Священный ужас, с которым в одиннадцать лет кричишь, глотая слезы: “Мама, ты дура!”, потому что лучше нее никого нет, а ее не будет. Все прочее — литература.
Вера Павлова
“Софья Андреевна полагала, что любит дочь: доказательством тому служили многочисленные девчонкины недостатки. Много терпения требовалось для того, чтобы сносить ее постоянную вялость, хмурость, ее привычку раскапывать пальцем дырки в мебельной обивке, ее манеру оставлять медленно тонущие ложки во всех кастрюлях и банках, откуда ей пришла охота зачерпнуть. Для выражения любви не надо было целовать и гладить по головке, следовало просто не кричать — а Софья Андреевна никогда не кричала”*.
Бедная девочка. Бедная мама. И как легко, хотя и очень не хочется, узнать в этой мрачной картине нищенской, скудной любви что-то смутно знакомое: “Мама, ты меня любишь?” — “Да-да, конечно, а вот тетради у тебя опять безобразные, пишешь, как курица лапой, Марина Евгеньевна мне уже не раз…”
Большинство из нас не соответствует ожиданиям родителей. Мы недостаточно красивы, умны, успешны, кротки или решительны, энергичны или благодушны — почти все мы не совсем таковы, как ожидалось. Это, как и собственный пол, — если мама предпочла бы сына — изменить нельзя. Те, у кого уже есть свои дети, знают, какой это труд — отказаться от своих фантазий-требований, фантазий-сравнений, принять своего реального ребенка. Даже тем, кто искренне верит в постулаты “безусловной любви” как осознанной ценности, не всегда легко удается следовать этой вере. Порой не удается вовсе.
“Заведешь своих — тогда узнаешь”, — слышали мы от мам и бабушек. А может, и не слышали. Может, все было совсем по-другому. Но как бы ни сложилась наша собственная жизнь, как бы далеко мы ни ушли от порога родительского дома, огромная — до неба — фигура главной женщины нашего детства отбрасывает тень, дотягивающуюся до самых взрослых и на первый взгляд независимых наших поступков, суждений и чувств. Та, без которой нас не могло бы быть. Та, которая до поры до времени была нашим единственным ответом на все вопросы и в чьей правоте мы — тоже до поры до времени — не сомневались. Та, от повторения судьбы и черт которой мы, возможно, отчаянно рвались в свои молодые годы: “У меня все будет по-другому, мама!”. Насколько получилось? И что заставляло так стремиться доказать, что “по-другому” лучше?
Отношения дочери и матери невероятно сложны: вина и прощение, привязанность и бунт, ни с чем не сравнимая сладость и ни с чем не сравнимая боль, неизбежное сходство и яростное его отрицание, первый и главный опыт нашего “вместе” — и первая попытка все-таки быть отдельно… Конкуренция. Борьба. Страх. Пронзительная потребность во внимании, в одобрении. Ужас перед силой этой потребности. Любовь, порой проявляющая себя в убийственных, удушающих формах. Первый опыт подчинения власти, “превосходящим силам противника” — и первый же опыт своей власти над другим человеком. Ревность. Невысказанные обиды. Высказанные обиды. И над всем этим — уникальность, единственность этих отношений. Другой — не будет. Но очень многое будет связано с тем, какова была та, единственная.
Джудит Виорст в “Необходимых утратах” пишет:
“Большинство исследователей соглашаются, что в возрасте 6—8 месяцев у детей уже формируется привязанность к матери. Вот когда мы все влюбляемся впервые в жизни! И вне зависимости от того, связана ли эта любовь с глубокой потребностью в человеческой привязанности — я убеждена, что связана, — она обладает огромной силой, интенсивностью. Что и делает нас впоследствии такими уязвимыми в ситуации утраты — или даже только угрозы утраты — тех, кого мы любим”*.
Нам трудно вспомнить — во всяком случае, без специального погружения в свои свободные ассоциации или особое состояние сознания — собственные чувства раннего детства. Они, между тем, всегда с нами. Что и делает первых взрослых нашей жизни — и особенно мать или человека, заменяющего ее, — такими важными. Блаженство полного, беспредельного единения с другим человеческим существом длится недолго — так оно и должно быть. Растворившись в другом, не вырастешь. Да что там не вырастешь, ходить не научишься! И шаг за шагом, сперва ползком, потом на нетвердых ножках, придерживаясь за чей-то палец — скорее всего, за мамин или бабушкин — мы начинаем отделяться, уходить. Сначала возвращаемся бегом, чуть что. Зовем, если чего-то не понимаем, или испуганы, или не можем справиться. Потом расстояние, а вместе с ним и наша самостоятельность, увеличиваются. Нас ждут другие открытия и отношения, да и контакт с матерью становится совсем другим: меньше ласки и больше замечаний, меньше воркования, забав, песенок и больше инструкций, поручений, “дела”. А на ручки иногда так хочется — и даже совсем взрослым женщинам, уже предпринявшим свои попытки найти эти “ручки” в мужьях и любовниках, вернуть невозвратное…
Спой мне, мама, колыбельную — ту, что в детстве, как тогда. Не чужую — самодельную, не про серого кота. И не выдержу — заплачу я: стать бы маленькой опять… Ты баюкай, ты укачивай, а я буду горевать, что не так полжизни прожито, что невесело пою…
Елена Казанцева
Но произойдет еще многое — до того важного и горького момента жизни, когда наступает окончательная взрослая ясность: как бы ты ни была испугана или беспомощна, как бы ни нуждалась в этих коленях или прикосновении, какой бы отчаянной ни была твоя тоска по ней, — все кончилось. Мамочка не придет. Не придет, даже если когда-то бросалась утешать и помогать по первому знаку. И тем более не придет, если никогда этого не делала, не умея или не желая. Не потому даже, что ее нет на свете — возможно, она жива и в добром здравии. Просто магия материнского всемогущества кончилась. Надежда, что мать на этот раз не сделает замечание, а утешит, кончилась, а вместе с ней иссяк ядовитый источник разочарования. Вера, что ее терпение и поцелуй могут исцелить любую боль, кончилась: все больше ситуаций, когда она сама нуждается в помощи. Любовь изменилась и больше не основана на зависимости и нужде, страхе неодобрения или мечте о том, как она наконец “все поймет”. Как перестала быть смертельной ее критика, так и похвала утратила свою неповторимую сладость. Она — всего лишь человек, такая же женщина, как ты. Она может поддержать и помочь всего лишь как другой взрослый — и не больше. Мы теряем ее много раз — становясь отдельным человеческим существом в самом начале, не находя ее рядом в десятках ситуаций, когда отчаянно в ней нуждаемся; освобождаясь от ее власти и авторитета, узнавая ее как человека, а не только свою мать; отрицая сходство с ней словом и делом — до поры до времени; пытаясь получить недоданное ею у других людей — мужчин и женщин. В отношениях с ней, первых отношениях человеческой жизни, заложено зерно будущих любовей и страхов, иллюзий и реального умения справляться с жизнью.
