Любое деление истории, а уж тем более истории мысли, на этапы и периоды всегда условно и приблизительно. Но, наверное, в отношении рубежа, отделяющего Возрождение от Нового времени, эта истина является наиболее наглядной. Судите сами: ярчайший представитель Ренессанса – Дж.Бруно – принял мученическую смерть в 1600 г. – в год расцвета политической карьеры всемирно признанного родоначальника философской традиции Нового времени Френсиса Бекона (1561–1626), написавшего свои главные труды всего два десятилетия спустя после трагедии, разыгравшейся на рубеже веков в Риме на площади Цветов. Современником Бруно был и такой классик новоевропейской науки, как Галилей, начавший читать свои лекции в Падуе в том самом 1592 г., когда в соседней Венеции непокорный философ был арестован и впервые препровожден на инквизиторские допросы. Если же мы вспомним другого деятеля Ренессанса – Кампанеллу, то ситуация окажется еще более парадоксальной: великому утописту суждено было пережить Бекона на целых тринадцать лет!
Все эти факты свидетельствуют лишь об одном: пограничной чертой, разделявшей деятелей Возрождения и мыслителей Нового времени был вовсе не временной рубеж, а определенная ментальность, умонастроение философов, по которому мы и по сей день достаточно безошибочно определяем принадлежность мыслителей тех эпох к той или иной культурной традиции.
Кратко и с некоторой долей условности отличие философов Нового времени от предшественников эпохи Ренессанса можно определить так: если последние видели свою главную задачу в пропаганде и распространении определенного мировоззрения, то для первых это мировоззрение, став уже чем-то само собой разумеющимся, превращается в предмет, требующий кропотливой и тщательной разработки. Преодоление дуализма двух миров, составлявшее лейтмотив трудов деятелей Возрождения, для мыслителей Нового времени выступает в качестве свершившегося факта, все следствия из которого еще только предстояло получить. Окружающие человека природный и социальный миры словно бы заново открылись его взору, вновь, как и двадцать веков назад, были наделены высшим статусом и смыслом, и человеку оставалось лишь ужаснуться собственному невежеству и темноте.
Неудивительно поэтому, что проблематика нарождавшейся новой философии, в первую очередь, оказалась сосредоточенной вокруг теории познания. Однако теперь этой классической теме суждено было обрести совершенно иное, ранее несвойственное ей звучание. Критика научного бесплодия средневековья, составившая одно из центральных положений философии Ренессанса, дополняется теперь жаждой понять глубинные, интеллектуальные причины бедственного положения наук. Средневековое умонастроение не только должно было пасть, должны были быть перекрыты все пути, ведущие к его возврату. В итоге, выдвигалось на первый план не просто осмысление самого факта знания в его отличии от совокупности ощущений, но и решение вопроса об определенном познавательном поведении субъекта. Причем таком поведении, которое позволяло целенаправленно (!) приращивать знание, гарантируя его истинность и адекватность. Другими словами, вопрос о методе познавательного отношения человека к миру ставится теперь во главу угла философского поиска.
Фрэнсис Бекон: апология опыта
Френсис Бекон Веруламский (1561–1626) по праву считается родоначальником традиций философии Нового времени.
Биография этого мыслителя – лучшая иллюстрация того разительного контраста, который и по образу жизни, и по месту, занимаемому в обществе, являют нам философы Нового времени в сравнении с мыслителями предшествующих эпох.
Вспомним: античные философы строго держались требования жить в соответствии с собственными учениями, что, естественно, в той или иной степени выделяло их из общей массы, предполагало определенную изолированность этих мыслителей и даже отстраненность их от государственных дел. Все, что непосредственно не составляло цели их философских размышлений, как правило, не интересовало их вообще. Потому и неудивительно, что даже чисто внешняя атрибутика – будь то одежда, характер питания, особенности жилища – были значимы в те времена в качестве манифестации той или иной философкой позиции.
