Что касается обстоятельств жизни Рене Декарта (1596–1650) (латинизированное имя – Картезий, отсюда название учения – картезианство), то они, несомненно, в гораздо большей степени соответствуют традиционным представлениям о биографиях философов, чем жизнь Френсиса Бекона. Выходец из знатной, аристократической семьи, будущий философ получил прекрасное образование в коллегии иезуитов, где проявил редкую одаренность, особо выделяясь в изучении математических дисциплин. Однако увлечение как естественными, так и гуманитарными дисциплинами быстро сменилось у него тотальным разочарованием в современных ему науках. Самая точная и самая строгая из них – математика, восхищавшая Декарта логикой своих выводов и результатов, в те времена была почти не востребована в естествознании. Ничуть не лучше обстояло дело и с философией, по самой природе своей предназначенной быть фундаментом всего научного здания, однако не сумевшей выдвинуть ни одного бесспорного положения за два тысячелетия своего существования. Практическая бесполезность и теоретический произвол – вот главные упреки, брошенные юным мыслителем современной ему системе наук.
В итоге, выйдя из стен иезуитской коллегии, Декарт решается посвятить годы уходящей юности путешествиям, дабы своими глазами увидеть мир, познакомиться с обычаями и нравами других народов, послушать людей, умудренных жизненным опытом. «Мне казалось, — вспоминал впоследствии великий философ, — что я смогу встретить более истины в рассуждениях каждого, касающихся непосредственно интересующих его дел, исход которых немедленно накажет его, если он неправильно рассудил, чем в кабинетных умозрениях образованного человека, не завершающихся действием и имеющих для него, может быть, единственное последствие, а именно: он тем больше тщеславится ими, чем дальше они от здравого смысла, так как в этом случае ему приходится потратить больше ума и искусства, чтобы попытаться сделать их правдоподобными»63. Затем его затягивает водоворот большого света, несколько лет он вращается в высшем обществе Парижа, потом – военная служба и сражения Тридцатилетней войны, вновь путешествия и, наконец, в возрасте 33 лет (!) он покидает друзей и уезжает в Голландию, где, живя в полной безвестности, решает посвятить себя наукам. В течение последующих пятнадцати лет он и написал свои основные труды. Умер Декарт в 1650 г. в Стокгольме, куда прибыл незадолго до этого по приглашению шведской королевы.
Философия Декарта сформировалась, практически, в тех же исторических условиях, что и учение Ф.Бекона, и этот факт c неизбежностью должен был сказаться и на характере поднятых ими проблем, и на способах, которыми философы подходили к их разрешению. Прежде всего, в центре внимания обоих мыслителей оказалось осмысление совершенно нового интеллектуального феномена – феномена новой науки, активно формировавшейся в те годы в результате революционных преобразований Коперника (1473–1543) и Галилея (1564–1642). Зарождавшийся в ходе этого процесса совершенно новый тип знания принципиально отличался как от созерцательной мудрости античности, так и от умозрительной схоластики средневековья, что, естественно, требовало от философов осмысления его природы, его возможностей и целей. Не случайно поэтому, что исходные позиции и Бекона, и Декарта оказываются весьма схожими. Призыв английского мыслителя к тотальному отказу от предрассудков, приведший к созданию рассмотренной выше концепции идолов, полностью разделяется и Рене Декартом. «Так как мы появляемся на свет младенцами и выносим различные суждения о вещах прежде, чем полностью овладеваем своим разумом, — писал философ, — нас отвлекает от истинного познания множество предрассудков; очевидно, мы можем избавиться от них лишь в том случае, если хоть раз в жизни постараемся усомниться во всех тех вещах, в отношении достоверности которых мы питаем хотя бы малейшее подозрение»64.