Меня часто спрашивают: что, неужели на самом деле отношения с “материнской фигурой” так важны? Зачем так много всего возложено на несовершенную, порой неумелую или очень молодую женщину, которая, может, и не готова к этой ноше и знать про нее не знает? Или, напротив, на бабушку, заменяющую мать, немолодую и не очень здоровую, которая “сидит” с ребенком? А я отвечаю: поменяйтесь ролями с Матушкой-природой и обдумайте этот вопрос, ответ получится тот же самый — на кого же эту ношу еще и возложить? Для кого связь с младенцем может стать настолько важной, что его писк выдернет даже из самого глубокого сна? Чьи руки не разожмутся, как бы ни ныла натруженная поясница?
Одна женщина на группе рассказывала сон, приснившийся ей через месяц после рождения ребенка. Сон пугающий: как будто она заснула, пристроив детеныша под бочок, да и придавила его. Проснулась в ужасе: кто не знает таких пробуждений в холодном поту, рывком из кошмара на твердый берег реальности? Последним “кадром” сновидения было бездыханное тельце, которое она трясет, пытаясь оживить; первый “кадр” реальности — полусидя в кровати, она трясет и пытается оживить собственную ногу; дитя мирно спит в своей кроватке. Я бы обратила здесь внимание не столько на страх причинить вред ребенку, — хотя под этой маской действительно часто разгуливают не пропущенные в сознание агрессивные импульсы, и рассказ Чехова “Спать хочется” описывает не только поведение несовершеннолетней няньки-убийцы. Но в этом сновидении мне кажется более важным то, что ребенок ощущается частью собственного тела: ноге, видимо, в прерывистом сне молодой мамы было неудобно; “мне плохо” равняется “ему плохо”, и наоборот. А если мне хорошо, ему хорошо, и наоборот, то что может быть отдельно, когда мы почти одно? Если это так для взрослой женщины — а так бывает, и очень многие мамы маленьких детей знают и хорошо описывают это “благорастворение” первого года, это сияющее слияние, — то какой же интенсивности переживание испытывает дитя! И если ранний опыт безопасности, тепла и доверия столь важен, — а это так, что подтверждается десятками экспериментов и клинических наблюдений, — то от важности “материнской фигуры” никуда не денешься. В сущности, ею может работать и отец или дедушка, хотя бы на “полставки”. Правда, работа эта тяжелая, малооплачиваемая и пока у мужчин престижной не считается, так что опыт “работы мамой” бывает связан с какой-то необычной и драматичной ситуацией или речь идет о молодом отце, следующем западным нормам. Как бы там ни было, последующий “женский почерк”, и в частности важнейшее для женщины умение терять и не саморазрушаться, пресловутая женская живучесть прямо связаны с первым нашим серьезным расставанием — утратой ощущения единства, слияния с матерью. Так надо.
Естественное, “правильное” отделение происходит не в одностороннем порядке: ребенок стремится к самостоятельному исследованию коврика, комнаты, мира. Мать может отлучиться на минутку, может быть, уже достаточно ее голоса; а вот уже можно рискнуть выбежать из дому, если надежный человек придет “посидеть” на часок-другой… И даже тогда ситуация драматична. И даже тогда вынужденные расставания с матерью могут быть болезненными — для обоих. Мне часто случалось работать в группах с довольно распространенной ситуацией: необходимость “отдать” ребенка в детский сад или бабушке, переживания вины и тревоги по этому поводу, ребенок рыдает и цепляется за мамины ноги, мама рыдает и сама же отдирает эти самые ручонки, чувствуя себя последней ехидной. А если у мамы был опыт вынужденного расставания со своей матерью, то она воспринимает ситуацию глазами — и сердцем — себя двух- или трехлетней: это ее бросают, отрывают от единственного источника ощущения безопасности. Это ее предают те самые “руки матери”, это она покинута навсегда, потому что для маленького ребенка понятие “скоро” или “вечером” слишком абстрактно. Травма? Да, но сколько “бывших девочек” и их детей через это прошли в той или иной степени, и без совсем уж тяжких последствий. Значит, вынужденный отрыв от матери все-таки в каких-то случаях компенсируется, все-таки психологически переносим. Джудит Виорст объясняет разницу в последствиях так:
“Если эти моменты окружены более широким контекстом надежных, предсказуемых отношений любви и привязанности, мы это переживем: разумеется, с болью, но без непоправимого вреда. Работающие матери и их маленькие дети зачастую убеждают нас в том, что и в этих обстоятельствах возможно формирование устойчивой, основанной на любви и надежной взаимной привязанности.