Совершенно иная картина наблюдается в период средневековья: хотя философы по-прежнему держатся вдали от шума светской жизни, однако теперь они прочно интегрированы в жесткую систему духовной власти и, как правило, даже являются церковными иерархами. Определенный образ жизни и здесь является чем-то значимым для судьбы философа и его идей, но теперь из него практически полностью исчезает самостоятельность и оригинальность.
Эпоха Возрождения с ее культом античной целостности и гармоничности отчасти возвращает нас в этом вопросе ко временам дохристианской эры. Мы наблюдаем здесь впечатляющую вереницу героических натур, для которых жизнь в соответствии с раз и навсегда принятым учением была ничуть не менее значима содержания самого этого учения и неотделима от него.
Однако ничего подобного мы уже не найдем среди мыслителей, относящихся к интеллектуальным традициям Нового времени. Вместе с окончательным падением средневекового дуализма отпала необходимость и в особом противопоставлении характера жизни людей духовной культуры обыденному образу жизни мирян. Повседневность сама оказалась теперь окружена священным ореолом, и у философов не было нужды демонстрировать истинный образ бытия. Именно поэтому в наступающую эпоху философы связаны многочисленными нитями с окружающим их социальным миром: они занимают государственные посты, состоят в переписке с монархами, а в тех немногих случаях, когда образ жизни все же выделяет их из общей массы (как, например, в случае с Кантом) последний являет собой не протест против мира, а, скорее, доведение принципов самого этого мира до уровня идеала и образца. Более того, вместе с созданием Ньютоном в 1662 г. Лондонского королевского общества не только философия, но вся наука вообще начинает процесс своего институционального оформления. Из особого, живущего по собственным этическим законам, сословия ученые все больше превращаются в частных людей, наряду с остальными гражданами занимающих свое определенное место в системе общественного разделения труда. И подобно тому, как результаты профессиональной деятельности, скажем, сапожника или портного, оказываются совершенно независимыми от их моральных и нравственных качеств, подобно тому, как отсутствие героизма и жертвенности в поступках этих людей никоим образом не может умалить результатов их труда, подобно этому и ценность философских произведений оказывается теперь практически независимой от особенностей частной жизни создавших их мыслителей. Судьба Бекона Веруламского особо показательна в этом плане.
Френсис Бекон происходил из весьма знатного английского рода. Родившись в семье Лорда-Хранителя Большой печати, будущий философ с детства оказался погруженным в атмосферу государственных дел и политических интриг и уже в двадцать три года занял унаследованное им место в парламенте. Казалось, фортуна сопутствует одаренному юноше: его избирает своим советником приближенный королевы Елизаветы – лорд Эссекс. Перед молодым Беконом открываются двери блестящий карьеры. Но мир политики суров и переменчив. Эссекс впадает в немилость, и Бекон, дабы спасти свое реноме, не просто отрекается от вчерашнего учителя, но даже активно участвует в его преследовании, ведет по его делу процесс, завершившийся казнью несчастного лорда. Однако предательство не сделало его политическую биографию безоблачной: получив в 1617 г. должность своего отца, а затем став и Лордом-Канцлером, Бекон вскоре лишился всех званий и постов, был брошен в Тауэр и отдан под суд. Как видим, его судьба весьма схожая с судьбами большинства мыслителей Возрождения, с одним, правда, существенным отличием: в противоположность Мору, Кампанелле, Бруно и другим деятелям той эпохи, подвергавшимся преследованиям за приверженность к Истине и Свободе, Лорд-Канцлер оказался в тюрьме за... взятки, на получении которых он был пойман, что называется, с поличным. Выйдя из Тауэра всего через четыре дня, он был сослан в собственное имение, где и провел остаток дней в написании философских трактатов. Не правда ли, весьма необычная и даже неожиданная судьба для человека, чьи произведения вошли в сокровищницу мировой философской мысли! Каковы же были его основные достижения на этом поприще?
