Бабы дуры, бабы дуры, бабы бешеный народ: Как увидят помидоры, так и лезут в огород.
Частушка
Тоня — Тоша, как она просила себя называть — женщина маленькая, “аккуратненькая”, с неожиданно мощным, звучным голосом и неожиданной же скованностью в движениях. Она приехала на тренинг аж из другого города: “У меня, девочки, такая тема, что в наших краях я бы не решилась ни за что. Такая, знаете, неприличная совсем”. Неприличным считается и называется многое: прямой разговор про деньги, про секс, про власть, про месячные — да мало ли! Так что пришлось уточнять, и вот что получилось.
Тоша: Оказалась я, девочки, свободной женщиной тридцати семи лет. Дети выросли, муж ушел, да оно и к лучшему. Гуляй — не хочу. А гулять мне мешает тело. Пока на меня внимания не обращают, оно помалкивает, вроде как и в порядке. Как только какой мужчина глаз положит — все. Уже ничего не хочу, ничего мне не надо, как в той байке про кота — “еще пятнадцать минут поблядую и пойду домой молоко допивать”. Вот чего сказала, вы уж извините, из песни слова не выкинешь. И ведь я не рыба какая холодная — это нет, а оно мне не то что во все тяжкие пуститься, оно пройтись с интересным мужичком не позволяет. Ну, то есть, пройтись как надо. Шкандыбаю Буратиной, срамота одна, какие там шуры-муры!
Ведущая: Тоша, а что бы могло быть результатом работы?
Тоша: Да как-то надо бы полюбить его, проклятущее, помириться, что ли?
Ведущая: А для этого придется его послушать, слово ему предоставить — готова?
Тоша: Ну куда же деться — уж пусть здесь выговорится. Готова! Вот чего я трепыхаюсь, ведь аж колотит! Женщина взрослая, рожала, любила, вполне еще ничего, а хуже, чем на примерке у портнихи.
Ведущая: Ну, давай с примерки у портнихи и начнем. Что будем шить? Деловое, вечернее, соблазнительное, незаметное — что?
Тоша: Ой, я вспомнила, как выпускное в институте шила — ужас! Ведь тоже уже не девочка была…
Ведущая: Выбирай, Антонина, Портниху.
Последующая сцена знакома многим: “У Вас слишком широкие плечи (круглая спина, узкие бедра, большая грудь, маленькая грудь, короткая шея, длинные руки, полные ноги, худые ноги — вообще все не такое), это Вам носить нельзя”. Назначение одежды — спрятать дефекты. Они препарируются подробно, при неподвижности и полураздетой беспомощности жалкого одеревеневшего тела, с озабоченным выражением “доброй тетеньки”, которая знает, как лучше. Роль дает ей право ничего не смягчать и вонзать свои “булавки” куда захочет. Она-то знает как лучше, да только тело попалось совершенно неподходящее — и надо же, еще на что-то претендует, собирается внимание к себе привлекать! Вроде бы и совершенно не на тему: не о мужчинах, не о сексуальности, но что-то в этой примерке “цепляет” и подсказывает: на тему, еще как на тему. Такая наша Тоша несчастная, так ей хочется сбежать из этой примерочной, так ей уже не нужно никакое платье, что и впрямь она начинает “шкандыбать Буратиной”.
Ведущая: Тоша, что говорит тело, что чувствует?
Тоша: Меня здесь нет, мне ничего не нужно, ничего не хочется.
Ведущая: А что на самом деле говорит Портниха? (Обмен ролями, за Портниху говорит сама Тоша.)
Тоша (в роли Портнихи): Ты создана не для того, чтобы на тебя смотреть, тебя любить. Не в свои сани не садись, будешь нелепой. Твое дело — работать, быть полезной, тебя за полезность и держат. Вся эта любовь — глупости сплошные, я тебе добра желаю, а мужикам-то, ясно, чего надо. И хорошо, что каракатица: тихонечко, бочком, так и проживешь. А от красоты одни неприятности.
Ведущая: Кто ты на самом деле, Портниха?
Тоша (в роли Портнихи): Дак кто, ясно кто. Кто прошмандовке-то этой шил, пока соплей была? Тетка я ее по матери, Зинаида. Говорила я Райке: пропадешь сама и девку погубишь. Нет, ей все любо-овь подавай. И что она с той любви поимела, кошка драная? Как после абортов валяться — так Зиночка, раз чуть Богу душу не отдала, коновалы наши чего-то там недоскребли, просила девочку не оставлять, прощения просила за свое беспутство. А Тоньке чего говорить каждый раз? Чем мамочка так болеет, что у тети Зины гостить приходится? И за что Райке девка такая золотая — ума не приложу. Я, конечно, воздействовать старалась, как могла. В смысле воспитания.
Ведущая: Да, тетя Зина, Вы старались, как могли. И не без успехов. Скажите, а Вы счастливы?
Тоша (в роли Портнихи): Какое! Скажете тоже, женщина! Глупости сплошные!
Ведущая: А есть ли что-то, что Тоне важно услышать от Вас, а Вы ей этого так и не сказали?
Тоша (в роли Портнихи): Как не быть, есть. Антонина, а ведь и я перед тобой виновата. Я тебя маленечко это… настраивала против матери-то, вот. Ну и говорила тебе лишнего, что уж там. Ты девочкой симпатичная была, а я все каркала, мол, коленки вместе, жопой не верти, куда обтянулась! Ой, смех и грех, я ж тебе шила как на себя — мешок с кружавчиками, фасон “богадельня”. А вышло все навыворот: мне в сорок восемь все подчистую вырезали по женской части, а Раиса в тот же год еще и замуж вышла. И ухаживала за мной, словом не попрекнула, она добрая у нас, Райка-то. Дело прошлое, завидовала я ей. Я ведь старшая, я за нее всю жизнь в ответе была, а с поручением таким ответственным не справилась. Я пахала, а она любила: как же не обидно — обидно! Я воспитывала, а она оторвалась. Может, и гуляла так сильно назло моему воспитанию. Но это дела наши, между сестрами всякое случается, а тебе досталось ни за что. Тонька, племяшка, не слушай меня, дуру старую. Да верти ты чем хочешь, ты у нас еще некоторых молодых поаппетитней будешь!
Ведущая: Разрешаете, значит, тетя Зина?
Тоша (в роли Портнихи): Сама разберется, умная. Ты это, Тонь, если что пошить… ну повеселей там, понарядней — я могу, я еще нитку без очков вдеваю. Мне ведь тоже охота в руках красивое подержать! (Обмен ролями).
Тоша: Спасибо, тетя Зина. Я знаю, ты ничего плохого не хотела. Я из твоих наставлений давно должна была вырасти, как из твоих мешков с кружавчиками. (К ведущей) Я еще хочу с мамой поговорить.
Ведущая: Выбирай кого захочешь на роль Мамы, поговоришь.
Тоша: Мамуля, я очень рада, что твоя жизнь устроилась. Кто бы что ни говорил, ты для меня всегда была самая лучшая, самая красивая. Ты и сейчас у нас интересная женщина. Вот скажи, у тебя бывало так, что на тебя мужчина внимание обратил, а тебе это не в радость? Это нормально? (Обмен ролями).
Тоша (в роли Матери): Все нормально, что для тебя хорошо. Я мужчин выбирала сама: он не охотник, а я не утка. И у тебя глаза есть, интерес-то взаимный! А еще я тебе скажу, дочка, что много лет мне перед тобой как-то неловко было — семью не сохранила, что за пример для девочки, город-то маленький. Не так уж я и гуляла, но молодая же была, жить хотелось, любить. Зинка, конечно, тебя по-своему воспитывала, но я всегда знала, что ты моя девочка и все поймешь. И мужики мои всегда знали: любовь любовью, но дочь у меня на первом месте. Домой не водила, ни-ни. Романы романами, но чтоб тебя ничего не коснулось, ни боже мой. Это как крутиться приходилось, просто семнадцать мгновений весны! Ты ведь ничего такого не думала, а? (Обмен ролями).
