Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Глава двадцать четвертая 6 страница



– Правильно, дорогой Голховский, – сказал Инштеттен, – но в жизни часто встречаются такие парадоксы. Тут не может спасти ни княжеский титул, ни высокое положение.

– Да, да, тут не может спасти и высокое положение.

Возможно, разговор о князе продолжался бы и дальше, если бы в этот миг вокзальный колокол не возвестил о прибытии поезда. Инштеттен взглянул на часы.

– Какой это поезд, Голховский?

– Скорый, из Данцига. Он здесь не останавливается, но я всегда выхожу и считаю вагоны. Иногда стоит у окна какой-нибудь знакомый. Здесь за двором моего дома есть ступеньки к сторожке номер четыреста семнадцать.

– О, мы этим воспользуемся! – воскликнула Эффи. – Я так люблю смотреть на поезда!

– В таком случае пора, сударыня.

Все трое поднялись на насыпь и встали возле сторожки на участке под сад, расчищенном от снега. Стрелочник уже стоял с флажком в руке. И вот мимо вокзала пронесся поезд, а в следующее мгновение промелькнул и мимо сторожки, и мимо садового участка. Эффи была так возбуждена, что ничего не рассмотрела как следует и только безмолвно глядела на последний вагон, на площадке которого сидел тормозной кондуктор.

– В шесть пятьдесят поезд прибудет в Берлин, а еще через час ветер донесет издалека стук его колес в Гоген-Креммен. Хотела бы ты ехать в этом поезде, Эффи?

Она ничего не ответила. Но когда муж взглянул на нее, то заметил, что на глазах ее блестели слезы.

Когда поезд промчался, молодой женщиной овладела грусть. Как ни хорошо было ей здесь, она чувствовала себя как на чужбине. Как ни увлекалась она то одним, то другим, ей постоянно чего-то не хватало, и эта мысль не покидала ее никогда. Там – Варцин, а там, на другой стороне, – колокольня Крошентинской церкви, а еще дальше – Моргенитц, где живут Гразенаббы и Борки, а не Беллинги и не Бристы. Да, Инштеттен не ошибся, говоря о быстрой смене ее настроений. Все, что лежало в прошлом, представлялось ей теперь в особенном свете. Но хотя она и смотрела с тоской вслед поезду, ее живой характер не позволял ей грустить подолгу. Уже на обратном пути, когда огненный шар заходящего солнца бросал на снег свой слабеющий свет, Эффи опять почувствовала себя лучше. Все показалось ей прекрасным и свежим. А когда ровно в семь часов она вошла в вестибюль у Гиз-гюблера, ей стало не только приятно, но почти радостно, чему, вероятно, способствовал аромат фиалок и валерианы, носящийся в воздухе.

Инштеттен и его супруга прибыли вовремя, часы на колокольне били ровно семь. И все же они приехали позднее других приглашенных; пастор Линдеквист, старая госпожа Триппель и сама Триппелли были уже в сборе. Гизгюблер принял их в синем фраке с матовыми золотыми пуговицами, с пенсне на широкой черной ленте, которая, как орденская лента, лежала на ослепительно белом пикейном жилете. Он с трудом подавил свое волнение.

– Разрешите мне, господа, представить вас друг другу: барон и баронесса Инштеттен, госпожа пасторша Триппель, фрейлейн Мариэтта Триппелли!

Пастор Линдеквист, которого все знали, улыбаясь стоял в стороне.

Триппелли было около тридцати лет. Она была по-мужски крепка и обладала резко выраженным саркастическим характером. До момента взаимного представления она занимала почетное место на диване. После обмена поклонами она подошла к стоящему вблизи стулу с высокой спинкой и сказала Эффи:

– Прошу вас, милостивая государыня, принять на себя все бремя и опасности вашего высокого положения, об «опасностях», – тут она показала на диван, – можно в данном случае много говорить. Я уже давным-давно обращаю на это внимание Гизгюблера, но, к сожалению, напрасно. При всех своих хороших качествах он очень упрям.

– Но, Мариэтта...

– Этот самый диван, день рождения которого относится к эпохе, имеющей пятидесятилетнюю давность, сооружен по старомодному принципу «погружения». Кто доверяет дивану свою особу, не подсовывая под себя гору подушек, тот погружается в бездну или, во всяком случае, на такую глубину, что его колени вздымаются, как памятник.

Все это было сказано Триппелли с простодушием и беззаботностью и таким тоном, который означал примерно: «Ты баронесса Инштеттен, а я – Триппелли».