Прежде всего, перу Бекона принадлежала принципиально новая систематизация и классификация наук. Разделив науки, исходя из трех способностей души, на науки памяти, фантазии и разума, Бекон не пожалел эпитетов и красноречия, дабы обрисовать жалкое состояние последних. Однако, в отличие от деятелей Возрождения, он не ограничился чистой критикой и одним из первых радикально поставил вопрос о фундаментальных причинах научного бесплодия средних веков. Философ был далек от ханжеского скептицизма, превращающего слабости человека в его позитивные свойства. Причина нашего незнания кроется вовсе не в фундаментальной неспособности разума проникнуть в тайны внешнего мира, а в способе, методе, каким мы подходим к его познанию60. Именно от метода нашего обращения к природе, — утверждает он, — зависит, в конечном итоге, можем ли мы узнать о ней нечто реальное, или же нет. Какой же метод господствует в современных Бекону науках, прошедших сквозь горнило схоластической мысли и являющих нам столь жалкую картину? Этим методом является дедукция, предполагающая, как известно, наличие некоей абсолютно достоверной предпосылки (аксиомы), на основе которой, путем логически корректных переходов, осуществляется получение новых выводов, положений и теорем. В геометрии и в родственных ей дисциплинах подобные посылки очевидны (ну разве не очевидной, в самом деле, является аксиома о прямой как кратчайшем расстоянии между двумя точками?61). Однако откуда берутся эти предпосылки в других областях знания?
По мнению философа, источником этих предпосылок являются представления и принципы, возникающие на донаучной стадии познания и затем некритично заимствующиеся представителями научных дисциплин. Эти представления, сбивающие, в итоге, с истинного пути все последующие попытки объективного исследования мира, Бекон метко окрестил идолами, и, стремясь не только к констатации факта их существования, но и к установлению наиболее фундаментальных причин появления, философ дал классификацию идолов по четырем основным типам.
К первому типу он отнес так называемые идолы рода – типичные предрассудки, имеющие свое основание в самой природе мышления человека. Прежде всего, их возникновение Бекон связывает с неосознанным стремлением каждого исследователя предполагать в природе больший порядок, чем он есть на самом деле, а потому и в самых разрозненных и несравнимых вещах измышлять точки сравнения и сходства. К идолам того же типа относится и другая закоренелая привычка человеческого мышления – принимать во внимание лишь те факты, что служат ему подтверждением какого-либо излюбленного, считающегося истинным мнения, а не противоположные, отрицательные случаи, как бы часто они не встречались. Но и это не все. Так уж получилось, что человек в своей ненасытной жадности познания часто оказывается не в состоянии вовремя остановиться с вопросами и пытается найти причины и основания у таких первичных принципов природы, которые могут восприниматься лишь непосредственно и безосновательно. Так появляется еще один источник пустых умствований и схоластических словопрений.
Второй тип идолов – так называемые «идолы рынка» – сюда философ относит заблуждения, проистекающие от неправильного употребления слов. Как показывает Бекон, для обозначения предметов окружающего мира человечество создает слова задолго до того, как об этих предметах у него появляется по-настоящему строгое научное знание. В итоге ученые оказываются перед опасностью заняться исследованием не реального мира, а изучением содержания лишь... наших слов о нем. Тех самых слов, что выражают путаные и поспешные абстракции, весьма далекие от того, чтобы являть собой истинно научное представление о внешнем мире. Стоит ли удивляться, когда построенные на такой шаткой основе дедуктивные теории оказываются вопиюще пустыми и бесплодными?
Третий, выделяемый Беконом тип идолов – «идолы пещеры» – это суеверия, присущие отдельно взятому исследователю и, в конечном счете, определяющиеся его личными склонностями.
И, наконец, четвертый тип – «идолы театра», основу которых составляют предрассудки предшествующих теорий, принятые в силу авторитета их создателя (философ, конечно же, в первую очередь, имел в виду Аристотеля) за некие абсолютные, непреложные истины.
