможно, даже в большинстве их – желаемое событие по истечении какого-то времени после совершения обряда... действительно наступало... За обрядом, с помощью которого хотели вызвать ветер или дождь... всегда рано или поздно следовало желаемое событие... Точно так же обряды, отправляемые утром, чтобы помочь солнцу взойти, и весной, чтобы разбудить дремлющую землю от зимнего сна, по крайней мере, в зонах умеренного климата, будут неизбежно увенчиваться успехом. Ведь в этих зонах солнце каждое утро зажигает на востоке свой золотой светильник, а весенняя земля из года в год одевается богатым зеленым нарядом»89.
Итак, опытное подтверждение первобытного колдовства оказывается объясненным без отказа от постулатов науки, ибо, в точном соответствии с Кантом, знаменитый этнограф исходит из принципа, что человек сам творит мир своего опыта, бессознательно закладывая в него некие инварианты, некие способы интерпретации явлений, в рамках этого опыта, естественно, оказывающиеся неопровержимыми. Уже в XX веке, в русле развития именно этого подхода, появятся интереснейшие концепции мифа как абсолютно достоверной и принципиально неопровержимой реальности (А.Ф.Лосев), возникнет теория научных парадигм (Т.Кун), согласно которой, любая наука имеет в своем арсенале не только определенный набор априори принимаемых основоположений, но и весьма развитые средства игнорирования любых возможных случаев их экспериментального опровержения. Все эти примеры есть лишь малая доля тех областей знания, облик которых был кардинально изменен проникновением в них методологических принципов, обоснованных Кантом в первых двух частях «Критики чистого разума». Но ничуть не меньшую роль в развитии не только науки, но и в целом гуманитарной мысли последних двух веков суждено было сыграть третьей части этой книги, где исследовались возможности и границы разумной деятельности человека.
Итак, первые две части, посвященные изучению априорных форм созерцания и рассудка, привели Канта к обоснованию аподиктического, т.е. всеобщего и необходимого характера основ математики и ньютоновского естествознания. Пока мы имеем дело с миром предметов, обладающих пространственно-временными характеристиками, до тех пор мы можем быть абсолютно уверены – нигде и ни в каком опыте нам не грозит опасность встретиться с нарушением аксиоматических основоположений этих наук. Но, как мы помним, связана эта универсальность вовсе не с объективными свойствами материального мира, а с особым образом организованной познавательной деятельностью человека. А раз так, — делает вывод философ, — то и использование встречающихся в этих науках законов, принципов и основоположений оказывается корректным лишь в отношении предметов, по крайней мере, потенциально являющихся объектами чувственного опыта. Любая же попытка применения их к познанию сверхчувственных реалий бытия «вещей в себе» неизбежно будет обречена на провал. Но, как показывает Кант, человек, причем опять-таки в силу имманентных свойств собственного интеллекта, оказывается просто обреченным постоянно выходить за пределы чувственного познания, а значит, и попадать в ситуации, когда имеющиеся у него представления о фундаментальных законах явлений из источников знания и науки будут превращаться в источники грандиозных иллюзий и миражей. И здесь, вместе с Кантом, мы переходим от спокойного и академически размеренного исследования основоположений естествознания к осмыслению величайших трагедий человеческой души. Одновременно с этим меняется и круг сторонников и оппонентов философа: место физиков и математиков занимают метафизики, теологи и даже писатели. Связывает же философ эту фатальную обреченность человека как раз с наличием у него высшего синтетического уровня мышления – с наличием разума.
Как мы помним, в отличие от рассудка, постоянно нацеленного на упорядочивание чувственных данных, разум имеет дело уже с самими суждениями, и его задача – посредством умозаключений привести их в максимально цельное и организованное системное единство. С помощью умозаключений, например, исследователь может осуществлять прогнозирование будущих событий, или, наоборот, ретроспективно объяснять события, уже происшедшие. В ходе этой деятельности человеческая мысль постоянно создает понятия о предметах, пока еще не наблюдавшихся на опыте, но последующее открытие которых составляет важнейшую и непреложную задачу ее развития. Именно так, например, на основании законов Ньютона уже ко времени Канта были предсказаны и открыты в обычных условиях невидимые спутники многих планет, а несколько позже оказались предсказанными ранее неизвестные планеты Солнечной системы.