Тоша: А вот и думала! Мама, ну сама посуди: ты по дому носишься, марафет наводишь, вся незнамо где, глаза горят — “на репетицию новогоднего “огонька””. Видала я эту твою репетицию, еще машина у него была, “жигуль” вишневого цвета. Все тишком, все молчком, у тети Зины не спросишь — она гадость какую-нибудь скажет. Ну что я должна была думать? Я и стеснялась тебя, и гордилась, и любила, и зла моего на тебя не хватало! Я из-за всего этого чуть в девках не осталась, замуж вышла за нудного придурка — пусть, думаю, не хорошо, зато правильно. Ну что молчишь, скажешь, не так?
Тоша (в роли Матери): Тоня, я хотела как лучше! И Зина хотела как лучше! Чем тебе помочь-то теперь?
Тоша: Помиритесь с теть Зиной, совсем помиритесь. Не надо мне этих ваших “дело прошлое”, я еще жить собираюсь. Мне этот раздрай внутри ни к чему.
И мы делаем короткую сцену полного и окончательного примирения сестер — со всеми положенными по-родственному “шпильками”, с откровенными признаниями в зависти и конкуренции, с припоминанием обид и прощением за них. Зачем? А вот зачем: Тоша полна противоречивых чувств и к матери, и к тетке; по своим — и очень понятным — причинам они нагрузили ее противоречивыми, конфликтующими установками в отношении мужчин, “приличного” и “неприличного” поведения, права на собственную сексуальность. У этих немолодых уже женщин все сложилось и случилось, и, разумеется, на эти жизни наша работа никак не распространяется. А вот образы мамы и тетушки внутри самой Тоши — это другое дело. Здесь можно разрешить конфликт, снять мучившее ее с детства противоречие, получить благословение не повторять ни тот, ни другой сценарий.
Разумеется, в сцене примирения в ролях то тетки, то матери работала сама Антонина, иначе и смысла нет. Азартно, между прочим, работала. С куражом, с хулиганством, с очень большой иронией по адресу своих старух — и с любовью. Боже, сколько в этом ворчливом “саммите” было любви, какие мощные темпераменты схлестнулись, как Тоша, становясь то Раисой, то Зинаидой, на глазах наполнялась еще большей энергией, чтобы не сказать страстью! И вовсе это была не “бытовуха” про жизнь в маленьком городе сексуально неудовлетворенных женщин, хотя и эта тема присутствовала, куда ж ее денешь — по правде так по правде. Но правды этой оказалось много больше, чем обещал в начале наш “психодраматический лубок”. Бедная возможностями, неласковая жизнь — и не убитое ею желание праздника, красоты, счастья. Неблагополучное во всех отношениях окружение, где годами пьют и тупо смотрят телевизор, а еще время от времени вешаются, бьют смертным боем и насилуют, да и у женщин есть свои способы изводить так называемых близких — и горячее стремление жить иначе, раз уж не самой, то хотя бы детям создать это “иначе”. Жесткий диктат житейской нормы, когда и в тридцать пять “уже все” — и живое женское нутро, тоскующее по чувствам и создающее эти самые чувства почти на пустом месте, из ничего. “Особенности национальной практики” физического унижения, чтобы не сказать отрицания женщины любого возраста, в том числе и через полное пренебрежение свойствами и потребностями ее тела. И — немыслимая жизнестойкость этого самого тела, которое по всем законам анатомии с физиологией должно было бы уже давно превратиться в землеройную машину, трактор, мортиру или просто бесчувственную тушу, а оно, черт подери, чувствует и надеется чувствовать еще! Много чего там было…
А заканчивали мы так, как придумала сама Тоша в ответ на мой вопрос: “Что тебе нужно, чтобы не только примирить в себе эти два голоса, но и физически принять свое тело, свою чувственность?” Финал получился фантастический. Итак: мать и тетка собирают Тошу на праздник — разумеется, новогодний “огонек”, только настоящий. (В их конторе как раз недавно появился один интересный разведенный господин, бросающий на нашу героиню недвусмысленные взгляды, от которых она до сей поры не знала куда деваться — это в реальности, как и приближающиеся новогодние возможности.) Пока не настал знакомый столбняк — “и хочется, и колется, и мамка не велит”, — старухи дружно заявили: все как сама захочешь, только как сама захочешь, будет настроение — гуляй, это твое прекрасное тело и твоя жизнь. И предложили “на удачу в амурных делах” собрать “девушку” на праздник по старому ритуалу — так собирали невест один раз, а королев — почаще.
Начинается все, понятное дело, с мытья — и Зина с Раей свою “младшенькую” парили в баньке, притом младенческие присловья типа “С гуся вода, с Тонечки худоба” чередовались с присловьями не вполне приличного свойства. Вся группа “на подхвате” подавала то веник, то реплику, нахваливая ее фигурку, волосы, подтянутый животик, даром, что двоих родила, и прочая. Потом было само одевание — и это было красиво! Чтобы в нашей психодраматической купели и перед зеркалом действовать было ловчее, Тоша и в самом деле кое-что с себя скинула — ну, не разделась догола, но осталась в топике и колготках. “В ролях” потрясающего белья и волшебного платья выступали ее собственные, не одну командировку видавшие вещи: приличные, удобные, немнущиеся. То есть одевали мы ее вполне по-настоящему. И каждая могла, передавая из рук в руки практичную трикотажную юбочку, сказать свою фантазию о том, что бы это могло быть и какие ощущения в теле такая вещица вызывает. Заканчивался ритуальный путь каждой вещи в руках Зинаиды с Раисой, которые вдвоем ее на Тошу одевали — строго вдвоем, симметрично, согласованно. А перед Тошей было еще и Зеркало — конечно же, живое. И по мере того, как наша героиня разрумянивалась и оттаивала, Зеркало чутко отслеживало все ее невольные жесты, позы, движения: вот плечиком повела, вот вздохнула — ах… Причесывала ее Зинаида, но причесывала наоборот: не забирала волосы под повойник, как в свадебном ритуале, а из маловразумительного хвостика с заколкой освобождала, расчесывала, разглаживала, раскладывала по плечам. А мама Рая попудрила ей носик и дала “на удачу” какую-то особенно “счастливую” губную помаду. И все это время Тоша проговаривала все свои ощущения, совершенно реальные в этой нереальной, сказочной ситуации, “возвращала” себе живое, чувствующее тело.
И вот так, на сочетании символической игры в “рождение Венеры”, полного и безусловного принятия группой и осознавания своей женской телесности эта история для Тоши закончилась. Ее последние — по игровой части работы — слова были: “Это я. Смотрят на меня или нет, быть женщиной хорошо. Я что, сама себе нравлюсь, что ли? Да, нравлюсь. Я свободная не потому, что незамужняя, а просто это мое тело, мои ощущения, мои желания и моя, блин, жизнь. (К группе) Ох, девочки, вот спасибо! Повезу себя как хрустальную вазу: осторожно, мол, особо ценное тело!” Без этой последней “цыганочки с выходом” была бы не та работа и не та героиня: из песни слова не выкинешь, а уж из частушки — в особенности.
С чем же мы работали в этой истории? В самом начале, когда шутки-прибаутки еще прикрывали Тошино смущение, прозвучало несколько важных намеков. Упоминание маленького города — намек на “неприличие” темы: как-то сразу было понятно, что речь пойдет о секрете, тайне “про это”. При этом самая интимная часть рассказывалась громко, бойко, с матерком, а в сильное переживание героиня “влетает” при упоминании примерки у портнихи. Ее и правда колотит. И все время она уговаривает себя, что взрослая. Сколько ей лет в этой сцене? Сначала двадцать с небольшим, потом сразу, вдруг — двенадцать-тринадцать: деревянные ручки-ножки Буратино, дочка-отличница легкомысленной мамы. Беспомощность и стойкость, хоть пытайте — не скажу; полное отчуждение женского в собственном теле. И как резко она разворачивается в роли суровой Портнихи: дергает и вертит “Тоню”, добивается одной ей понятного порядка, а заодно вводит несколько важных тем.
Во-первых, это тема тела как объекта, вещи: оно может работать, быть использованным, оно должно быть спрятано, чтобы не было “неприятностей”. А чувствовать оно не может, души к нему не полагается. Во-вторых, становится понятно, что речь пойдет не об отношениях с мужчинами, а о чем-то, что им предшествовало. В-третьих, довольно быстро становится ясно, что сексуальная тайна — не Тошина, а скорее наоборот: это ей чего-то знать не полагается, но, как выяснится позже, кое-что известно.