Но когда сепарация нарушает первичную привязанность, крайне трудно создать основу для доверия, развить в себе убеждение в том, что в последующей жизни мы сможем — и заслуженно — найти людей, небезразличных к нашим потребностям. И если наши первые отношения ненадежны, оборваны или запутаны, мы можем невольно перенести этот опыт и свою реакцию на него в свою последующую жизнь и свои ожидания. Ожидания по отношению к собственным детям, друзьям, спутникам жизни и даже деловым партнерам.
Ожидая, что нас покинут, мы виснем на тех, кто нам дорог: “Не покидай меня. Без тебя я ничто. Без тебя я умру”.
Ожидая, что нас предадут, мы хватаемся за малейшие знаки, превращая их в улики: “Вот видишь, я так и знала, что тебе нельзя доверять”.
Ожидая отказа, предъявляем избыточные требования, заранее сердясь на то, что они не будут выполнены.
Ожидая разочарования, обеспечиваем себе возможность разочароваться — рано или поздно.
Исследования показывают, что утраты раннего детства делают нас особенно чувствительными к утратам взрослой жизни. И в среднем возрасте наша реакция на смерть в семье, развод, потерю работы может оказаться очень мощной — например, принять форму депрессии — реакции беспомощного, отчаявшегося, гневного ребенка.
Тревога — это больно. Депрессия — это тяжело. Возможно, не переживать утраты безопаснее. И хотя мы бессильны предотвратить смерти и даже разводы — как были бессильны сделать так, чтобы мама не уходила, — мы можем развить стратегии защиты от боли утраты.
Одна из таких защит — эмоциональная отстраненность, отчуждение. Мы не можем потерять того, кто нам дорог, если нам все равно. Ребенок, который страстно хочет, чтобы мать была с ним, и чья мать снова и снова не с ним, может извлечь из этого опыта урок: любить и нуждаться в ком-то слишком больно. И в своих будущих отношениях он может ожидать и давать поменьше, стремиться не вкладывать почти ничего, отстраниться, не вовлекаться, “окаменеть”.
Другая защита от утраты может принять форму коммуникативной потребности заботиться о других. Вместо переживания боли мы помогаем тем, у кого болит. И “творя добро”, мы идентифицируемся с теми, о ком заботимся. И они, и мы тем самым перерабатываем свое старое, старое чувство беспомощности и ужаса от того, что “никто не придет и не поможет”.
Третья стратегия — преждевременная автономия. Мы претендуем на независимость слишком рано. Очень рано мы учимся не позволять нашему выживанию зависеть от любви и внимания других. Мы облачаем беспомощного ребенка в сверкающую броню самодостаточного взрослого.
Утраты раннего детства могут существенно повлиять на то, как мы переживаем необходимые утраты последующей жизни”*.
Так и получается, что каждая вторая работа на женских группах — “про маму”. То есть на самом деле про маму, потому что начальная постановка вопроса может быть совсем даже и про другое: не могу простить изменившего мужа, хочу научиться отказывать людям в просьбах о помощи, если это нарушает мои границы и превосходит возможности; страшно боюсь потерять свою работу — только в этой большой компании чувствую себя в относительной безопасности, только пока принадлежу этой отлаженной системе, хоть как-то защищена… В совершенно разных сферах жизни звучит “эхо взрыва” резкой или преждевременной сепарации (отделения от матери). Точно так же, как в совершенно разных сферах жизни отзывается нарушение эмоционального контакта с матерью — даже тогда, когда физическое присутствие ее сохранялось. Иногда спонтанная попытка исцелить эту рану ведет к тому, что женщина “удочеряется”, выбрав себе в матери тетку, бабушку или старшую подругу; порой “вспомогательным лицом” становится и вовсе мужчина… Этими сюжетами полным-полна наша взрослая жизнь, и здесь есть одно неприятное обстоятельство: чем болезненнее и раньше случилась изначальная “поломка” в отношениях с матерью, тем хуже осознается связь с нею последующих привязанностей, конфликтов и неудовлетворенных потребностей.
Классическая психоаналитическая мысль о том, что муж или любовник воплощает фигуру отца, недоступного в качестве сексуального объекта, по-прежнему “живет и побеждает” и находит частичное подтверждение во многих женских историях. Но… Эта мысль — старая, многократно и разнообразно описанная, уже ставшая частью психологического фольклора, — как и зеркально отражающая ее тема поиска “мамочки” в жене. “Уровень освещенности” здесь таков, что для самостоятельных поисков и открытий осталось не так уж много места. Драматические и порой отчаянно сложные отношения женщины с матерью, конечно, не исчерпываются простой конструкцией “дочка — соперница мамы в борьбе за внимание и любовь папы”. В истории любви — о, если бы только любви! — матери и дочери есть загадки, напряжение и боль, никак не связанные с “классическим треугольником” ревности и соперничества, особенно если “трудные времена” этих отношений пришлись на самое раннее детство девочки. Отец бесконечно важен, но в реальности сплошь и рядом оказывается фигурой далекой, туманной, почти символической. Мать (или любой человек, ее заменяющий) — конкретна, как и способ ее взаимодействия с ребенком: прикосновение, звук голоса, тепло ее большого тела, улыбка или гримаса гневного крика, внимание к настроению и чувствам ребенка или только к содержимому горшка и чистоте платьица. Об отце можно знать и говорить — в том числе и о своем “внутреннем отце”, унаследованной “по мужской линии” части собственной личности. Мать, особенно ее ранний образ, нужно прочувствовать, чтобы понять, как огромна ее “доля” во внутреннем мире, чтобы на уровне этого самого внутреннего мира еще раз “переиграть” абсолютную близость и ее утрату.