Но вот какая проблема здесь очень точно фиксируется философом: в ходе подобной систематизирующей деятельности разум, не вооруженный ясными представлениями о фундаментальных границах познавательной способности, неизбежно начинает создавать понятия, соответствующие которым предметы не в данный момент, не временно, а в принципе не могут попасть в поле чувственного опыта человека. Так, стремясь привести свои знания о материальной природе в предельно системное единство, человеческий разум создает понятие о мире как некоей единой целостности, где все явления находятся между собой в безусловно необходимой связи. Решить вопрос о конечности или же бесконечности этого мира во времени и пространстве, раз и навсегда установить, делимы ли его предметы до беспредела, или же у этой делимости есть некая фундаментальная грань, выяснить, возможна ли в этом мире свободная причинность или же все в нем подчинено слепой необходимости, наконец, определить, был ли у этого мира Творец или нет – все это представляет для разума в высшей степени соблазнительную задачу. Ведь в случае позитивного разрешения этих фундаментальных проблем метафизики, перед исследователями открылась бы захватывающая перспектива – осмыслить каждое частное событие внешнего мира, исходя из его места во всей организации мироздания (вспомним Аристотеля!), не оставив за кадром, в итоге, ни одного нерешенного вопроса. Кто кто, а Кант прекрасно понимал это стремление – в молодые годы, создавая свою модель происхождения Солнечной системы, он и сам немало сил отдал решению подобной задачи, стремясь распространить свою теорию на происхождение Вселенной, что позволило бы физике достичь невиданных ранее системной целостности и единства.
Аналогичную ситуацию наблюдаем мы и в прямо противоположной естествознанию сфере – в сфере психологии. Ведь и здесь все частные знания о собственных психических функциях человек, повинуясь все тому же бессознательному стремлению к абсолютной системной целостности своих представлений о предмете, пытается представить в качестве форм проявления некоего единого субстрата – души. Но душа, по определению являющаяся сверхчувственной реальностью, тем более никогда не сможет оказаться в поле всегда ограниченного пространственными рамками человеческого опыта.
И, наконец, высшее, предельное стремление исследовательской мысли к системному единству реализуется, согласно Канту, при создании разумом понятия Бога как первоначала, в конечном счете, порождающего и душу, и мир. В отличие от своих современников, французских материалистов XVIII века, Кант, как видим, усматривал источник веры в Бога вовсе не в невежестве людей, не ведавших истинных причин природных явлений90, а напротив, в высших устремлениях научного, познающего окружающий мир в строгих теоретических категориях разума. Точное, сопоставимое по своей строгости с математическим, знание о бытии высшего существа, бесспорно, открыло бы перед нашей мыслью совершенно уникальную перспективу – перспективу создания единого, всеохватывающего учения и о мире, и о человеке!
Великие соблазны человеческого разума, попытки разрешения которых, в конечном счете, и породили всю двадцатипятивековую историю философской мысли! В свое время и сам Кант отдал дань их притягательной силе, однако в период зрелости именно эти ранние увлечения стали предметом глубочайших критических осмыслений, во многом и снискавших столь великую славу его главному гносеологическому труду.
Нетрудно заметить, что все три сконструированные чистым разумом понятия – понятия о мире как целостности, душе и Боге, названные Кантом «трансцендентальными идеями чистого разума» – объединяет принципиальная невозможность соответствующих им объектов попасть в поле чувственного, определенного в пространстве и времени опыта. Однако, невзирая на сверхчувственный характер этих реалий, вся предшествующая философская мысль стремилась на основании чистого умозрения получить об этих предметах вполне определенное и, более того, теоретически выстроенное знание. И вот здесь-то отсутствие строгих представлений о путях возникновения и границах человеческого знания сыграло, как показывает Кант, весьма злую шутку над прежними метафизиками.