Неизбежное наличие идолов в человеческом мышлении закономерно предполагает и первый шаг истинно научного метода познания: тотальное сомнение с целью освобождения себя от всех априорных, не относящихся к опыту представлений. Запомним это требование беконовской методологии, ибо нам к нему вновь придется вернуться при обсуждении взглядов Р.Декарта – самого знаменитого критика английского мыслителя.
Но в каком же направлении двигаться мысли после того, как пройдя через тотальный критический акт, разум, наконец-то, освободит себя от всех, не имеющих отношения к науке предпосылок? Каков тот источник, что вновь сумеет наполнить содержанием разум, превратившийся в «чистый лист бумаги»? Опыт, — утверждает Бекон, — единственно лишь он способен вывести наше познание на новую колею, где и окажется возможным обретение истины. Однако опыт этот должен быть в корне отличен от обычного созерцания природы, характерного для исследователей прежних времен. Их концептуальные построения философ сравнивает с блужданием впотьмах, когда открытие истины всецело отдается на откуп случаю. Опыт, составляющий основу новой науки, должен, по мнению Бекона, опираться на строго разработанный метод познания, который бы превратил изучение природы в планомерно организованную, целенаправленную деятельность. Бекон убежден, что таким методом может стать лишь индукция, в противоположность дедуктивным силлогизмам полагающая в основу познания единичные наблюдаемые факты. Лишь сопоставляя и обобщая их, можно переходить к формулированию общих правил и законов природы.
Конечно, индукция сама по себе была известна задолго до Бекона. Первые описания ее простейших принципов и приемов мы встречаем уже в аристотелевских трактатах62. Однако в предшествующей научной методологии она никогда не играла определяющей роли. Объясняется это прежде всего тем, что индуктивный метод познания предполагает вполне конкретный и, прямо скажем, весьма приземленный взгляд на человеческий разум. Предпочитая индуктивную методологию дедуктивной, исследователь всякий раз вынужден рассматривать собственную мысль в качестве пустой, бессодержательной и, главное, совершенно нетворческой формы, чья единственная задача состоит в адекватном наполнении самой себя содержанием. Понятно, что для эпох, когда мысль еще не была однозначно противопоставлена внешнему бытию, когда разум и мир, как это было, например, в доэллинистический период истории Древней Греции, еще представляли собой некое единое, неразрывное целое, такой подход был попросту невозможен. Невозможен он был и в средневековье с его апологией божественного слова и мысли.
Но не только отсутствие необходимых мировоззренческих предпосылок не позволяло индукции занять в более ранние эпохи место методологического фаворита. Фундаментальная, практически непреодолимая слабость данного метода прекрасно проиллюстрирована притчей, придуманной уже в XX веке известным английским философом Б.Расселом (1872–1970). Представим себе, — предлагает философ, — курятник, где живет курица, и куда каждый день в определенное время приходит хозяин, чтобы ее покормить. Заметив подобную регулярность, курица делает следующее, всецело индуктивное заключение: всякий раз (!), когда появляется хозяин, он приносит еду. Но в один «прекрасный» день хозяин появляется не с просом, а... с топором, и тем самым на практике показывает курице, что ей следовало бы иметь более глубокое представление о путях познания окружающего мира.
Переводя эту притчу на язык науки, можно проинтерпретировать ее следующим образом: индуктивная методология способна давать абсолютно строгие результаты лишь в тех случаях, когда знание нужно получить о конечном числе предметов или повторяющихся событий. Так, например, количество находящихся в комнате стульев не может быть сколь угодно большим, и именно поэтому, рассмотрев каждый из них, можно сделать совершенно определенный вывод, скажем, такого типа: «Все, находящиеся в данной комнате стулья – коричневого цвета и имеют резную спинку». Однако с того момента, когда в фокус исследовательского поиска попадают предметы, число которых потенциально неограниченно (например, материальные тела вообще), когда перед ученым встает задача не только описать наличную реальность, но и предсказать грядущие события (а ведь именно это интересует любую, в том числе и социальную, науку), индуктивная методология оказывается в состоянии дать лишь более или менее вероятностное знание. Если же исследователь не учтет этих фундаментальных ограничений используемого им метода, он рискует в полной мере разделить участь курицы из приведенной выше притчи!