Дочь — бесконечная мать. Мать — бесконечная дочь. И не пытайся понять. Но попытайся помочь матери — дочь доносить, глупую, старую дочь, дочери — мать выносить в ночь. В бесконечную ночь.
Вера Павлова
О, сколько историй разворачиваются к сквозной теме “потерянного рая”! Чем мягче и естественнее произошло это расставание, тем лучше мы приспособлены для всех наших будущих разлук: золотыми буквами где-то глубоко внутри нас вышито сакраментальное “Жизнь продолжается”. “Отдельность” своего существования — если угодно, принципиальное и непреодолимое одиночество каждого взрослого человека — не кажется концом света, катастрофой, хотя временами может причинять сильную боль.
Тогда, скорее всего, женщина будет в состоянии вовремя уйти с бесперспективной работы, где только и есть, что привычное окружение. Тогда ее не убьет наповал измена и даже уход или смерть мужа, ибо он все-таки не является ее “частью”, как и она — его рукой или ногой: будет больно, но сердцевина выдержит, жизнь продолжается. Тогда она сумеет и своих детей отпустить — до дивана по коврику, до поворота по дороге к школе, до первого неприхода ночевать, до взрослой жизни без нее. Мгновения слияния, растворения собственных границ могут по-прежнему быть сладостными, будь то растворение в музыке и ритме, влюбленности в кого или что угодно, медитации, природе или оргазме, — но это будут именно минуты, а не постоянная попытка к бегству. Чем лучше знаешь эту свою потребность, — для чего вовсе не обязательно провести десять лет жизни на кушетке у психоаналитика, — тем больше найдется в жизни способов ее “докормить”, не проваливаясь в нее с головой и не теряя себя. Это важно для всех сторон и сфер жизни: отношений с мужчинами, карьеры, собственного материнства. И есть еще один веский довод в пользу того, чтобы внимательно обдумать и прочувствовать все, что в твоей собственной жизни перекликается с темой “про маму”: если эта работа сделана, она бывает вознаграждена новыми, взрослыми отношениями с самой мамой. И сколько, оказывается, удовольствия и свободы можно получить в общении с той, про которую, казалось бы, давно все поняла! Не все, поверьте. Отделяясь от матери внутренне, становясь равной и взрослой, женщина получает возможность совершенно новой — и уже не основанной на детских потребностях — душевной близости. Для обеих это может стать чудесным подарком. Что и говорить о том, как важно это — успеть…
Есть, впрочем, еще одно обстоятельство, в связи с которым нам следует глядеть в оба и вовремя — то есть при первой же возможности — прояснить для себя все, что связано с этой глубинной потребностью “забыться, закружиться, затеряться” вне своих личных границ.
Большинство из нас — бывшие маленькие дочери матерей, которым не была дана возможность решать этот вопрос интуитивно и свободно: за два, а то и три предыдущих поколения женщин его решало государство, и мы знаем, как. Пятьдесят восемь дней по уходу за ребенком, строевая подготовка ясель и “садиков”, немыслимая теснота жилищ, где все у всех на виду и на голове, — и “хороший” ребенок для такой жизни тот, которого не видно и не слышно, депрессивный.
“Нарушен естественный порядок смены поколений, старые дерева губят подлесок, подлесок губит старые дерева; им не разойтись; они взаимно ускоряют свой и без того недолгий срок на жесткой земле. Кто-то должен выбыть из этого противоестественного симбиоза — именно физически выбыть, потому что ареал обитания нам не изменить. Если сын будет жить со мной в одной комнате, то матери и деду станет полегче, но тогда умру я — в прямом физическом смысле, — потому что не смогу заниматься работой, которая меня держит в жизни. Если все останется по-прежнему, то первой выйдет из игры (назовем это так) — моя мать — еще задолго до лучезарного двухтысячного года, — а сын сойдет с ума. Кому же выбывать, кому? И куда? И разве нам это решать?”*
Затянувшийся, подневольный симбиоз смертелен — по крайней мере, душевно. “Отпустить” ребенка в мир вовремя и с любовью — прекрасно и правильно, об этом писали многие чудесные авторы: педиатры, психоаналитики, педагоги. Но в какой мир и насколько сама мама умеет с этим миром справляться? А если нет, какое материнское благословение, какую “волшебную куколку” она в состоянии оставить дочке? Возможно, центральная тема женских групп — отношения с матерью, но не только как с биографической фигурой, а прежде всего как с собственным началом, с “матерью в себе”. Раны, нанесенные женской душе искажением материнской роли на протяжении нескольких поколений — это одна из неоплаканных потерь нашей культуры. И, в силу нынешних приоритетов этой самой культуры, оплакать ее некому, — кроме нас самих да двух-трех десятков пишущих женщин, умеющих сказать поминальное слово за других. За всех, кому говорить и быть выслушанными не дано.
Модель материнского поведения, в которой ребенок должен быть только сыт-здоров-обут-одет, имела под собой реальные (и ужасные) основания: опыт миллионов женщин, для которых физическое выживание детей стало важнее всего остального. Игнорирование, отрицание травм и лишений, причиняемых отрывом от матери при помещении ребенка в “детские учреждения”, играло роль пусть примитивной, но все же защиты от чувств боли и вины. Глубину и “площадь поражения” материнской роли трудно себе даже представить, и тем настойчивей эта тема возникает в разных ее проявлениях в женских группах. Например, в историях о любви — вовсе даже не материнской, а просто женской.