Да, до тех пор, пока открываемые наукой законы рассматриваются в качестве законов внешнего мира, подходы прежней философии кажутся весьма корректными и убедительными. Действительно, разве наука, например, на основании уже имеющихся в ее распоряжений сведений о мире не способна осуществлять абсолютно строгие и точные предсказания относительно существования и свойств предметов, пока еще не наблюдавшихся в эмпирическом опыте человека? Почему же нельзя предположить, что подобные предсказания окажутся корректными и в отношении к предметам, не пока, а в принципе не доступным чувственному созерцанию? В русле именно таких рассуждений философы прежних веков и пытались выстроить строго теоретические учения о мире, Боге и душе91.
Но не зря столько страниц «Критики чистого разума» было посвящено исследованию начальных ступеней познания – созерцанию и рассудку! Ведь и принцип причинности, и закон неизменной субстанции, и представление об универсальности пространственно-временных свойств и т.д. и т.п. – все это оказалось не более чем следом познавательной активности, оставленным на объектах, попавших в поле чувственного опыта человека, и к самим «вещам в себе» – объектам внешнего мира – не имеющим никакого отношения. Именно поэтому любая попытка распространить эти знания на предметы, пока еще не попавшие в поле нашего опыта, но потенциально в рамках этого опыта наблюдаемые, имеет все основания рассчитывать на успех. Что же касается предметов, по самому своему определению носящих сверхчувственный характер и которые, соответственно, могут мыслиться лишь как «вещи в себе», то подобная операция будет в принципе некорректной.
Нечего сказать – суровый приговор для философии! Оказывается, что в отличие от всех остальных дисциплин, по мере своих сил действительно способствовавших прогрессу человеческого знания, метафизика в течение двадцати пяти веков занималась лишь иллюзией познавательной деятельности, и вместо науки создавала лишь видимость последней! И рациональная космология, стремившаяся теоретическими способами получить знания о мире как некоей целокупности, и рациональная психология, якобы исследовавшая сверхчувственные свойства души и, наконец, рациональная теология, занимавшаяся доказательствами Божьего бытия и размышлявшая об особенностях его природы – все эти ветви метафизики, на протяжении столетий составлявшие предмет ее величайшей гордости, по мнению Канта, заслуживают лишь того, чтобы как можно быстрее быть свергнутыми со своего незаконно занимаемого пьедестала!
Однако Кант не ограничился лишь общим указанием на некорректность попыток метафизики вывести человеческое познание за границы чувственного опыта. Если то, что философами выдавалось за знание, на самом деле представляет собой лишь видимость последнего, в самих метафизических учениях непременно должны проявляться какие-то скрытые надломы, косвенно, исподволь указывающие на псевдонаучный характер результатов, получаемых в ходе подобного рода умозрений. Исследованию этих неизбежно возникающих надломов посвящен целый отдел рассматриваемой книги – «Трансцендентальная диалектика».
Так, анализируя основные выводы рациональной психологии относительно всеобщих свойств души – ее бессмертия, простоты, единства и т.д., философ вскрывает абсолютно некорректный характер лежащих в их основе мыслительных построений, базирующихся, как он показывает, на известной логической ошибке: паралогизме. Переходя в область рациональной теологии, Кант, обосновав прежде всего возможность существования только трех основных видов доказательств Божьего бытия – физико-телеологического, космологического и онтологического – последовательно вскрывает принципиальную некорректность каждого из них92. Но самый интересный и знаменитый анализ был проведен философом относительно ситуаций, в которые попадает неведающий о собственных границах разум, лишь только он вторгается в область рациональной космологии и берется за построение единого синтетического знания о мире.