Когда Портниха превращается в Тетю Зину, ее голос становится еще громче, почти оглушает. В этой фигуре подавленная чувственность давно превратилась в агрессию, притом образы особенно убийственные, “живодерские” — по отношению ко всему, что “по женской части”. Портниха кроит, ушивает, окорачивает, истребляет в своем шитье всякий намек на женственность — чем не помощница тем самым коновалам, которые “чего-то там недоскребли”… Житейское тут, конечно, есть: страшненькое и всем знакомое, как стафилококковая инфекция в роддомах. Но есть и другое. При ближайшем рассмотрении “карты” ложатся вполне последовательно, и символика их вовсе не беспросветная: скрывали — но не скрыли, каркали — но получилось “навыворот”; рука ли дрогнула или что еще, но кастрация не удалась. И Тошины дети — показывала фотографии в перерыве — это отчетливые Мальчик и Девочка; и нет ли в том заслуги “зануды-придурка”?
Как мифологический, сказочный персонаж Портниха Тетя Зина — некий зловещий гибрид Злой Мачехи и Феи-крестной, только снаряжает она нашу Золушку не на бал, а в богадельню или отделение хирургической гинекологии. Но тетушка не проста и не вполне однозначна: поразительно быстро ее монолог утрачивает настоящую злобность и становится ворчливым, но безобидным и даже не лишенным юмора (кстати, сочная речь “с перчиком” у Тоши явно не от мамы). Мачеха-Портниха не совсем настоящая, сознание своей правоты у нее “с трещинками”, сестры — моралистка и грешница — связаны гораздо прочнее, чем сами признают. В шкафу спрятан не столько скелет, сколько очередной любовник младшей сестры, а старшая-то ругается, но покрывает… В этой истории поразительно сочетание внешней грубости, даже брутальности — и настоящего тепла, а все персонажи знают, понимают и чувствуют больше, чем поначалу заявляют. Такой вот “мешок с кружавчиками” — дерюга и что-то совсем иное, нежное.
Ритуальное одевание последней сцены, пожалуй, и комментировать не стоит. Разве что… Для тех, кому видятся символы ученой, литературной природы — вот: стояние перед зеркалом, когда за спиной видится фигура матери, не напоминает ли символическую реконструкцию ключевого события stade de miroir — “стадии зеркала” — господина Лакана?* По тексту — очень даже: “При виде своего тела, вновь собранного воедино и введенного в правильные рамки, он ощущает “интенсивное ликование”. Он прыгает от радости и улыбается своей матери, которая своим присутствием гарантирует правильность исполненного. Впервые он осознает свое существование. Близко к матери, но отдельно от нее, он еще неявно, неотчетливо подтверждает свое право быть иным. Первая встреча с самим собой является для ребенка новым рождением”**.
В Тошином случае переплетаются “новые рождения” самой разной природы: отделение от сценариев матери и тетки, принятие своего тела, осознание себя как свободной женщины в начале нового жизненного цикла, в каком-то смысле — “переигрывание” подросткового кризиса идентичности. В конце ее работы, когда группа уже сидела в кругу и говорила о том, какие чувства и воспоминания возникли по ходу действия, Тоша слушала с несколько блаженно-отрешенным видом и явно воспринимала не все, что говорилось (так бывает, но многое потом вспоминается). Кто-то обратил внимание на ее выражение лица: “В отключке, как будто и правда после баньки”. — “Я все слышу, просто маленечко подустала, вот сижу, перевариваю. Чего ж ты хочешь от новорожденной?”. Поверьте, не было перед этим никакого умничанья относительно символизма, ритуалов и вообще чего бы то ни было: говорилось только о непосредственно возникших эмоциональных реакциях и об их связи с собственным опытом, с собственной жизнью. Тем оно и дороже. А в конце дня, когда прощались и формулировали результаты всей групповой работы, Тоша сказала так: “Увожу из Москвы свое новое женское тело и уж его-то, блин, в обиду не дам. Не знаю, то ли я чего-то родила, то ли меня, но точно вам скажу: все было по любви. И, девочки, сколько же в нас ее!”
Уж не знаю, случайно ли в обеих историях плещется вода и светится обнаженное женское тело: похоже, они имеют прямое отношение к любви…
Она над водой клубами, Она по воде кругами. Но я знала тех, кто руками Ее доставал со дна. Любая любовь, любая. Любая любовь, любая.
Любая любовь, любая — И только она одна.
Шабаш эгоисток
Совет — это то, чего мы просим, когда уже знаем ответ, но он нам не нравится.
Эрика Джонг
Но уж если речь заходит о “любви к себе”, где-нибудь поблизости непременно оказывается ее кривое отражение. Увидев этакое в зеркале, мы с диким криком от него отшатываемся. Достаточно сказать о ком-нибудь: “эгоистичная, избалованная особа” или “она уж очень себя любит” — и каждому ясно, что с ЭТОЙ никаких дел иметь не следует, спасайся кто может! Возникает образ ленивой, холеной, капризной стервозы во-от с такими ногтями, железной хваткой и непомерно раздутым “Я”. Мужчин она использует, пожилым родителям стакана воды не подаст, а уж детей или вовсе не имеет, или подбрасывает, как кукушка. Кровь стынет в жилах!
К нам эта жуткая особа — как и прочие исчадия ада — конечно, отношения не имеет.
Обвинение в эгоизме, самовлюбленности, пренебрежении к окружающим столь тяжко для всякой нормальной женщины, что так и хочется его отбросить подальше от себя, перевесить на кого-то (желательно, чтобы эта особа была сущей дрянью), оправдаться или отбрехаться. Так вот и защищаемся. Да, я слежу за своей внешностью, но не целыми же днями “чищу перышки”, и на моей работе иначе нельзя, у меня контракт, и вообще — я что, не заслуживаю… далее по тексту. Да, бывало, что меня любили больше, чем любила я, — я что, и в этом тоже виновата? Ну, знаете ли! И потом, я честно старалась этим не пользоваться… ну разве что совсем чуть-чуть… Да, иногда родители обращаются за помощью не вовремя, как будто проверяют длину поводка — вот матушка вовсю гоняет по городу на своей машине, но вдруг захотела какого-то особенного молотого кофию, который почему-то должна купить именно я и только немедленно, а у меня отчет, ну я и сказала: на следующей неделе, — а она обиделась… Но не стакан же воды! Да, я дала ребенку не все: вот и прикус надо исправлять — недоглядела, и читает мало — недочитала, и ленив немного — сама люблю поспать… но не кукушка же! Робкие попытки “эгоизма” сопровождаются пышным букетом оправданий, которые порой даже довольно агрессивны, а все едино — чувство вины из них вылезает, как то самое шило из того самого мешка.
Давайте посмотрим, как живут “на другой стороне Луны” — там, где обитают “настоящие женщины, готовые на все ради близких”.
Начало группы. Знакомимся, разогреваемся. Майя говорит о себе: “Вообще-то я экономист”, — и опускает глаза так, словно сообщила, что три года просидела в седьмом классе. Она в группе самая молодая — двадцать семь, самая красивая и самая затюканная. Ведет всю документацию в фирме мужа, а это немало, и растит дочь девяти лет. Когда-то было удобнее работать дома, чтобы приглядывать за малышкой, с тех пор все так и осталось, хотя девочка выросла и фирма тоже. Естественно, требования мужа к ведению всех видов “хозяйства” максимальные: “А что тебе еще делать целый день?”. Зарплату Майя не получает: “Зачем, все равно сидишь на всем готовом”. Новые туфли ей, конечно, не нужны: “Зачем тебе, ты же никуда не ходишь?”. И все это еще бы ничего, но вот в последнее время дочь стала уж слишком своевольной, маму ни в грош не ставит: “Что ты в этом понимаешь, я вот вечером папу попрошу, и он мне все разрешит”. Папа и разрешает, особенно когда придет в благодушном настроении, а юная принцесса такой момент ни за что не пропустит. И он, в очередной раз позволив или обещав что-нибудь дочери, шутит так: “Ты, Майка, смотри: мы еще поглядим на твое поведение, может, вообще тебя выгоним. Совсем, понимаешь, обленилась, вон толстая какая стала. Ну что, доча, выгоним маму или пока еще оставим? Вон она как плачет некрасиво: у-у-у!”. И все в таком роде — чем дальше, тем страшней.