В романе современной французской писательницы Катрин Панколь “Я была первой” речь тоже идет о любви к мужчине — со всеми странностями, свойственными любви. “Дамской прозой” это не назовешь никак, ибо текст не плодит и не подкармливает сладостные иллюзии “возвращенного рая”, а делает прямо противоположное, словно бы у автора в одной руке спасительная куколка, а в другой — всевидящий череп с пылающими глазницами. Содержание романа пересказывать не буду, скажу одно: за всеми непонятными перипетиями любовной истории медленно и грозно вырастают фигуры двух матерей — его и ее:
“Мы любим так, как наши матери любили нас. Мы повсюду таскаем их с собой, всю жизнь носим в себе недостаток материнской любви или ее избыток.
Мне было безумно сложно признавать и принимать любовь, потому что я ничего о ней не знала. Мне пришлось учиться любви шаг за шагом, как дети учатся ходить, писать, читать, плавать, есть ножом и вилкой, кататься на велосипеде, и он с радостью взял на себя роль учителя. Занимался со мною нежно и терпеливо. Он вел себя как мать, проверяющая домашнее задание ребенка, хвалил, ворчливо подбадривал, правил запятые.
В отличие от меня он с детства рос среди любви, любви ненасытной, властной, удушающей, подавляющей. Мать явила ему идеальную любовь, и этот возвышенный образ не давал ему покоя, как собаке сахарная кость.
В каждом из нас живет наша мать. Наши матери незримо срастаются с нами, и только избавившись от этого симбиоза, можно зажить полноценной жизнью. Иначе все закончится плохо: ты задавишь меня любовью, я тебя — нелюбовью”*.
Пожалуй, не буду я рассказывать какую-то одну групповую работу “про маму”, — ибо таковы они почти все. Особенно те, которые начинаются “запевом” о любви: дитятко милое, не бойсь, не пужайся…
Хаос, далее везде
…опоры нет, защиты — никакой, заранее готовиться — нелепость, нет равновесья, призрачен покой, где в должный час любая рухнет крепость, ничто не возвратится — ни фасоль в стручок, ни в землю ствол, который спилен, — но, если силу не утратит соль, все остальное как-нибудь осилим.
Юнна Мориц
А еще бывают такие занятные, странные работы — чаще всего совсем короткие: группа устала от “серьеза” отношений с детьми, мужчинами, родителями, от мучительных вопросов про свой путь в этом мире. Женщинам хочется подумать о мелочах: почему я так раздражаюсь, когда на исходе мыло или туалетная бумага? Почему я покупаю себе такое количество косметики, что это за ритуал ее рассматривать-перекладывать? Как бы научиться без сожалений выбрасывать старые вещи, а то никаких антресолей не хватит, да и не найдешь ничего. Или вот еще: трудно покупать, особенно одежду: как увидишь несметные количества всякого тряпья, перестаешь понимать, чего хотела и за чем шла. Ну, и конечно всякое-разное про беспорядок, про собственное раздражение заваленным столом или тяжелую усталость от бесконечного — по определению — характера трудов по поддержанию дома в чистоте и уюте.
Мелочи — не пустяки, это мы все достаточно понимаем. Мелочи — это прежде всего песчинки в часах нашей единственной жизни, из их сотен и тысяч складывается день, неделя. А еще это невинный повод обратить внимание на чувства (не те, “большие”, которые только и считаются достойными названия, а на постоянный аккомпанемент, фон). Как ни странно, именно проза жизни — а в женской жизни прозы много — ставит нас лицом к лицу с очень серьезными вещами, понимать и помнить которые по более крупным поводам может быть слишком тяжело.
История про запасы мыла оборачивается горечью по поводу чрезмерной ответственности за все “узлы” домашнего механизма, одиночества в решении этих самых мелких проблем: “Я даже сон иногда вижу, что кто-то за меня вовремя заметил и купил, а я во сне так удивляюсь: да кто же, кто это меня так выручает?” (Как не вспомнить куколку, делавшую за Василису неподъемный воз работы?)
История про запасы “Л’Ореаля” с “Орифлеймом” оказывается отголоском серьезной болезни, подкрадывающейся на бесшумных лапах и грозящей не только внешности и молодости, а даже и самой жизни: “Если я покупаю хорошие, дорогие средства от солнца — значит, будет лето. Для меня будет. Если у меня на каждое настроение, на каждый сезон свои баночки, значит, я еще есть”.
История про мешки со старьем ведет нас прямиком к очень острой и совсем не “тряпочной” теме: тревога по поводу бедности, родовой запрет выбрасывать “дельное”: “Я ведь первая в семье, кто может себя и детей обеспечить. У меня просто нет привычки выбрасывать, мне все кажется, что я потом обязательно пожалею. Я и на работе стараюсь все предусмотреть, проверить по два раза, как бы тоже держу лишнее, только в голове”.
Что касается растерянности при встрече с богатым выбором, то здесь и подавно один шаг до очень важной проблемы контакта со своими желаниями. Есть такое психотехническое упражнение: три раза в день по три минуты задавать себе вопрос: “Чего я сейчас хочу?” — и получать любые ответы, какие только удастся получить за три минуты. В этом упражнении самое интересное — сопротивления: ничего в голову не приходит, как это может быть, я же многого хочу. Или нет? Или мне почему-то страшно признать свои желания? “Программа выполнила недопустимую операцию, при ее повторении работа будет прекращена”.
Был у меня случай — правда, в индивидуальной практике, где такие “игрушки” используются чаще. Аккуратная, ответственная женщина средних лет жаловалась как раз на то, что ей трудно определяться, трудно понять, как поступать. Мы договорились в конце встречи, что она всю неделю будет делать вот это упражнение и тем самым что-то узнает о своих желаниях, а там уж посмотрим, что они подскажут. Через три дня звонит в панике: “Я не знаю, что со мной происходит. Ответов никаких, кроме самых тривиальных: выпить кофе. Но я уже два дня не могу себя заставить убраться в доме, да еще такую злобу чувствую к этой уборке. У меня уже в доме черт-те что, под ногами хрустит. Я схожу с ума? Я что, теперь такая неряха и буду?” И непритворный ужас в голосе! Порешили мы с ней не пугаться так уж сильно и продолжить эксперимент, но сначала чуть-чуть разобрались с происшедшим: “Я, наверное, слишком много себя заставляю, принуждаю. Накопилось внутреннее несогласие, а тут окошечко открылось: чего хочешь? Чего хочу, не знаю, а вот чего не хочу — вот, и вот, и вот!”