Но если для Бекона сомнение в истинности обыденных представлений являлось лишь внешним инструментом, позволяющим в начале исследования освободиться от донаучных взглядов, то Декарт возводит тотальное сомнение в основополагающий и даже системообразующий принцип своего учения. И с этого момента начинается не локальное, а фундаментальное расхождение мыслителей. Результатом беконовского сомнения должен стать абсолютно чистый разум, готовый к беспредпосылочному восприятию содержания внешнего мира и совершенно свободный от каких бы то ни было доопытных аксиом. Напротив, картезианское сомнение изначально нацелено лишь на то, чтобы, очистив человеческую мысль от предрассудков, найти в самом разуме незыблемую, вечную основу познания. Такую основу, сомнение в которой будет уже в принципе невозможным. Именно эта аксиома, а вовсе не внешний опыт сможет, по мнению Декарта, выполнить функции фундамента, на базе которого будет возведена система абсолютно достоверного, принципиально неопровержимого знания, способного навсегда избавить людей от тех разочарований, что довелось испытать будущему философу в молодые годы.
Но что же за аксиома способна претендовать на подобный статус? Какое утверждение навсегда может быть выведено из-под опасности опровержения последующим развитием науки? Вполне естественно, что на подобный статус не могут претендовать никакие знания, получаемые с помощью органов чувств. Слишком уж непостоянны эти последние, и слишком уж темны и смутны формируемые с их помощью в нашем мышлении представления. Более того, Декарт уверен, что на роль подобного начала не могут претендовать даже такие рекордсмены среди научных «долгожителей», каковыми являются аксиомы математических дисциплин, ибо «...мы наблюдаем, как некоторые люди заблуждаются в подобных вещах и, наоборот, допускают в качестве достовернейших и самоочевидных вещей то, что нам представляется ложным»65. И уж тем более философ, как представитель культуры Нового времени, отвергает с порога в качестве бесспорно истинных и самоочевидных всевозможные религиозные догматы, в том числе и догмат о Божьем бытии. В конечном счете, провозглашенное им сомнение распространяется на весь Универсум, и даже знание о реальности чувственных, материальных вещей, включая и знание о реальности собственного тела (!), перестает выглядеть бесспорным после логически выверенной критики Декарта.
Внимательный читатель, наверное, уже уловил знакомую, ранее звучавшую тему – с подобными рассуждениями мы сталкивались в философских учениях поздней античности. Именно тогда со стороны еще только теоретически оформляющейся христианской философии прозвучал фундаментальный отпор языческому скептицизму: бесспорной реальностью, относительно бытия которой, в принципе, невозможно сомнение, является, как показал Августин, бытие самого сомневающегося человека. Это утверждение и положил в основу своей философской системы Картезий. «Итак, — писал он, — отбросив все то, относительно чего мы можем каким-то образом сомневаться, и, более того, воображая все эти вещи ложными, мы с легкостью предполагаем, что никакого Бога нет и нет ни неба, ни каких-либо тел, что сами мы не имеем ни рук, ни ног, ни какого бы то ни было тела; однако не может быть, чтобы в силу всего этого мы, думающие таким образом, были ничем; ведь полагать, что мыслящая вещь в то самое время, пока она мыслит, не существует, будет явным противоречием. А посему положение Я мыслю, следовательно, я существую («cogito ergo sum» – лат.) – первичное и достовернейшее из всех, какие могут представиться кому-либо в ходе философствования»66.
И все же принципу самодостоверности Я в системах обоих мыслителей суждено было сыграть совершенно различную роль. Для Августина данное положение было лишь одним из возражений против скептицизма, тогда как основная проблема – проблема соединения внешнего мира и внутреннего мира человеческого Я – решалась им через религиозный постулат о Богочеловеке, в конечном счете, явившегося той вершиной, что соединила материю с духом. Декарту же, стремившемуся построить систему науки, а не веры, предстояло решить подобную задачу, при этом оставаясь всецело в пределах строгой теории, а, значит, не допуская в свои рассуждения ни одного, принятого на веру постулата. Другими словами, скептицизм, спасение от которого было найдено через религиозный постулат, теперь должен был быть преодолен в стихии чистого мышления. Перед философом встала фундаментальная задача: теоретическими средствами, в сфере чистой мысли обосновать Богочеловекав качестве основания для соединения мышления и бытия. В этом-то – самом сложном пункте его системы – во всей полноте и проявился колоссальный методологический и гносеологический потенциал онтологического доказательства Божьего бытия.