Приступая к анализу этой области, философ обращает внимание на весьма интересный факт: в то время как в физической, а тем более в математической, науках у исследователей любых школ и направлений давно уже сформировались общие, разделяемые всеми взгляды на базовые принципы и основоположения этих дисциплин, ситуация вокруг проблемы мироздания вот уже на протяжении двадцати пяти веков напоминает некую «войну всех против всех», ибо нет ни одного представления о мире, бесспорно признававшегося всеми школами философии. Так, мыслители, примыкавшие к учению Аристотеля, отстаивали, причем, как мы помним, весьма аргументированно, тезис о конечности пространства, однако представители платонизма, возобладавшего в науке после эпохи Возрождения, держались, причем также небезосновательно, прямо противоположного мнения. Вопрос о том, был ли сотворен мир в некоем едином акте или же существовал от века, являл собой яблоко раздора идеалистического и материалистического мировоззрений. Проблема – совершается ли все в этом мире по законам жесткой необходимости или в нем есть место и для свободной причинности – также со времен Эпикура не давала покоя философствующим умам. Каждый новый шаг метафизики все строже оттачивал цепь логических обоснований, но непримиримое противоречие взаимоисключающих мировоззренческих подходов от этого становилось лишь ярче и яснее.
Согласно Канту, такая ситуация возникла отнюдь не случайно: ни одно из метафизических утверждений так и не смогло возобладать над другим прежде всего потому, что каждое из них было доказано... абсолютно строго.
Случаи, когда одинаково доказанными оказываются как прямое, так и противоположное ему утверждение, называется в логике антиномией. Однако в мире конечных вещей такое положение может возникнуть лишь в тех ситуациях, когда в одно из рассуждений вкрадывается скрытая ошибка, ведь в противном случае, основной закон логики – закон запрета противоречий – оказался бы нарушен. Но все складывается совершенно иначе, — утверждает Кант, — когда мы попадаем в область рациональной космологии – здесь антиномии возникают не вследствие некорректности одного из рассуждений, а в силу самой постановки вопроса, выводящей разум за пределы его корректной применимости. «Если мы употребляем свой разум не только для применения основоположений рассудка к предметам опыта, — писал философ, — но и пытаемся распространить эти основоположения за границы опыта, то отсюда возникают умствующие положения, которые не могут надеяться на подтверждение со стороны опыта, но и не опасаются опровержения с его стороны; при этом каждое из них не только свободно от противоречий само по себе, но даже находит в природе разума условие своей необходимости; однако, к сожалению, и противоположное утверждение имеет на своей стороне столь же значительные и необходимые основания»93. Поэтому нет никакой необходимости противоборствующим мировоззренческим позициям заниматься выискиванием в аргументациях оппонентов логических ошибок. Скорее всего, если дискуссия развертывается между искушенными в истории философской мысли людьми, аргументация обеих сторон будет безупречной, но безупречность эта будет куплена дорогой ценой – ценой замены знания на его видимость.
Кантовское учение об антиномиях чистого разума сыграло огромную, можно сказать, даже революционную и судьбоносную роль в историческом развитии западноевропейской философской мысли. Обоснование неизбежности возникновения противоречий в ходе определенным образом направленного познавательного процесса, прежде всего, означало возрождение диалектической традиции, основы которой были заложены еще в античности Гераклитом. Однако за внешним сходством необходимо увидеть и фундаментальные различия в подходах обоих мыслителей: если для эфесского мудреца появление противоречий обосновывалось имманентной противоречивостью и текучестью внешнего мира, то немецкий философ увидел источник диалектики в особом отношении исследуемого предмета к познавательной способности человека. Никакой текучести мира в рассматриваемых разделах кантовской «Критики» нет и в помине. Антиномии чистого разума, прежде всего, вскрывают имманентную ограниченность формально логического мышления при попытке человека решить предельные проблемы бытия. Современным читателям тем более стоить обратить внимание на данный аспект, поскольку почти столетие спустя после Канта, диалектика была объявлена основополагающим методом знаменитого политэкономического труда Маркса – «Капитала». Тяготела ли диалектика этого произведения к гераклитовской традиции, т.е. было ли продиктовано ее появление изменчивостью и текучестью самого изучаемого предмета, или же, возникнув в русле развития кантовских подходов, она явила собой неизбежный результат обращения автора к предельным основаниям бытия – вот вопрос, ответ на который во многом определяет общий взгляд на место «Капитала» в истории мировой экономической и философской мысли.
Конечно, Кант, будучи не только великим ученым, но и тончайшим знатоком человеческой души, не мог не видеть, с одной стороны, новаторства, с другой – всей сложности и многоплановости своей концепции. Исходная задача книги – критика юмовског