В этой истории замечательно ясно виден один из принципов нашей работы, в том числе и групповой: не в том дело, наводить блеск на кухонную плиту или нет, а в том, знаешь ты, зачем тебе это, или нет. Она узнала, душа ее возмутилась и выдала реакцию действием, “забастовку”. Забастовка как таковая проходила всего четыре дня и, что самое прелестное, даже не была замечена семейством. Зато начался процесс пересмотра своих “тактических задач”, подавленное недовольство было осознано и принято, потихоньку что-то из домашних работ стало делаться, но как-то легче, без зубовного скрежета, а для чего-то нашлись свои возможности не делать.
Так скромные и вроде бы совершенно не психологические предметы — мешок с “еще хорошими” туфлями, исчезающий под пальцами обмылок или выбор летних штанов на барахолке — ведут прямиком к грозным реалиям жизни: одиночеству, свободе выбора, ужасу перед хаосом, конечности земного бытия…
Предусмотреть, рассчитать, избавиться от лишнего, найти применение каждому случайному предмету — это ведь обычные хозяйственные заботы любой женщины, ведущей дом. Вид стола после семейной трапезы или нутро кладовки — “ручной”, нестрашный хаос; наша нескончаемая домашняя работа — это “прививка” от ужаса перед большим, не подвластным нам Хаосом. Помни мы об этом каждую минуту, думай мы постоянно о тщетности всех наших усилий, так, пожалуй, и руки бы опустились. Однако же моем и отскребаем, раскладываем и сортируем — и ничего, выдерживаем. Когда уж совсем невмоготу убираться, когда руки не лежат ни к какой расчистке завалов и прихорашиванию своего угла, это почти наверняка признак душевной тяжести — хорошо, если не депрессии. Впрочем, вполне возможно, что и бунта: да провались оно все, надоело, сколько можно, конца не видно, а-а! Кстати, Баба-яга дает Василисе немало заданий как раз такого рода: двор вычистить, избу вымести, белье приготовить, очистить зерно от чернушки и мак от земли. Грязное отделить от чистого, нужное от ненужного, а то и от ядовитого. (“Чернушка” — это рожки спорыньи, ядовитого паразита зерновых, в больших дозах вызывающего галлюцинации и тяжелые отравления, а в малых, как ни покажется это притянутым за символические “уши”, усиливающего маточные сокращения). Василиса справлялась с помощью магической куколки, благословения своей покойной матери; как-то справляемся и мы.
Как было бы прекрасно, если бы “куколка”, доставшаяся от мамы, действительно помогала переделать всю эту нескончаемую работу. Конечно, я имею в виду не магическую помощь как таковую, а унаследованное умение “перебирать зерно” легко и без надрыва, ставить себе посильные задачи и вовремя получать реальную, человеческую помощь. Однако отношения наши с хаосом и порядком часто складываются непросто.
Боже мой, как нас приучают к порядку с детства! И именно девочек, что потом не раз аукнется в наших собственных семьях. “Пока не уберешь игрушки, никакого… (телевизора, мандарина, чтения на ночь или чего еще мы страстно желали в пять лет)”. Поправь. Одерни. Проверь. Не забудь. Подтяни. Где платок? Если мальчишкам еще прощаются гвозди с гайками в карманах и свалка в ранце, девочек дрессируют на совесть, благо материал сопротивляется куда меньше — до поры до времени. Сейчас еще маленьким женщинам полегче: джинсы хорошо стираются, короткие стрижечки почти не требуют возни, крахмалить перестали, да и вообще прикидываться говорящим манекеном приходится не так старательно. Но вот воспоминания зрелых женщин о белых нарукавничках, бантах, манжетиках и утреннем кошмаре заплетания кос — это нечто.
Дальше порядок наводится в голове: “Кто ясно мыслит, тот коротко и четко излагает”, “Что значит забыла? Голову свою ты не забыла, надеюсь?”, “Успеха добиваются организованные люди, а не рассомахи”… Тем временем житейская мудрость тоже не дремлет: “Как увидят твою комнату, никто замуж не возьмет”, “Вот погоди, будет у тебя свой дом, тогда узнаешь”. Узнаем. Непременно узнаем.
Проходят годы, и полученные нами инструкции, равно как и наше умение их выполнять или яростно им сопротивляться, разыгрываются уже на сцене нашей собственной взрослой жизни. И мы действительно узнаем, что даже идеальный порядок в комнате еще ничего не гарантирует: неряшливую распустеху могут считать сексуальной, своеобразной, интригующей, — а подтянутая и аккуратная кому-то покажется скучной и старообразной (Еще бы: угадайте, кто из них больше напоминает строгую мамочку?) Что поддержание порядка в доме, где есть мужчина, ребенок и собака, напоминает диверсионную работу в глубоком тылу врага. Мы узнаем, что организованность и четкость в делах вызывает отнюдь не ливень похвал, а снисходительную усмешку плюс стремление именно на нее, организованную и четкую, свалить побольше мелких и нудных дел. Узнаем, что уж там. Если постараемся и отделим нужное от ненужного, зерно от чернушки, семейный сценарий и происки внешнего мира от собственных целей, — то, может статься, найдем для себя какое-то решение.