Да, выход из тупиков скептицизма, куда с неизбежностью должно было завести Декарта его тотальное сомнение, философ нашел в онтологическом доказательстве – единственном наследии схоластики, воспринятым им (и по праву!) не то чтобы без иронии и сарказма, но с величайшим уважением и благоговением. Более того, в философии Декарта этот средневековый аргумент обрел совершенно новый статус и смысл: из случайного и несущественного силлогизма, всего лишь дополняющего собой истины откровения (как это было у Ансельма), но отнюдь не подменяющего их тайный смысл, он превратился в фундаментальное основание, благодаря которому только и оказался возможным переход от самодостоверного знания человеком собственного Я к достоверному познанию внешнего мира.
Предложенный Декартом вариант доказательства достаточно несложен, и, с первого взгляда, в нем трудно разглядеть революцию в подходах к построению философской онтологии. Если мы заглянем в свое сознание, — утверждает мыслитель, — то в его глубинах мы обнаружим огромное множество различных идей – идеи пространства, тяжести, идеи, формулирующие основные геометрические аксиомы и теоремы, нравственные императивы и прочее. Обыденное сознание принимает их за адекватное отражение реалий внешнего, материального мира, однако философский разум, прошедший через акт «cogito», теряет эту наивность. Все эти идеи вполне могут быть не более, чем фантомами, порожденными собственной фантазией человека и потому знание о внешнем мире, выстроенное на их основе, никак не может изначально претендовать на статус теоретически строгого и достоверного. Однако среди наличествующих в сознании феноменов есть идея, для возникновения которой оказывается явно не достаточно одной лишь творческой деятельности человека. Это идея совершеннейшего существа, могущество и мудрость которого превосходят всякие возможности человеческих представлений. Источником этой идеи принципиально не может быть собственный разум человека, ибо не может некая менее совершенная вещь (каковой в данном случае является мысль человеческая) породить вещь более совершенную (т.е. идею Бога), следовательно, эта идея была непосредственно вложена в голову самим божеством, из чего естественно следует неизбежность его собственного бытия.
Как видим, онтологическое доказательство Ансельма здесь несколько меняет форму: исчезает, в частности, совсем уж неуместное в данном случае рассуждение о размерах Бога (помните – «то, больше чего нельзя помыслить...»), и его заменяет гораздо более адекватное понятие совершенства. Но сущность доказательства сохраняется прежней: из идеи определенного предмета, наличествующей в человеческой голове, делается вывод о необходимом бытии соответствующего ей предмета за пределами сознания. Человеческое Я с этого момента становится исходным пунктом в построении онтологии67.
Итак, бытие, по крайней мере, одного предмета вне нашего сознания установлено. Что дальше? Каким образом дедуцированное философом Божество превращается в связующее звено между миром и человеком? Совершенный Бог, – утверждает Декарт, – оказался бы величайшим обманщиком, если бы не наделил человека способностью к достоверному познанию, неким «естественным светом разума», при правильном применении открывающим подлинные, а не мнимые истины бытия. Отсюда – абсолютная уверенность философа в том, что скептицизм не может быть вечным уделом человека, а также и четкая фиксация условия выхода за рамки этого скептицизма. Познание Бога, — утверждает он, — есть условие и предпосылка любого достоверного познавательного акта. Правдивость же высшего существа, прежде всего, должна проявиться в отношении к тем положениям и принципам, которые наш разум усматривает в качестве наиболее бесспорных и самоочевидных. А раз так, то «...математические истины не должны нам больше казаться сомнительными, ибо они наиболее очевидны»68. Как видим, математика обосновывается Картезием в качестве единственно истинной науки о внешнем мире, а из всех бесчисленных свойств последнего – цвета, запаха, вкуса и проч., лишь протяженность, допускающая всецело количественную исчислимость, объявляется источником достоверного знания.