Придуманный Расселом рассказ, разумеется, не был известен лорду Бекону, однако проблематичность индуктивной методологии не могла ускользнуть от его пытливого ума. Он предпринял попытку усовершенствования принципов опытного познания окружающего мира. «Бывшая до сих пор в ходу индукция, — писал он, — процесс которой состоит в простом перечислении примеров, есть нечто детское, она лишь выпрашивает свои заключения, как бы опасается опровержения своих выводов со стороны противоречащей ей инстанции и в своих высказываниях апеллирует к гораздо меньшему числу случаев, чем следует...». В рамках новой методологии должно быть введено требование рассматривать не только факты, подтверждающие сделанное обобщение, но и факты, его опровергающие. Более того, их поиск следует сделать осознанным и целенаправленным. Таким путем, — считал философ, — исследователь сможет отделить от сущности явления признаки, весьма часто встречающиеся в связанных с ним вещах, и, тем не менее, не относящиеся необходимым образом к его природе. Так, исследуя теплоту, мы обнаруживаем, что свет является весьма частым спутником последней и примеры из нашей повседневной жизни – огонь, Солнце и т.д. – свидетельствуют в пользу объявления света необходимым свойством только нагретых тел. Однако расширив с целью проверки ряд различных световых явлений, включая туда, например, холодный, не способный ничего согреть свет Луны, или же свечение, исходящее от содержащей фосфор краски – мы убедимся в опрометчивости вышеуказанного утверждения. Двигаясь подобным образом, т.е. постоянно поднимаясь от единичных фактов к обобщающим их умозаключениям, а от этих последних вновь к единичным, но только теперь уже другим и другого типа фактам – мы, — полагал Бекон, — в конечном счете придем к открытию свойств и определений, относящихся исключительно к сущности данного явления.
Как видим, представления о процессе научного познания в беконовской концепции в корне меняются. От простого созерцания природы не остается и следа, и его место занимает активная, заранее планируемая познавательная деятельность человека – эксперимент. Познание есть не просто размышление и наблюдение, оно всякий раз предполагает активную, причем вполне материальную, предметную деятельность человека. Обоснование этого совершенно нового принципа научного исследования, обоснование экспериментального, а не созерцательного характера научной методологии, составляет непреходящую заслугу лорда Бекона не только перед философией, но и перед наукой в целом.
И все же совершенствование Беконом индуктивной методологии не смогло снять ее главного, фундаментального ограничения: всякий раз имея дело с конечным количеством явлений, эта методология не позволяет сделать корректный вывод о свойствах всех предметов данного класса, о всеобщем и необходимом соединении в этих предметах разнообразных признаков и свойств. Предложенное английским философом итерационное движение от частных явлений к общим принципам, а затем вновь к единичным фактам, позволяло лишь снизить вероятность некорректного обобщения, но не могло полностью свести ее к нулю. Именно поэтому индукция, при всей ее привлекательности, практичности и эффективности, так и не смогла занять монопольные позиции в научной методологии. Другая причина была связана с активной математизацией естествознания того времени, которая с неизбежностью привносила в процесс познания характерные для этой науки дедуктивные традиции, весьма мало совместимые с индуктивной методологией. Не случайно, что сам Бекон весьма прохладно отзывался по поводу эвристических возможностей математики, считая ее недостаточно экспериментальной и, в силу этого, не видел за использованием математических методов в естествознании особых перспектив. Вместе с тем не только в философии, но и в науке уже назревала потребность в обосновании и развитии каких-то иных, во-многом противоположных беконовским, принципов научного познания. Эта потребность и была реализована одним из самых выдающихся ученых в истории человечества, мыслителем, совершившим не только переворот в философии, но и сделавшим фундаментальные открытия в математике, физике и физиологии – французом Рене Декартом.