Беспорядок вещественный, конечно, тоже не сам по себе важен. Скорее всего, столь напряженные отношения со всеми “роковыми” вопросами (Что за дом, ничего найти нельзя!.. У нас моль летает, дожили!.. Третий день это лежит на полу, нагнуться трудно?) — это лишь отражение других вещей. Связанных с зависимостью и властью, с пониманием своих женских обязанностей и отчаянным сопротивлением им. И, конечно, со страхом того, большого Хаоса. О, у нас есть основания чувствовать его близкое присутствие. Нам напоминают об этой близости сотни ситуаций и картин — от нечищеных зимних тротуаров до “Криминальной хроники” по телевизору, от достаточно свежих воспоминаний о путчах и кризисе 1998 года до совсем уж свежих впечатлений — о бесчинствующих футбольных болельщиках в самом центре города. И прочая, и прочая…
Словарь — а стало быть, и жизнь — новейших времен изобилует понятиями, к которым просто не было времени привыкнуть: бартер, беспредел, бомж, брэнд, БТР, бутик — все “в одном флаконе”. Непредсказуемость и дурь чужих решений, от которых зависят наши завтрашние деньги, работа, здоровье, жилье напоминают поведение отца-алкоголика: когда и в каком состоянии он придет и придет ли вообще, прятаться или скандалить, а главное — кончится ли это когда-нибудь и чем?
“Вдруг страшный грохот. Вилы грохота проткнули мне уши. Но сильнее того — крик женщин, стоявших в очереди. Как страшно все закричали.
Оказалось, пьяные грузчики просто уронили ящик с банками тушеного кролика (стеклянные) а мы-то… Но ведь сегодня то самое, “шестьдесят второе число”! […]
За весь день ничего более не случилось. Прошло какое-то время. Я успокоилась, хотя и не очень: в газетах каждый день сообщения то о взрыве атомной подлодки, то поезд с химвеществами загорелся, то… Да и этих… инопланетян видят все чаще и чаще, целая экспедиция в Пермской области работала, входила с ними якобы в контакт”.
Это из прозы Нины Горлановой, книжка называется “Дом со всеми неудобствами”*. Вот в этом самом Доме со Всеми Неудобствами мы и пытаемся навести хоть какой-то порядок — на уровне уборки в собственных жилищах и жизнях. Ругаем, стало быть, мужей за не туда положенные носки, наводим красоту по журнальчику “Мой уютный дом”, стараясь не замечать боковым зрением “пейзаж после битвы” за окном…
Знаете, чем отличается Баба-яга от отца-алкоголика, от вздорного начальника и вообще от “патриархальной фигуры власти” в ее пустившем петуха, фарсовом исполнении? Старуха справедлива. Привередлива, груба, опасна, — но справедлива. Она не меняет правил игры и выполняет обещания. И потому ее “работы” тяжелы, но не бессмысленны, а ее мир — хоть и темный, но все же это Космос, а не Хаос. И “слуги ее верные” сменяют друг друга как положено, и избушка на курьих ножках действует сообразно ситуации и не путает собственные зад и перед, и пришедшую за светом испуганную девушку Баба-яга хоть и сурово испытывает, но ведь не “кидает”, не переходит границ в своей абсолютной власти. И потому у этой сказки, как и у любой другой, есть начало, середина и конец (а кто слушал — молодец). У жизни — тоже. А вот у хаоса — хоть со строчной, хоть с прописной буквы — нету. Такая уж он, извините, сущность. Мы же решаем, как с этой самой “сучностью” поступить, и решаем каждый день. И это, между нами, девочками, свободный выбор…
Одна моя знакомая, очень и очень занятая дама, отдыхает так: отправив вечером в пятницу мужа и дочь за город, заваливается спать часов на двенадцать; в субботу встает как получится и принципиально не застилает кровать. Бродит нечесаная, жует на ходу, стряхивает пепел где попало — ну чистая Баба-яга. Бросает газету на пол, когда надоест читать, включает одновременно музыкальный центр и телевизор, а сама треплется по телефону с неработающей подругой, не знающей цену свободному времени, но ценящей общение с людьми из “большого мира”. К вечеру субботы дом выглядит так, словно парочка-троечка изобретательных девятилеток играли там в поиски сокровищ Флинта. Хозяйка в нирване: к телефону не подходит, ест руками, плюхается куда нельзя и в чем не положено. Утром в воскресенье все как бы само собой приходит в привычный вид: масштаб разрушений не так велик, как кажется, и к ужину семью встречает привычная подтянутая мама-дама, которая держит в порядке и дом, и свой отдел на работе, и себя самое. Устроить, говоря ее словами, “праздник помойки” удается не каждую неделю, но без него она начинает больше уставать и раздражаться. Особенно ее бесят, естественно, проявления разболтанности и неаккуратности у окружающих…
Дом, каков бы он ни был, может немало рассказать о наших героических попытках усмирить стихию, взять под контроль хотя бы этот небольшой кусочек мира — или о флирте с силами хаоса и разрушения. Некоторые из нас скрывают этот “роман”, как связь с непрестижным мужчиной: только заглянув к ним в косметичку или в ящик с бельем, можно увидеть настоящий бардак — именно то, что строго-настрого запрещалось с детства. Другие, ссылаясь на а) безумную занятость, б) надоевшее жилье, которое уже не изменить, в) общую усталость и авитаминоз, а также г), д), е) и т.д., бросаются в пучину беспорядка, и угрызения совести беспокоят их только при неожиданном визите посторонних.