Этот вывод Декарта сыграл фундаментальную роль в развитии мировой науки, ибо впервые, более чем за два тысячелетия прошедшие после упоминавшейся выше полемики Аристотеля с Платоном, строго философски были обоснованы права математики в познании внешнего мира, а сама эта наука предстала в качестве дисциплины, исследующей не отвлеченно-абстрактные, а сущностные свойства материи. Значимость этого шага трудно переоценить, ибо именно естествознанию Нового времени суждено было, по крайней мере, на последующие три столетия занять место эталона научной точности и достоверности. Эталона, по которому равняли себя практически все науки, в том числе и начинавшая формироваться как раз во времена Картезия политическая экономия.
Но вернемся к системе Декарта. Итак, математика обоснована в качестве фундаментальной науки. Но ведь одних математических соотношений для построения системы теоретического естествознания явно недостаточно. Из геометрических теорем и алгебраических законов, к сожалению, не вывести ни законов движения, ни законов взаимодействия тел. Необходимые для следующего шага постулаты Декарт также получает, исходя из общих соображений об основных особенностях Бога, в частности, из его вечности, неизменности. Так, закон сохранения количества движения выводится им из утверждения о неизменности не только сущности, но и образа действия божества: сообщенное при сотворении мира материи количество движения во все последующие времена должно, очевидно, поддерживаться силой провидения неизменным. В русле подобных же рассуждений обосновываются им и остальные законы механической физики.
Последний вопрос, который остается решить Декарту – это вопрос о способе, каковым человек получает исходные знания, составляющие аксиоматическую основу для формирования достоверной науки. Ведь ясно, что после предшествующего акту cogito тотального сомнения, чувственный путь познания навсегда оказывается развенчанным в качестве источника достоверного знания. Очевидность, как критерий истины, заставляет нас вновь вспомнить платоновского Сократа, призывавшего каждого человека отыскать высшие истины мира в собственной душе. Именно в таком ключе и решает данную проблему Картезий, называя самоочевидные идеи, воспринимаемые нашим разумом ясно и отчетливо, врожденными, к каковым он прежде всего относит идею Бога, аксиомы математических и физических наук, универсальные логические законы и общечеловеческие этические нормы. Конечно, в его философии мы уже не встретим вдохновенного платоновского мифа о бессмертной душе, созерцавшей чистые идеи в некоем потустороннем, эйдетическом мире, а впоследствии всю свою земную жизнь лишь припоминавшей прежние встречи со всеобщим, но основной смысл этой концепции остается практически неизменным. В результате качества вещей, источником знаний о которых являются врожденные идеи – а это, прежде всего, как раз их пространственно-временные характеристики, Декарт определяет как первичные, стремясь тем самым подчеркнуть, что относительно них у человека существуют совершенно объективные знания, не зависящие от его субъективных состояний. Что же касается вкусовых, цветовых и прочих свойств внешнего мира, знания о которых мы получаем с помощью органов чувств, и на которых, следовательно, с неизбежностью лежит печать субъективизма, то их он определяет как вторичные, тем самым подчеркивая, что относительно этих характеристик внешнего мира никакое достоверное знание оказывается, в принципе, невозможным.
Обоснование Декартом протяженности в качестве сущности материи, и логично вытекающий отсюда вывод о пространственном перемещении тел как о единственном виде движения, доступном строго научному познанию – все это заложило философские основы для формирования и развития так называемой механистической методологии. Ее основу составил принцип сведения любых происходящих в мире процессов и изменений к пространственному перемещению тел. И надо сказать, что этой методологии суждено было сыграть в истории человеческой мысли весьма значительную, но при этом и весьма противоречивую роль.