Чуть попахивает инцестом — возможно, не буквальным, а символическим, но совершенно очевидно, что в этой семье парой являются именно папа с дочкой, а мама сбоку припека. Понятно, что настоящие беды только начинаются, хотя все “мины” заложены давно. Когда? Когда выбран этот — вот такой — муж? Когда впервые проглочено оскорбление? Конечно, раньше. Как и все наши “мины”, гораздо раньше. Впрочем, с первого раза до этого уровня, до корней не доберешься, а делать что-то надо, и прямо сейчас. По идее, надо было бы работать со всей семьей — семейные терапевты так и поступают. Но об этом нас никто не просил. Более того, вряд ли такого папу удастся затащить на консультацию — его, возможно, все в этой жизни устраивает. И еще одно: никто не может поручиться за то, что в этом доме на самом деле все происходит именно так и только так, Майина память избирательна, как у всех нас. Показать мужа чудовищем в женской группе — это богатая возможность выразить свою ненависть к нему, предъявить свои счета; а разве не все мы иногда испытываем колоссальное искушение “все ему припомнить”, да еще и так, чтобы нам за это ничего не было? Но… Вероятность того, что Майя и в самом деле жертва психологического насилия, очень высока. Сюжет — постепенная изоляция, тотальный контроль, эксплуатация и постоянные плевки в душу — не нов и не так уж исключителен. Такое случается, притом гораздо чаще, чем принято считать, и в совершенно разных декорациях.
И здесь, как и во многих других историях, мы должны твердо помнить одно: героиня ищет свою правду, совершенно субъективная картина мира и сколь угодно избирательные воспоминания — наш общий удел. “Своим голосом и о том, что важно для меня”, не так ли? И мы работаем с тем, что сейчас важно для участницы группы, каждый раз понимая, что в этой работе могло бы быть еще много тем, поворотов, совершенно неожиданных углублений и связей разных линий между собой. Но время ограничено, а готовность сразу идти глубоко может быть настолько подавлена сегодняшней острой болью… Майя выбрала работу со своей ролью жертвы; ее целью было почувствовать себя иначе, хотя бы на время “распрямиться” и выразить свои истинные чувства.
Сцены издевательств, дурного обращения — не такая уж редкость в женских группах и всегда вызывают у других участниц просто-таки физическую боль с немалой примесью гнева, страха, стыда. Когда порой спрашиваешь женщин о ролях, в которых им хотелось бы бывать как можно реже и в которые они, тем не менее, попадают, чаще всего звучит слово “жертва”. (Второе место занимают собственные агрессивные, разрушительные роли, что неудивительно.) Работая с Майей, группа развоевалась не на шутку — так, что сама Майя не без удивления вспомнила еще одну фразу мужа: “Что ты глазами хлопаешь, как овца, — рявкнула бы хоть раз, как любая нормальная женщина”. В затравленном, беспомощном состоянии она из этой фразы слышала только “опять не так, все не так”. А между тем сказано не только это. И мы в качестве вспомогательной фигуры вводим некий фантастический образ “Нормальной Женщины” — коли уж она упомянута в обидном сравнении. Разумеется, именно она — то есть сама Майя при обмене ролями — говорит: “Дорогая, ты можешь и должна себя защищать. Если тебя что-то задевает, можно не только плакать. Ты имеешь право на уважение, вознаграждение за работу, благодарность. Если ты этого не получаешь, если вместо “спасибо” тебе еще и хамят, а ты молчишь — значит, ты согласна это терпеть. Может, хватит?” И когда появилась возможность, “разрешение” выражать свой гнев, она выплеснула его в движении, в крике, а позже в монологе, обращенном к мужу: “Ты калечишь дочь: не уважая меня сейчас, она не сможет уважать женщину в себе. Я невольно помогала тебе в этом, но больше не хочу — я буду защищаться, я имею право прекратить эти садистские игры и больше не позволю так с собой обращаться”. Это, конечно, только маленький шажок к обретению границ и достоинства и не будем его переоценивать: в Майином случае все действительно зашло очень далеко и требует длительной и непростой работы. Но даже такая первая попытка отодрать от себя присохшую “овечью шкуру” привела к довольно неожиданному выводу: “Знаете, а ведь они ко мне относятся так же, как я сама к себе. Ведь это я с самого начала говорила: зачем, мне ничего не надо. Не всегда ведь было так, как сейчас. Я вот вспомнила, что когда-то мы даже спорили — и по работе, и по хозяйству. Но мне почему-то казалось, что это нехорошо, если я в споре побеждала, то пугалась ужасно. Мне казалось, что если не возражать, то человек сам поймет…”
Да нет, не поймет. И действительно, первые десять — двадцать? сто? — раз фраза “зачем, мне ничего не надо” — была произнесена Майиным голосом. И уж если жизнь и достоинство кладутся к чьим-то ногам, неудивительно, что об них начинают эти самые ноги вытирать … “Разучиться быть жертвой” — очень большой и тяжелый труд; первые попытки другого поведения вызывают у окружающих не поддержку, а немедленное усиление давления — “попробовала возражать, только хуже стало”. Понимание “вторичной выгоды” положения страдалицы неприятно, коробит, не позволяет сохранить представление о самой себе как о “хорошей девочке”. Первые выплески собственного гнева могут напугать — они бывают очень сильными, с оттенком мстительности и немалой долей жестокости, которой в себе не признаешь. В общем, в одиночку и без поддержки завершить этот труд, миновать всех демонов и прийти к сбалансированному, достойному состоянию очень тяжело — почти как пешком пройти до Южного полюса и обратно.
Ирина Львовна, наша следующая героиня того же дня, совсем из другого теста: властная, крупная, шумная. Работает на двух работах, успешна, честолюбива. Муж — милый, тихий и по-своему тоже вполне состоявшийся человек, талантливый технарь, вовремя нашедший свое место в жизни: разрабатывает некие тонкие технологии для весьма процветающей компании. Домашних вопросов не решал и не любил ни во времена секретного НИИ, ни теперь. Ирина Львовна расшибалась в лепешку ради жилья, ради хорошего садика и хорошей школы для сына, добивалась для него всего того, чего обычно добиваются энергичные матери. Сын же вырос мягким, не очень уверенным в себе молодым человеком — немного похож на отца, но гораздо хуже сосредоточивается, не азартен, работает в крупной фирме без особого воодушевления, друзей мало, девушек стесняется, от отца далек, маму побаивается, чувствует, что “не оправдал вложений”. И правильно, в общем-то, чувствует. В одной из первых сцен своей работы Мама обращается к спине сидящего за компьютером Сына:
— Господи, уж съехал бы куда с глаз долой, недоразумение какое-то, а не ребенок! Разве я для этого горы сворачивала, чтобы каждый вечер видеть вот это все, это унылое создание? Я ж тебе все возможности создала, ну почему ты такой несчастный!? И с детства, с детства такой! И всегда меня этой своей квелостью бесил! Да, я многое решала за тебя. Да. Но я же решу лучше! Какую я тебе прекрасную карьеру простроила, какие возможности! Ох, мясо в сумке подтекает — вот, смотри, парная телятина, ведь не сунешь в рот кусок — так и будешь у компьютера своего сидеть голодный, чучело беспомощное…
Достаточно? Такие разные, обитательницы “другой стороны Луны” схожи в одном: своим поведением они программировали совсем не тот результат, который ожидали: за что боролись, на то и напоролись. Жертва-Майя, отказываясь от минимальных знаков уважения и признания своего труда и своей личности — а ведь были кое-какие в самом начале, — вовсе не ждала оскорблений. “Отдавая все”, она надеялась на похвалу, покровительство, на то, что о ней позаботятся, — а уж она отработает, уж она наизнанку вывернется. Ей хотелось быть надежной опорой любимому мужу, всегда быть рядом с дочерью, раствориться в их потребностях — быть нужной, быть в безопасности, в тени, но всегда под рукой… Такие понятные желания. Такое искушение. Такой капкан с восхитительно пахнущей приманкой. Тем более, что одной из любимых “воспитательных” фраз Майиной мамы было: “Будешь много о себе понимать, никому не будешь нужна”. Можно догадаться, что одинокий, застенчивый ребенок любое проявление своего “Я” старался как-то скрыть, затушевать, а то ведь кто-нибудь подумает, что она “много о себе понимает”! Нет, спасибо, мне ничего не нужно. Ничего-ничего, все в порядке, это я сама лицом ударилась, такая неловкая…
И вот еще что важно, просто очень важно:Майя пыталась дать своимблизким именно то, чего ей самой катастрофически не хватало. Ах, как часто мы впадаем в это заблуждение и предлагаем, как зверюшки в “Винни-Пухе” предлагали Тигре, “свою еду” — чертополох, желуди или чем нас там еще недокормили…
“Воительница” Ирина Львовна совершенно не собиралась сломить дух своего сына — она просто все решала за него. Хотя бы потому, что за нее саму в жизни никто и ничего не сделал, она вообще росла заброшенным ребенком. И вот это свое — причем детское — счастье, эти “желуди и чертополох” она продолжает навязывать сыну, иногда даже открытым текстом восклицая: “Обо мне бы хоть раз в жизни кто-нибудь так позаботился!”. Ее сценарий — “сама не сделаешь — никто не сделает”, помощи ждать неоткуда, кругом сплошные спины занятых своими делами взрослых. Единственное, что приветствуется, — это самостоятельность: девочка часами играет одна, без помощи делает уроки, решает все свои проблемы — и тем самым не создает проблем родителям. Пока она находит все новые и новые решения, про нее можно вообще забыть — и именно поэтому ее собственная семья будет ежесекундно помнить о ее присутствии: “Чтоб на меня так давили, как я на тебя давлю!”.