Одна умнейшая женщина средних лет, много видевшая и пережившая и поневоле ставшая мастером практического самоанализа, говорила мне как-то, что состояние ее жилища порой тонко подсказывает ей, на что обратить внимание в жизни вообще. Например, если образуются какие-то залежи в углах — книг ли, рукописей или моющих средств, — она уверена, что о чем-то упорно не хочет думать, что-то от себя самой скрывает. Если вовремя на это обратить внимание и прояснить для себя, в чем дело, свалки по углам разберутся как бы сами собой. А если только себя стыдить, они от этого растут. Рекомендация, видимо, далеко не универсальная и подходит не всем, но идея кажется любопытной.
Есть еще две сферы, где наша склонность к порядку и слегка прикрытая ею любовь к хаосу проявляется болезненно и ярко: это Время и Деньги.
Удивительно, как мы умеем запутываться в сетях собственной занятости, ставить себе самим подножки и взваливать на плечи неподъемные обязательства успеть то, чего успеть нельзя по определению. Перед кем мы, в самом-то деле, отчитываемся? Кому и что пытаемся доказать? Неужели вечная попытка все успеть — то же тайное желание получить подтверждение однокоренных “успеваемости” и “успешности”? Но ведь знаем, что, даже все успев, не услышим “садись, пять”… И тут-то возникает спасительная отговорка: ведь когда “слишком много задают”, что с нас взять? Успеть бы хоть что-то, хоть как-то… (Если бы какой-нибудь бесенок-искуситель получил специальное задание не дать человеку задуматься о том, что действительно важно, — об отношениях с близкими, о собственном развитии и перспективах, — он составил бы “пропись”, неприятно напоминающую то, что мы зачастую и делаем со временем своей жизни: набрать побольше дел, ни одно из них особенно не любя и не выделяя как главное; побольше в них запутаться, потеряв контроль над ситуацией и барахтаясь в текучке; постоянно угрызаться по поводу недоделанного, хвататься то за одно, то за другое… “так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова”…)
Что же касается денег, этого универсального измерителя наших желаний и возможностей, то как часто мы замечаем, что на фоне разумного, расчетливого распоряжения финансами мы вдруг — вдруг ли? — выкидываем какой-нибудь финт, делая совершенно сумасшедшую покупку. Потребность в капризе? В том, чтобы потешить свою дурь? Или что-то нас подталкивает изнутри к тому, чтобы создать небольшую, несмертельную “аварийную ситуацию”, а потом из нее выкручиваться?
А уж о сфере отношений и говорить нечего: если все “в порядке”, наперед известно и не сулит никаких неожиданностей, в какой-то момент становится неинтересно. Более того, чем больше порядка и стабильности у нас в характере, тем скорее потянет к какому-нибудь причудливому, взбалмошному существу, которое перевернет нашу жизнь с ног на голову, втянет нас в немыслимые ситуации и, легкомысленно посмеиваясь над нашей тяжеловесной правильностью, поскачет дальше. Это может быть мужчина или близкая подруга — из тех, о которых говорят, что они “невозможны”, что у них “семь пятниц на неделе”, что они “ненадежны” и, само собой, с ними “недалеко до беды”. Все верно, но почему же этих “посланцев хаоса” обоего пола так любят, так им прощают и ненадежность, и измены, и прямые неприятности, по их вине возникающие? Уж не это ли и притягивает?
Вопросов получается больше, чем ответов, — что делать, такова тема… Вот еще два — эти уж последние, обещаю. Хотели бы вы, чтобы в вашей жизни все было отлажено, как часы, известно до минуты, как пройдет следующий день, неделя, год? Хотели ли бы вы полностью раствориться в неизвестном, случайном, нарушить все правила, не знать наверняка ничего — вплоть до времени дня и собственного имени?
Оба ответа “нет”? Все в порядке.
И вот еще что: прошлое всегда кажется более понятным и логичным, чем настоящее: в нем наводит порядок наша память, именно она и сводит концы с концами, печется о причинно-следственных связях. Не верите? А вот вам маленький кусочек из милой язвительной Тэффи:
“Жить на свете вообще трудно, а за последнее время, когда следствия перестали вытекать из своих причин и причины вместо своих следствий выводят, точно ворона кукушечьи яйца, нечто совсем иной породы, жизнь стала мучительной бестолочью”*.
Как полагаете, в каком же году это писано? В тысяча девятьсот одиннадцатом — и в той самой благообразной аж по самое некуда “России, которую мы потеряли”. Сей факт кажется мне таким же ироничным, как была иронична сама Надежда Александровна всю свою долгую и нелегкую жизнь — а уж тому поколению Хаос показал все, на что способен. Стало быть, и мы можем не впадать в панику — ну разве что иногда — и найти свой способ переживать все, что нам еще предстоит пережить, с достоинством и толком, а то и не без изящества.
Есть дивная восточная притча о хаосе и порядке. Вот она.
Жил в Японии в старину великий мастер чайных церемоний. Когда его сын вырос, отец передал ему секреты этого древнего искусства. Настал день, когда юноша был готов продемонстрировать все, чему научился: знание древнего ритуала во всех его тонкостях, безупречный вкус, идеальное чувство гармонии и порядка. Он приготовил все для будущей церемонии, выбрал и расставил правильную посуду в единственно возможном порядке, посыпал идеально просеянным песком дорожку к чайному павильону, разровнял этот песок особым инструментом и с трепетом стал ждать оценки отца. Старый мастер увидел, что сын постиг его искусство. Все было правильно. Только для “высшего балла” — слишком правильно.
“Прекрасно, сын, — сказал отец. — Здесь не хватает лишь…” — и жилистой, еще крепкой рукой сильно тряхнул деревце, склонявшееся над идеальной дорожкой. И на ровный белый песок слетел один-единственный красный лист и упал совершенно случайно — то есть так, как и было нужно…
А вы говорите — землетрясения, цунами! Не пойти ли на курсы икебаны, если мама не будет возражать?..