С одной стороны, априорная уверенность исследователей в том, что в основе любых явлений окружающего мира, даже таких таинственных и загадочных, каковыми, например, нам представляются процессы жизни, в конечном итоге, лежит механическое, пространственное перемещение составляющих тела животных и растений частиц, бесспорно, стимулировала развитие науки. Такой подход приводил к развитию экспериментального естествознания, нацеливая ученых на поиск исключительно материальных причин явлений во всех областях исследований, принципиально запрещая апелляцию к таким внеопытным понятиям и категориям, как «жизненная сила», «промысел божий» и т.д. Говоря о позитивных аспектах этого мировоззрения, достаточно вспомнить, что именно в рамках рассматриваемой парадигмы были сделаны беспрецедентные открытия в астрономии, физике, химии. Лишь в рамках подхода, утверждающего первичность механического движения, возможно было возникновение молекулярно-кинетической теории теплоты и появление первых серьезных достижений в области физиологии.
Однако была у механистической картины мира и обратная сторона. Постоянное сведение всего сложного к простому, привычка в качественно новом видеть лишь количественно отличное – все это неизбежно порождало методологию, принципиально неспособную к теоретической реконструкции движений и явлений более сложных, чем элементарные пространственные перемещения тел. Конечно, теплота есть определенное движение молекул, взаимодействующих друг с другом по жестким законам механических уравнений, но далеко ли мы уйдем в ее познании, ограничившись лишь констатацией этого факта? Ведь хорошо известно, например, что фундаментальный закон механики – закон сохранения энергии – не запрещает закипеть поставленному на лед чайнику при условии соответствующего охлаждения льда. Тем не менее, в реальной жизни самопроизвольного перетекания тепла от холодного тела к горячему мы никогда не наблюдаем. Следовательно, уже на уровне движений и взаимодействий больших количеств молекулярных частиц приходится констатировать появление неких новых макрозаконов, категорически несводимых к законам, описывающим пространственные перемещения тел.
Еще ярче подобная ситуация проявляется в сфере живой природы, где механические и химические закономерности действуют столь специфично, что, на первый взгляд, приходят даже к самоотрицанию. Так, например, основным принципом химической термодинамики является закон, согласно которому протекание любого самопроизвольного химического процесса всегда происходит в направлении некоего равновесного состояния, по достижении которого химическая реакция должна полностью прекратиться. Однако в случае с живыми организмами мы наблюдаем прямо противоположную картину: вся жизнедеятельность последних направлена не на затухание процесса, а на непрерывное поддержание его постоянства, достигаемого путем вывода из системы уже отреагировавших веществ (пеработанной пищи и углекислого газа) и ввода в нее новых реагентов (продуктов питания и кислорода). Достижение же термодинамического равновесия, оказывается ничем иным, как смертью живого организма69.
Но главной опасностью, исходившей от механицизма, стала возможность распространения его на область изучения человеческого мышления. Ведь если последовательно провести принципы механицизма, то придется признать, что и мышление представляет собой сугубо материальный и даже механический процесс, не имеющий в своей основе ничего, кроме пространственного перемещения атомов и молекул мозгового вещества. На почве такого подхода вырос целый ряд материалистических учений (Бюхнер, Фохт, Молешотт), в рамках которых сознание человека всецело сводилось к происходящим в коре головного мозга химическим процессам, откуда, например, следовала полная зависимость содержания этого сознания от состава продуктов питания индивида. Что же касается Декарта, то сегодня остается лишь удивляться философской проницательности великого мыслителя, сумевшего избежать соблазна распространить созданную им же самим механистическую методологию на область исследований человеческого мышления. Им было разработано воистину новаторское понимание сущности мышления, сыгравшее огромную роль в развитии не только философской, но и психологической мысли.
Правда, на первый взгляд может показаться, что механицизм Декарта, напротив, практически не знал границ. Создав стройное учение о законах движения и взаимодействия неживой материи, он перешел к исследованию мира живых существ. Открытие безусловных рефлексов, т.е. действий, представляющих собой биологически запрограммированные реакции на внешние раздражители, позволило Картезию с полным правом заявить: животные представляют собой очень сложные автоматические системы, описание функционирования и поведения которых не требует обращения к каким-либо метафизическим, сверхприродным сущностям, вроде души или «жизненной силы». Их жизнедеятельность полностью подчинена законам механического, пространственного взаимодействия тел.