Первым шагом к самостоятельности ее сына, скорее всего, станет какое-нибудь: “Мама, помолчи, это я решу сам” — и хорошо еще, если мама примет это как знак нормального роста и развития. Потому что иначе горечи и обиды хватит на все лунные кратеры как с той, так и с этой стороны… Как сказала одна англоязычная писательница: “В первые годы мать — самый важный человек в жизни ее ребенка, и если она хорошая мать, ей, возможно, удастся стать самым тупым, по его мнению, человеком”. Неплохо, а? Но как же трудно…
Сложность и коварство проблемы в том, что эгоизм и самопожертвование как-то так хитро переплетены, так умеют притвориться друг другом, что порой у всех нас дважды два равняется пяти. Посмотрите, сколько вокруг женщин, гордящихся тем, что “отдали все” — и сколько из них нанесли этим серьезный вред не только себе, но и тем, ради кого разбивались в лепешку, ложились трупом и выворачивались наизнанку. Язык наш — инструмент тонкий: хорошее дело вряд ли называлось бы такими словами. Какие могут быть партнерские отношения с вывернутым наизнанку, разбитым в лепешку трупом?
С другой стороны, достойное человеческое партнерство невозможно без умения уступить, порой подумать сначала о другом, но по возможности без самоотвержения, и уж точно — без великодушия. Женщины легче и чаще попадают в ловушку, которой сплошь и рядом становится для них роль благородной жертвы. Причин тому много. Есть совсем простые: если бы не женская способность на самом деле забывать свою боль, игнорировать собственную усталость и не замечать потребностей, забота о маленьком ребенке была бы невозможна. Полная включенность в состояние и ощущения другого — биологически целесообразное свойство. Как и с прочими дарами матушки-природы, здесь легко утратить меру.
Существует система ролевых ожиданий: женщине предписывается понимать, сочувствовать, терпеть, заботиться и угадывать даже еще не выраженные потребности: в “идеальном” — для кого? — союзе значительная часть работы матери, жены, подруги так и представляется. Женщина, которая двадцать четыре часа в сутки “живет не для себя” и “отдает все”, удобна. Но только теоретически. Разменной монетой в союзах с таким “идеалом жены и матери” сплошь и рядом становится чувство вины: она такая хорошая (а я не оправдал); она такая хорошая (к чему бы придраться?); она такая хорошая (век бы не видеть этого живого укора); она такая хорошая (ну, значит, ей это зачем-то надо). Исполнение роли Идеальной на практике перерождается в “мама знает лучше”, в делание всего и за всех, в хитрое косвенное воздействие кнутом и пряником, в горькое разочарование. Обратите внимание: и Майя, и Ирина Львовна на свой лад стремились к исполнению ролей “классического репертуара”: безответной овечки и активной мамаши-львицы. И преуспели…
А у нас, кроме всего прочего, для попадания в ловушку стремления “отдать все” есть причины исторические: в трудные времена — то есть последние лет сто — отдавать ближним последний кусок считается правильным и почетным, собственные страдания вознаграждаются чувством выполненного долга, уважением окружающих. А сценарий, где героиня “во всем себе отказывала, только чтобы….”, становится нормой. Вспомните бесчисленные истории о том, как бабушка три раза перешивала мамину школьную форму — непременно ночью, днем она, как и все, работала. Как были выменяны на хлеб ложки из приданого. Как добывались все нехитрые жизненные блага. Как “одна поднимала детей” — муж то ли сидел, то ли воевал, то ли пил без просыпу. Я встречала на группах женщин еще вполне цветущего возраста, не заставших войну и карточки, но знакомых с настоящим чувством голода. Диеты и Брэгг тут ни при чем: трудный период жизни, потеря работы, ребенок, нищенское пособие, на которое ничего нельзя купить. “Чай пей без меня, я уже поела”. Почему кажется, что мы все когда-то это слышали?
И все-таки, при всей мощи оказываемого на нас влияния самых разных факторов, выбор за нами. И всегда остаются несколько простых и здравых мыслей — тоже, кстати, не вчера родившихся, — которые стоит иногда вспоминать. Нашим любимым людям лучше, когда мы здоровы и счастливы, когда нам радостно и интересно жить. Если это не так, то возникает вопрос: зачем мы окружили себя людьми, не желающими нам добра? Решая и делая все за своих близких, мы разрушаем не только себя, но и их уверенность в себе — а возможно, и развращаем, питаем их темные стороны. Если так сильно хочется “полностью посвятить себя” кому-то, стоит спросить себя: это действительно нужно тому человеку? (В том, разумеется, случае, когда ему больше трех — если меньше, ответ будет другой.) Но если это не младенец, то не тяжкий ли груз мы тем самым на него взваливаем, не собираемся ли, втайне даже от себя самих, потом предъявить счет? Не убегаем ли в это “служение” от каких-то своих проблем? И все-таки дар это или жертва? Дарить, как все мы знаем, радостно, и дарящий становится богаче, а не беднее. Так вот, делая именно такой выбор, становимся ли мы лучше, мудрее, больше в ладу с самой собой? Примеры бесхитростного, радостного, “белого” самоотречения есть — как, бесспорно, есть святые, безусловная любовь и мгновения подлинного счастья. Но святых не бывает много — столько, сколько вокруг женщин, “отдавших все” и “положивших жизнь”. И то, что начинается как искреннее стремление без остатка раствориться в жизни другого человека, только отдавать и ничего не получать взамен, ведет нас прямиком туда, куда обычно и заводят дороги, вымощенные благими намерениями…
Позвольте рассказать очень страшную историю на тему “женщины и эгоизм”. Она так же правдива, как и остальные, но, к счастью, я не знакома лично с ее действующими лицами. Так вот, однажды мне довелось подслушать разговор двух дам в троллейбусе. Говорили о детях какой-то общей знакомой. И представьте, эта Лина “такая умная — с самого начала, просто с пеленок, внушила дочери, что с ее рождением потеряла здоровье, вообще положила жизнь на ее воспитание, и у нее выросла такая чу-удная девочка, ну совершенно домашняя, ей двадцать пять и до сих пор по струнке ходит!” — “Так и надо, Сонечка, так и надо! Чтобы чувствовали, кому они всем обязаны!” И тут с заднего сиденья прозвучал какой-то даже сладострастный смешочек. Я тихонечко, с большими предосторожностями обернулась… но, конечно, не увидела ни помела, ни когтей, ни клыков. Всего лишь двух хорошо одетых матрон, полностью уверенных в своей правоте.
ПРО ЭТО, ДА НЕ ПРО ТО
Всех прикроватных ангелов, увы, Насильно не привяжешь к изголовью. О, лютневая музыка любви, Нечасто ты соседствуешь с любовью. Легальное с летальным рифмовать — Осмелюсь ли — легальное с летальным? Но рифмовать — как жизнью рисковать. Цианистый рифмуется с миндальным.