«Это не покажется странным, — комментировал свой вывод философ, — тем, кто знает, сколько разных автоматов и самодвижущихся инструментов может произвести человеческое искусство, пользуясь совсем немногими деталями, сравнительно с великим множеством костей, мышц, нервов, артерий, вен и всех других частей, имеющихся в теле каждого животного; они будут рассматривать тело как машину, которая, будучи сделана руками Божьими, несравненно лучше устроена и способна к более удивительным движениям, нежели машины, изобретенные людьми. В особенности я старался показать,.. что если бы существовали такие машины, которые имели бы органы и внешний вид обезьяны или какого-нибудь другого неразумного животного, то у нас не было бы никакого средства узнать, что они не той же природы, как и эти животные»70.
Наверное, каждого, кто когда-либо имел возможность познакомиться с животным миром ближе, чем через решетку клетки зоопарка, немало удивят подобные утверждения Декарта. Неужели же верный пес, испустивший дух на могиле хозяина, пожертвовал собой, повинуясь лишь не знающим ни сострадания, ни сочувствия инстинктам? Да, Картезий, бесспорно, чересчур упростил и даже исказил ситуацию, полностью отказав не только низшим, но и высшим животным в какой-либо деятельности, выходящей за рамки чисто рефлекторных реакций. Но именно благодаря такому серьезнейшему упрощению (абстракции!) ему впервые удалось теоретически выделить и определить специфику мышления в его отличии от любых других форм активности живых организмов.
И действительно, — рассуждает Картезий, — если суть чисто животной деятельности состоит в реализации готовых, как бы мы сегодня сказали, «генетически запрограммированных» схем реакции на внешнее воздействие, то с разумной деятельностью мы сталкиваемся там и тогда, где и когда живое существо начинает активно преобразовывать наличествующие у него схемы поведения, всякий раз по-новому решая вопрос о способе своего ответа на уникальные ситуации – «казусы» бытия. А такую – созданную вновь в некоем творческом, а значит, и свободном акте схему поведения, описать в терминах знающей лишь необходимость и шаблонность механики (вспомним эпикурейскую критику Демокрита!) уже не удастся. «Но если бы сделать машины, — писал Декарт, — которые имели сходство с нашим телом и подражали бы нашим действиям, насколько это мыслимо, то у нас все же было бы два верных средства узнать, что это не настоящие люди. Во-первых, такая машина никогда не могла бы пользоваться словами или другими знаками, сочетая их так, как это делаем мы, чтобы сообщить другим свои мысли. ...Во-вторых, хотя такая машина многое могла бы делать так же хорошо и, возможно, даже лучше, чем мы, в другом она непременно оказалась бы несостоятельной, и обнаружилось бы, что она действует не сознательно, а лишь благодаря расположению своих органов. Ибо в то время как разум – универсальное орудие, могущее служить при самых разных обстоятельствах, органы машины нуждаются в особом расположении для каждого отдельного действия. Отсюда немыслимо, чтобы в машине было столько различных расположений, чтобы она могла действовать во всех случаях жизни так, как нас заставляет действовать наш разум» (курсив мой. – К.С.)71.
Итак, в стремлении последовательно провести принципы механистического мировоззрения, распространив их на мир живой природы, Декарт с достойным гения бесстрашием сумел обосновать принципиальную невыводимость мышления из механических отношений материальных предметов, его фундаментальную необъяснимость в терминах и категориях механической науки. Философ делает установку на Универсальность, способность мыслящего существа действовать не по шаблону, находя для каждой новой ситуации адекватные именно ее природе схемы и формы поведения. Другими словами, имманентно творческая природа любого мыслительного акта – вот что принципиально не позволяет чисто механическое «записывание» схем действий мыслящего существа на некоем материальном, пространственно определенным и пространственно ограниченного предмета. Семнадцатый век ничего не знал о современных компьютерах, о магнитных и лазерных носителях информации и о возродившейся в связи с их развитием вековой надежде человечества на создание себе подобной «думающей машины». Однако, читая вышеприведенные слова великого мыслителя, трудно отделаться от ощущения, что это – слова нашего современника, всерьез предупреждающего своих не в меру торопливых коллег о призрачности планов, путем простого наращивания мегагерц и гигабайтов, превратить автомат в аналог мышления и сознания человека.
Признав невозможность объяснения явлений мышления протекающими в организме механическими процессами (в частности, в мозге), Декарт был вынужден постулировать бытие некоей самостоятельной субстанции – души, ответственной за все интеллектуальные действия мыслящего субъекта. Вполне естественно, что последняя оказывалась лишенной всех характеристик материальных предметов, в том числе и главной из них – протяженности, ибо, в противном случае, она неизбежно должна была бы попасть во власть жестких механических законов. Но как же в таком случае осуществляется взаимодействие души и тела, как объяснить тот факт, что пространственными действиями человека постоянно руководит мысль, не имеющая сама пространственных характеристик? Ведь и тело человека, как и тело любого живого существа, в своем функционировании (в этом Декарт абсолютно уверен именно как ученый-механицист), полностью подчинено всецело механической, каузальной связи природы, так что сколь тщательно мы не исследовали бы его движение, нам нигде и никогда не удалось бы обнаружить непосредственного влияния мысли на какую-либо мышцу, и никогда не увидеть поток крови, получивший толчок непосредственно от мысли. Да и как может быть иначе, — рассуждал Декарт, — ведь влияй мысль напрямую на движение материи, фундаментальный закон природы – закон сохранения количества движения – был бы нарушен в корне! Однако ежедневно, куда там – ежесекундно – мы убеждаемся в обратном – душа, разум, мысль управляют пространственными движениями человеческого тела! Как же объяснить этот, ставший после работ Декарта столь парадоксальным факт?
Великая заслуга Картезия, в данном случае, состояла в самой постановке проблемы, впоследствии получившей название «психофизиологического парадокса». Над решением этой проблемы билось не одно поколение философов и психологов. Более того, не будет преувеличением сказать, что именно в этом пункте проходил основной нерв в развитии данных дисциплин, ибо каждый новый шаг в разработке «психофизиологического парадокса» предполагал формирование принципиально нового взгляда на сущность самого мышления, на понимание оснований его связи с внешним бытием, на предпосылки его возникновения, на возможность его смерти и бессмертия. Совершенно новое звучание эта проблема приобрела на рубеже XIX–XX веков в связи с развитием клинической психотерапии, когда перед нарождающейся наукой со всей остротой встал вопрос: должно ли лечение психики (читай, лечение души) всецело сводиться к лечению тела, или же душа, будучи самостоятельной субстанцией, требует к себе какого-то совершенно особого подхода? Но как в таком случае «достучаться» до нее? Психоанализ Фрейда, экспериментальная психология Вунда, культурно-историческая парадигма Выгодского – в каждой из этих школ по-разному давался ответ на эту, впервые поставленную Декартом проблему. Если же говорить о его собственном решении, то философ, не найдя рациональных способов объяснения влияния души на тело, объявил Бога тем посредником, что осуществляет соединение двух располюсованных до предела субстанций бытия, чудесным образом гармонизируя действия каждой из них. Этот тезис традиционно считается наиболее слабым и противоречивым,и критику его мы встречаем уже в трудах ближайших учеников Картезия.
Завершая разговор о Декарте, скажем еще несколько слов о его отношении к научной методологии. Парадоксально, но факт: разойдясь практически во всех принципиальных вопросах с Беконом, обосновав в противовес ему примат рационального познания над эмпирическим, Картезий, тем не менее, почти слово в слово повторил положения «Нового органона» о необходимости научного метода как планомерно организованной деятельности, призванной освободить науку от таких случайностей, как наблюдательность или острый ум ученого, с одной стороны, удача и счастливое стечение обстоятельств – с другой. Метод, в понимании этих философов, должен позволить науке ориентироваться не на отдельные, внезапно совершающиеся открытия, а на их кропотливую, рутинную подготовку.