Вероника Долина
В пропахшем всеми ароматами тропиков магазинчике “Чай вдвоем” на огромной жестяной банке с чем-то восхитительно душистым и пестреньким можно, изумившись, прочитать: “Плод страсти”. Милая ботаническая ошибка торговцев чайными наслаждениями почти неизбежна: эти терпко и сладко пахнущие сушеные кусочки — мелко порезанная маракуя, она же пассифлора, страстоцвет. Кто видел ее цветы, знает: они похожи не то на старинные ордена, не то на орудия пытки: зубастые, когтистые. Одно из давних и уже мало кому в голову приходящих значений слова “страсти” — это страдания. (Как в слове “страстотерпец”, которое тоже как-то не ассоциируется с цветочками и ягодками.) Хороший чай — это на языке рекламщиков “райское наслаждение”. Возможно, что и “вдвоем” — у самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра… Муки и страдания преображены стихийными лингвистами в нечто совсем далекое, с точностью до наоборот. Цианистый рифмуется с миндальным. А “плодом страсти” в старых романах называют внебрачного ребенка. В том числе и нерожденного.
“На соседнем кресле в позе, готовой к надругательству, спит моя двадцатилетняя соседка, та, которая делает пятый аборт. И это так страшно. Не лично мне. Это вообще страшно. Какая-то бессмысленная эмблема бессмысленной цивилизации. У девчонки накрашены глаза и щеки, рыжий роскошный хвост свисает вниз, и ситцевая наглаженная рубашка с кругленьким умильным воротничком закатана до груди. У нее накрашены ногти. Она несколько раз в палате вынимала из кармана халата пузырек лака. Ногти накрашены и на вывернутых железяками кресла ногах с пухлыми детскими пальчиками. И такая во всем этом бессмысленная обреченность, что хочется позвонить в Верховный Совет и сказать: “Козлы, или придите и посмотрите на нее, или закупите, наконец, противозачаточные средства”.
И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает:
— Все нормально?
— Все сказочно, — отвечаю я хрипло”*.
Поразительно, как не принято об этом говорить и как немногочисленны те, кто отважился все-таки нарушить круговую поруку молчания, не впадая при этом ни в лихой наплевательский тон, ни в лицемерное “Как она могла!” моралистов. В свое время, когда по официальной версии считалось, что “секса у нас нет”, его незапланированных последствий тоже как бы “не было”. Но что-то подсказывает: причины внутренних запретов говорить и думать о “том самом” и об “этом самом” — разные. Особенно это заметно сейчас, когда “сексуальной” кличут каждую галантерейную мелочевку — вроде подтяжек или губной помады. Дочка одной моей подруги про любую деталь жизни говорит: “Сексуально!” Пирожки ли из “Макдональдса”, ленточка ли для волос. Мы с ее мамой очень корректно, проглотив смешочки, интересуемся: “Аришка, а что это значит?” Пятилетняя Арина, ничуть не смущаясь, ответствует: “Это когда всем нравится”.
Разновозрастная публика сосредоточенно шуршит в метро разворотами “СПИД-инфо” и никто бровью не ведет. Сказать и показать можно вроде бы все что угодно, а выходящие из Театра Юного Зрителя отроки отпускают вполне откровенные шуточки относительно рода занятий дежурящих наискосок девиц. “Можно все” — кому? Если мы такие свободные, то почему по-прежнему можно только о той стороне, которая “всем нравится”?
Сексуальная революция доковыляла до родимых просторов на одной ноге и с несколько перекошенным личиком, чего, впрочем, почти никто не заметил. Потому что признать абсолютную несовместимость легкого, радостного отношения к сексу и людоедской уродливой практики контроля за рождаемостью — трудно. Те из нас, чья юность пришлась на семидесятые—восьмидесятые годы, далеко не сразу сообразили, что проходила она в “вилке” весьма двойственных ожиданий. Конфликтных, взаимоисключающих. Некоторым на эту “вилку” пришлось напороться не однажды, и цена оказалась высока.
С одной стороны, “современная девушка” плевала на ханжескую мораль дежурных по этажу и теток на лавочке у подъезда, она уже слышала про свободную любовь: будем проще — сядем на пол, темнота — друг молодежи, can’t buy me love и да здравствует здоровая раскрепощенная сексуальность. Чья? Моя или его? Неважно, пока “у нас любовь”. И все это — в условиях полного отсутствия сколь-нибудь надежной и безопасной контрацепции. Варианты массовые, стандартные — от “Как-нибудь да обойдется” до “Ты обещал на мне жениться! — Мало ли что я на тебе обещал”.
Так что практическая сторона “здоровой раскрепощенной сексуальности” для женщины означала вечный панический подсчет дней до месячных и идиотские, а то и варварские домашние рецепты. Долька лимона во влагалище — это что! А совет бывалой подруги “как только, так сразу” подмываться сухим вином? А аскорбинка “местного действия”, от которой — при неточном соблюдении концентрации — слизистая сходила клочьями? О качестве тогдашних отечественных презервативов умолчу, на эту тему существует весьма выразительный мужской фольклор. Любопытно, что вольное упоминание — в том числе и на аршинных плакатах в метро — “резинового изделия № 2” (по советской терминологии) стало допустимым и даже весьма прогрессивным по мере осознания угрозы СПИДа: “Эта мелочь защитит вас обоих”. Теперь об этом — можно, теперь это связывается в сознании с заботой о здоровье молодых людей. Теоретически — обоего пола. Интересно, кто вообще стал бы “об этом” серьезно задумываться и тем более вкладывать серьезные суммы в “наглядную агитацию”, если бы “тема презерватива” по-прежнему была связана только с нежелательной беременностью?
А на свиданиях нужно оставаться “раскованной” и “современной”, потому что женщина, думающая в постели не о том, что “у нас любовь”, а о чем-то еще, — это типичное не то. Уж не фригидная ли? Одно из железных правил свободной и раскрепощенной — делай что угодно, лишь бы не заподозрили в холодности.
Если б я была свободна, Если б я была горда, Я б могла кого угодно Осчастливить навсегда. Но поскольку не свободна И поскольку не горда, Я могу кого угодно, Где угодно и когда.
Елена Казанцева
До настоящей свободы следовать собственным желаниям что-то далековато: для нее нужно совершенно иное представление о своей сексуальности. Например, как о могучей энергии, которой ты сама можешь распоряжаться, — но уж никак не о предмете оценок и сравнений. Иначе получается, что самооценка женщины в этой немаловажной сфере ей вроде бы и не принадлежит, зависит от другого, ему вручается: тебе хорошо со мной, милый? Тоже мне свобода… Просто другая зависимость: не от запретов родителей, а от благосклонности партнера. А он, между прочим, под свободой чаще всего понимает неотъемлемое право следовать собственной прихоти, стать объектом которой для женщины — большая честь.
При внимательном рассмотрении оказывается, что вся эта развеселая затянувшаяся вечеринка случайных связей, весь парад-алле раскрепощенной сексуальности — по большей части новые декорации старой-престарой пьесы под названием “двойной стандарт”. Откровенная патриархальная норма требует от молодой женщины “блюсти себя”, подавляя свою нормальную чувственность. Вот осчастливят законным браком — тогда пожалуйста. Это смешно и несовременно, сказали нам, — так недолго и заслужить репутацию “динамистки”, закомплексованной ханжи, “синего чулка”, фригидной бабы. Подчиняться следует совсем другой норме. Нам теперь нравится, когда женщина не стремится к немедленному браку и проявляет инициативу в постели, нам нравятся “горячие штучки”. Так даже интересней. И уж безусловно удобнее. Опасаться утраты исконных привилегий не стоит, поскольку она никуда не денется: кто правила устанавливал, тот их и меняет.
“Глупые девчонки”, не думающие о “последствиях”, далеко не всегда были такими уж глупыми. Даже очень неплохо соображающая голова не может примирить картину сексуальной “свободы”, которая вроде бы уже и не считается чем-то запретным, — и суровой реальности. Если все серьезно, имеет отношение к жизни и смерти, то почему такое обязательное веселье на эту тему? Если трын-трава, чего женщины так боятся? Это уже с появлением некоторого опыта можно различить в сексуальных анекдотах и присказках мрачную, убийственную ноту: “Женщина, читающая “Плейбой”, чувствует себя почти как еврей, читающий пособие для нацистов”. Услышать ее слишком рано — нестерпимо, разорвет. Какую-то часть картины нужно во что бы то ни стало не понять, не осознать: ведь “нестыковка” проходит через твою единственную юность, когда очень — ну очень! — важно успеть все узнать и почувствовать со своим поколением, вписаться, быть “нормальной девчонкой”. И получалось! Потому что молодость, страсть, плевать на последствия. Потому что очень хотелось любить. А если уж любви не выходило, то хоть чтоб похоже на нее было.
“Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кричи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижималась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кровавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал. […] Он мне в результате сказал, что нет ничего красивее женщины. А я не могла от него оторваться, гладила его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы нашли друг друга после разлуки. […] Наслаждение — вот как это называется”.
Это “Время ночь” Петрушевской, дневник незадачливой дочки полубезумной матери. (Мать в ужасе и омерзении читает — чужой дневник! Ее возмущенные ремарки циничны тем особым леденящим цинизмом женщин, которых жизнь выучила: аборт — спасительное и лучшее из решений, жилплощадь и непрерывность стажа — вот о чем следует помнить.)
Мы к ней еще вернемся, к этой несчастной матери несчастной дочки, и к другим. Слышать эти истории от живых, реальных людей еще больнее. Но позволить себе не знать, не читать, отворачиваться от этой части российского женского наследия — жуткого, завернутого в окровавленную гинекологическую пеленку — означает молчаливо согласиться с таким порядком вещей. Что и делается. Слово предоставляется только обвинению. В том же метро видимо-невидимо плакатиков в жанре “Аборт — это когда мама убивает своего ребенка”. Да, это действительно так. Что тут возразишь? Душераздирающая картинка — расколотая на куски детская головка, притом ребеночек не новорожденный, а годовалый: с кудряшками, с ясными глазками. Что, пробирает? Так ей и надо, безнравственной гадине! Смягчающие обстоятельства к рассмотрению приняты не будут, виновна. Каждая вторая? Каждая ноль целых и девять десятая? Вот эта “ноль целых и девять десятая” едет с работы и взглядом обходит, огибает страшный плакатик: он ведь ей ничем не поможет, он ей — потенциальной или уже состоявшейся убийце — нисколько не сочувствует, он обращается только к ее страхам и чувству вины. Неужели матери, бабушки, сестры непогрешимых господ, это сочинивших и расклеивших, избежали участи подавляющего большинства советских женщин? Поверить, зная соответствующую статистику — тоже лживую и неполную, — невозможно. И праведный гнев обвиняющих нечист, ибо замешен на умолчании, самовольно присвоенном праве не иметь с “этой бабской гадостью” ничего общего. Хорошо быть правым. Плохо — виноватой. Легко жалеть невинных, особенно чужих нерожденных детей. Живых людей женского пола — потруднее. Особенно когда их полный вагон.
…Она автоматически отворачивается. На лавочке напротив народ читает — и на каждой второй обложке что-нибудь “про это”: томные взгляды, призывные позы, полурасстегнутые и приспущенные одежды — просто сплошное “съешь меня”. Все мужчины на этих картинках агрессивны и решительны, все целятся из чего-нибудь куда-нибудь; все женщины готовы отдаться. “Сексуально — это когда всем нравится”, не так ли? Женское тело обязано выполнять свои функции и в той, и в другой системе правил: в первой — “давать жизнь”, во второй — просто “давать”. Кто правила устанавливал, тот их и меняет. Как и когда ему покажется нужным. Жила-была девочка — сама виновата! Осторожно, двери закрываются, следующая остановка…
А пока — “молодо-зелено, погулять велено”, и сколько бы раз ни сходило с рук, рано или поздно дело заканчивается тем, ради чего, собственно, это самое “дело” природой устроено именно так, а не как-нибудь еще. “Задержка” — и значит, “залетела”. Как утверждает устное народное творчество, “если ты беременна — знай, что это временно; если не беременна — это тоже временно”. Переживания молодых и не очень, замужних и одиноких женщин, следующие за закономерной неожиданностью, описаны и известны. Если принятое решение — “оставить”, вся тяжесть сложившегося положения — прошу простить невольный каламбур — все же окрашена некоторой надеждой. Именно надеждой, не более: романтическое представление о том, что всякое зачатое дитя непременно заранее любимо своей матерью, ложно. И откуда, скажите, ожидать такой — якобы инстинктивной — любви, когда большая часть этих женщин сами родились “не вовремя” — то ли лимон был недостаточно кислым, то ли таинственный и по блату добытый “укол” не подействовал, то ли сроки прошли. Странным образом эти матери не могут удержаться и рассказывают дочерям — порой еще совсем девочкам, — как их рождение было ужасно некстати, какого героизма потребовало, какой благодарности заслуживает. Возможно, так выворачивается наизнанку чувство вины: ведь убить собиралась, как-никак. А так вроде получается, что не я перед тобой, а ты передо мной виновата. Все полегче. Возможно, просто нужен слушатель, а собственный ребенок до поры до времени не волен отказаться слушать (“Маму слушаешь? Хорошая девочка”.) Возможно, какой-то бес толкает сделать все мыслимое и немыслимое, чтобы привязать дочь цепью взаимных обязательств, упреков, власти над ней и — в будущем — ее власти над матерью. Потому что настанет момент, когда вот эта некогда нежеланная и уже наполовину прожившая свою жизнь дочь будет решать, во что оценить теперь уже собственный героизм.
И все же пока есть жизнь, есть и надежда: на изменение семейного сценария, на отца ребенка, на собственные силы. Не исключено, что не очень обоснованная, слабенькая, наивная, — но надежда. Или всего лишь иллюзия, связанная со старой как мир игрой в “женить на ребенке”? А может, это вообще не надежда, а отчаянное игнорирование реальности. В каких-то случаях — следование моральному запрету, заповеди “не убий”. В каких-то — бессознательное желание именно такого исхода.
Боже мой — распускаются веники! Что-то нынче весна преждевременна… Я сварила на ужин вареники И призналась тебе, что беременна. Ничего не ответил мой суженый, Подавился улыбкою робкою И ушел, отказавшись от ужина, И оставил конфеты с коробкою. А на что мне они — шоколадные?.. Мне бы кислой капусты, как водится. Ой, любовь моя — песня нескладная: Там где сшито — по шву и расходится…
Елена Казанцева
Человеческое дитя нуждается в долгом и тщательном выращивании, в постоянном внимании и любви — это азбучная истина, подтвержденная таким количеством наблюдений и экспериментов, что и не перечесть. Матушка-природа сурова и неспроста запрограммировала некоторую избыточность инстинкта размножения: одна моя одноклассница году этак в восемьдесят девятом говорила: “Срочно нужно рожать еще — говорят, через десять лет будет страшная эпидемия СПИДа”. К счастью, прогноз (уж не знаю, чей) подтвердился не полностью, да и не в нем дело: вполне реальная женщина Оля сказала — так, к слову — нечто, что может показаться жестоким, чрезмерно расчетливым, почти чудовищным, а это всего лишь голос рода, его намерения продолжаться во что бы то ни стало и учитывать возможные убытки. Оля, между тем, прекрасная мать и нежно любит своих сыновей — это ее личное, человеческое и женское. Оля как одна из миллионов дочерей Матушки-природы советует рожать “про запас”, авось сколько-нибудь да выживет — это ее “видовое”. Она и говорила-то не всерьез, — но озвучила глубокую и обычно погребенную под “культурным слоем” тревогу мощных и безразличных к нашей единственной судьбе сил.
Еще одна милейшая мама — как она ловко и весело управлялась с двумя рыженькими погодками, это надо было видеть! — говорила уж совсем вопиющие вещи. Биолог по образованию, она вывела некую теорию брака, основанную на интересах рода, даже вида. Для того чтобы выросло нормальное потомство — физически и психически здоровое, адаптированное к среде обитания, способное в свой час размножаться и завоевывать жизненное пространство, — младенчикам нужны родители или их полноценная замена. “Поскольку мы не пингвины с их “детскими садами”, — продолжала она мысль, — то все-таки родители”. При этом мать новорожденного должна быть в идеале спокойна, внимательна, довольна собой и жизнью, как любое млекопитающее. Но если кошка в этом состоянии пребывает несколько месяцев и даже может себя и детей прокормить, то человеческий детеныш требует гораздо больше времени и сил. Все заморочки, связанные с постоянным сексуальным партнерством — это происки Матушки-природы, таким образом обеспечивающей надежность зачатия и защиту потомства. Желание женщины удержать отца своих детей, привязать его к себе и ребенку — это биологически целесообразная программа, в силу своей древности не учитывающая всяких там новейших возможностей обойтись как-то иначе. Дети рождаются не для того, чтобы родители были счастливы, — наоборот: вся легенда семейного счастья, “гнезда” работает в итоге на дальнюю цель рода, а именно, на конкурентоспособное потомство. “Инстинкт”? Возможно. Не знаю.
Знаю другое: во времена, когда долго — на памяти нескольких поколений — женщина-мать чувствует себя в опасности, когда страх, голод и насилие угрожают ее гнезду и потомству, когда она сама “не в счет”, что-то необратимо калечится, словно бы перекрывается (или, может, выворачивается наизнанку?). Мне известны десятки случаев, когда женщину на первый аборт за руку приводила именно мать: произносились-то при этом жестокие бытовые слова насчет “куда тебе” и “кому сейчас нужен этот”, решение сразу объявлялось единственно возможным. Но кто — или что — вело за руку саму мать? Почему она не научила предохраняться, а вместо этого…
“Что делать, о Господи, что делать? Что еще возникло в воспаленном мозгу этой самки? Зачем ей еще ребенок? Как она пропустила срок, как не сделала аборт? Ежу ясно. Пока мать кормит, часты случаи отсутствия прихода Красной Армии, как моя дочь в разговорах со своей еще Ленкой: “Красная Армия пришла, на физкультуру не иду”. И многие так обманываются. Кобель лезет, его какое дело. […] Тогда-то она и стала толкаться к врачам […], а они ее хоп — и поймали… Им, можно подумать, очень необходимы эти дети. […] Ни для чего, а так. Цоп ребенка! Еще один, а кому, зачем? Надо было найти человека! Сестру в белом халате, чтобы сделать укол, женщину в белом, бабы-то справляются, и на шестом месяце тоже. […] Почему не позаботилась? Мать обо всем нашлась мучиться?”
Все та же история, написанная Петрушевской, — про маму Анну Аркадьевну, дочку Алену и ее детей. А еще про умирающую на зловонной больничной койке мамину маму Серафиму. Все они родились “некстати”. Все были молоды, любили, надеялись.
“Люди в белом” — это отдельная тема. В недавние времена, рассказывали, была такая практика: чтобы получить направление на аборт, обязательно надо было прослушать в консультации лекцию о его вреде. Милая усталая докторша, конечно, эту бессмысленную лекцию читать не жаждала, но таковы порядки. Начинала уютно, по-домашнему: “Что говорить, девочки, никому мы без детей не нужны. А детей после всего, что вы вытворяете, может и не быть…” Потом — жуткие описания всех возможных осложнений. В конце: “Ну ладно, девчонки. Бегите, скоблитесь. Антибиотики попейте на всякий случай”. Это, как вы понимаете, еще цветочки. Далеко не самое страшное, что можно увидеть и услышать в женской консультации и уж тем более в роддоме. Фабрика — она и есть фабрика: на одном конвейере убивают, на другом — наоборот…
“Подавленные женщины, сидящие на стульях перед входом в операционную, крики сиюсекундной жертвы и выведение ее под белы рученьки, со всеми мизансценическими подробностями… Она падает, сестры прислоняют ее к стенке и стыдят: “Вы, женщина, думаете, что вы у нас одна такая? Вон, целая очередь ждет! Давайте быстрее в палату, и пеленку толком подложите, кровь-то льется, а убирать некому! Вы же к нам нянечкой работать не пойдете?” Производственная бытовуха; ожидающие женщины, деловито поглядывающие на часики, что они еще сегодня успеют по хозяйству кроме аборта; устало-злобные сестры; надсадный крик из-за закрытой двери… По лицам видно, что все идет как надо, взрослые люди привычно занимаются взрослым делом, и только я, инфантильная дура, ощущаю происходящее в трагическом жанре”*.
Кровь-то льется, а убирать некому. Никому мы не нужны. Вон целая очередь ждет. Еще один, а кому, зачем? Почему не позаботилась? Не сознающая себя жестокость. Привычное бесчувствие. Так обходятся с нами, причем с самого начала жизни, и не только нашей собственной.
“Нас тут не стояло”? Сами к себе относимся, естественно, так же — безжалостно и глухо. Страдание настолько немо, так давно признано само собой разумеющимся, что и за страдание не считается — а кому вообще хорошо? “Этот мир организован так, что проще убить, чем вырастить. Я ненавижу этот мир, но сегодня он сильней меня даже внутри меня…”*
Что вы орете, женщина? Следующая!
“Дочки-матери” наоборот
Когда разверзлись тайны пола, за пять минут меня разрушив, все стало безвоздушно полым внутри, а главное, снаружи. И выбравшись из-под завала, лепя ошибку на ошибке,чем только я не затыкала пробоины в своей обшивке!.. И отрывали плоть от плоти, и увязали в красной глине ярко накрашенные ногти дежурной гинекологини…
Вера Павлова
Я знаю, что про это страшно читать и еще страшнее думать. Но уверяю вас, избежать прямого разговора никак нельзя. Хотя бы потому, что мы помним и знаем про это — без кавычек! — гораздо больше, чем нам самим кажется. Наши матери имели свой опыт — так же не обсуждаемый вслух и даже в еще большей степени. Имели его и бабушки. И еще как. И уж конечно, один-два ребенка в средней городской семье — это не результат тотального воздержания их родителей, таких же молодых и горячих, как и любые молодые во все времена.
…Работаем как-то раз в городе Эн. Героиня наша уже в зрелых летах, группа учебная и состоит преимущественно из врачей. На дворе девяностые годы. Тема — вроде бы совсем другая: семнадцатилетний сын гонял на мотоцикле, довольно сильно разбился; отец героини — в прошлом летчик-испытатель, не единожды попадал в аварии; Татьяна задается мучительным вопросом: не “транслирует” ли она сама сценарий рискованного, опасного для жизни поведения своему Славику, не с ее ли неосознанного благословения он гоняет так быстро и тормозит так резко? Поскольку речь явно идет о семейной истории нескольких поколений, начинаем с года рождения героини, с ее собственного “приданого”.
Ведущая: Таня, чем было для Вашей семьи Ваше рождение?
Татьяна: Меня не должно было быть, мама обращалась к нескольким врачам, но город маленький, никто не рискнул. Тогда за это сажали. Я появилась очень некстати.
Ведущая: Что Вы чувствуете, думая об этом?
Татьяна: Я так часто слышала эту историю, что как-то ничего не чувствую… Маму жалко. Неустроенная, молодая, совсем одна, муж только демобилизовался — тоже ведь трудно после армии в мирной жизни. А тут еще… Это уж не проблема, а прямо беда.
Знакомо? Еще бы! Прямой смысл родительских “сообщений” настолько затерт повторениями и привычной, обыденной интонацией, что как-то даже и не воспринимается. А он, между тем, ужасен. Ты — некстати, ты — беда, без тебя нам было бы легче. Нет, конечно, потом полюбили, умилялись, записывали первые слова, с гордостью вели в первый класс в белом фартучке и с бантами, все как у людей. Они такие понятные, такие знакомые, эти родители. Им трудно, им сочувствуешь — ну что поделаешь, такие времена, никто из врачей не рискнул меня убить. Извините, я родилась так некстати и в таком месте, где цена всякой жизни — копейка. Зато здесь хорошо умеют героически умирать…
На следующий день после Татьяниной работы, которая вообще-то была на совершенно другую тему, несколько женщин в группе пожаловались на боли “в области яичников” — доктора же. “О чем болит?” — спрашиваю. “О нерожденных детях, это ясно”. И пришлось нам снова повернуться лицом — и с открытыми глазами — ко всем случайным, нежеланным, рожденным и нерожденным, своим и своих родителей. Чтобы проститься, оплакать, попросить отпустить, понять…
Не могу не вспомнить другую группу — работал со своей темой вообще мужчина, и тема была уж и вовсе не про то… Федор — крепкий сорокалетний мужик с профилем конкистадора, серьезный и основательный, на свой лад просто-