Методологические новаторства Бекона и, в особенности, Декарта сыграли принципиальную роль в организации науки Нового времени, ибо именно в их трудах нашел свое теоретическое обоснование набиравший в те годы силу процесс обезличивания познавательной деятельности человека. Стоит признать, что хотя многие современники и не приняли идеи универсального метода, справедливо заметив, что вместе со стандартизацией действий в высшие интеллектуальные сферы открывается дорога посредственности, развитие мировой науки пошло по пути, начертанному Беконом и Декартом. Создание в 1662 г. «Лондонского королевского общества», выведшего на качественно новый уровень институциональную организацию научной деятельности; формирование совершенно новых отношений производства и науки, в результате чего за последней закрепилось четкое место в общественном разделении труда; наконец, появление учебных заведений принципиально нового типа – все эти события оказались звеньями единой цепи, приведшей, в итоге, к превращению Знания в самостоятельную, обезличенную силу, имеющую свои собственные и вполне объективные законы развития. В своем историческом движении эта сила уже не просто не подчинялась субъективной уникальности творящего Знание человека, а, напротив, сама подчиняла неумолимой логике собственного развития деятельность служащих науке людей. Конечно, во все времена творческая деятельность человека развивалась не в вакууме, а в определенных и вполне конкретных культурно-исторических условиях, так или иначе налагавших отпечаток на характер произведений науки и искусства. И все же, без личности Шекспира человечество никогда не узнало бы «Гамлета», без Гете – «Фауста», а без Аристотеля никогда не появилось бы ничего похожего на его физические трактаты. Но вот с вершиной развития Новой науки – со специальной теорией относительности, дело обстоит прямо противоположным образом. Как было показано в целом ряде современных историко-научных исследований, ее создание было предопределено всей логикой развития естествознания рубежа XIX–XX веков, так что вопрос об авторстве, в данном случае, это прежде всего вопрос о первенстве: не сумей Эйнштейн справиться со вставшей перед мировой наукой задачей, год спустя, как показывают расчеты, это сделал бы Лоренц, через два к этому открытию подошла бы целая вереница ученых. Пройдут годы, и философы уже XIX столетия всерьез задумаются над причиной этой независимости от человека его собственного интеллектуального продукта, однако эпохе Декарта были еще неведомы подобные проблемы. Неслучайно поэтому, что развитие обоснованной в трудах мыслителей XVII в. идеи универсального научного метода почти на два столетия стало одной из центральных проблем западноевропейской философии.
Думается, наших читателей не должно удивлять то особое внимание, которое мы уделили учению Рене Декарта. Мы особо хотели бы обратить их внимание на обоснование Декартом имманентно творческого характера мышления человека, не позволяющего объяснять его феномены каузальной, знающей лишь необходимость связью природы, что, в свою очередь, прямо указывает на присутствие в любом мыслительном акте неведомого бездушной материи свойства – свободы. В трудах Картезия мы встречаем одно из самых глубоких обоснований всесилия математики при описании явлений материального мира, но из этих же трудов вытекает и обратный вывод – вывод о принципиальной неприменимости математической науки для изучения действий, опосредованных мыслью и волей разумного существа. Думается, что и в современных условиях, когда использование математического аппарата, скажем в социально-экономических исследованиях рассматривается, порой, чуть ли не как синоним их научности, весьма полезно обратить внимание на это, пусть и несколько максималистское, предупреждение Декарта. Не менее значимы для современного ученого и методологические взгляды философа, ибо одна из основных проблем, с которой всерьез столкнулось науковедение XX века, звучала так: обречена ли наука и далее оставаться в положении обезличенной силы, или же подобное состояние есть удел лишь ее классического периода – периода, завершение которого многие исследователи относят именно к нашей эпохе. Наконец, в трудах Декарта был строго обоснован совершенно новый статус человеческого Я – статус исходного пункта в построении онтологии, что явилось важнейшим шагом в раскрытии колоссального методологического потенциала онтологического доказательства Божьего бытия.