– – – Гизгюблер восторженно любил свою артистическую

приятельницу и высоко ценил ее талант. Но его восхищение не могло скрыть от него того факта, что Триппелли в весьма умеренной степени обладает утонченностью светской женщины. А эту утонченность он лично особенно ценил.

– Дорогая Мариэтта, – начал он. – Вы очаровательно ясно трактуете эти вопросы. Но что касается моего Дивана, то вы поистине не правы. Любой эксперт мог бы нас рассудить. Даже такой человек, как Кочуков...

– Ах, прошу вас, Гизгюблер, оставьте его в покое. Всюду Кочуков. У этого князя, который, впрочем, относится к мелким князькам, имеется не более тысячи душ, или, вернее, имелось прежде, когда счет шел на души. Этак, чего доброго, вы заставите госпожу баронессу заподозрить меня в гордости по поводу того, что я его тысяча первая душа. Нет, это не так. «Быть всегда свободной» – вот мой девиз, который вы знаете, Гизгюблер. Кочуков добрый товарищ и мой друг, но в искусстве и тому подобных вещах он ничего не смыслит, а в музыке особенно, хотя сам сочиняет мессы и оратории. Большей частью русские князья, если они увлекаются искусством, нередко отдают предпочтение духовной и православной музыке. К числу тех вещей, в которых он ни бельмеса не понимает, безусловно, относятся и вопросы обстановки и обивки мебели. Кочуков достаточно знатен для того, чтобы заставлять других расхваливать все, что выглядит пестро и что стоит больших денег.

Инштеттен от души забавлялся этим спором. Пастор Линдеквист обнаруживал явное удовольствие. Однако добрая старая Триппель чувствовала себя по причине развязного тона своей дочери в крайне стесненном положении. Гизгюблер старался замять такой рискованный разговор. Лучшим средством для этого была музыка. Ведь нельзя было предполагать, что Мариэтта будет выбирать песни с нежелательным содержанием, а впрочем, если бы это и случилось, то ее талант был столь велик, что облагородил бы любой смысл.

– Дорогая Мариэтта! – начал Гизгюблер. – Я заказал наш скромный ужин на восемь часов. Таким образом, у нас в распоряжении три четверти часа, если вы, конечно, не предпочтете спеть нам веселую песню за столом или, быть может, когда мы встанем из-за стола...

– О, пожалуйста, Гизгюблер! Вы – эстет. Нет ничего более неэстетичного, чем петь с полным желудком. Кроме того, – и я это знаю – у вас изысканная кухня, вы – гурман. Ужин покажется еще вкуснее, когда покончишь с делами. Сперва искусство, а потом уж ореховое мороженое. Вот правильный порядок вещей.

– Значит, Мариэтта, можно принести вам ноты?

– Принести ноты? Что это значит, Гизгюблер? Насколько я знаю, у вас целые шкафы с нотами. Не могу же я спеть вам всего Бока и Боте[39]. Ноты! Все дело в том – какие ноты, Гизгюблер. А потом, чтобы все было одно к одному – альт...

– Хорошо, я поищу.

И он стал возиться у шкафа, выдвигая один ящик за другим. Между тем Триппелли подвинула свой стул влево и оказалась таким образом рядом с Эффи.

– Любопытно, что он найдет, – сказала она. Эффи немного смутилась.

– Я думаю, что-нибудь о счастье, что-нибудь очень драматичное, – произнесла она робко. – Разрешите мне сказать вам, я вообще удивлена, услышав, что вы – исключительно концертная певица. Мне казалось, ваше призвание – сцена. Ваша внешность, ваша сила, ваш голос... у меня, правда, еще мало опыта... Я знакомилась с музыкой только во время коротких поездок в Берлин, а тогда я была совсем ребенком. Но думаю, что «Орфей», или «Кримгильда», или «Весталка»...

Триппелли, опустив глаза, покачала головой, но не ответила, так как снова появился Гизгюблер с полудюжиной нотных тетрадей. Его приятельница быстро пересмотрела их.

– «Лесной царь» – ба! – сказала она. – «Не журчи, ручеек..."[40]Ну, Гизгюблер, вы просто сурок, вы проспали семь лет. А вот баллады Леве[41]и далеко не самые новые. «Колокола Шпейера»... Ах, эти «бим, бом», они дают дешевый эффект. Все это безвкусно и устарело. Но вот «Рыцарь Олаф», – это пойдет.

Она встала и под аккомпанемент пастора спела «Олафа» – очень бравурно и уверенно, вызвав всеобщие аплодисменты.

Были найдены и другие романтические произведения, кое-что из «Летучего Голландца» и из «Цампы», затем «Мальчик в степи»[42]. Все эти произведения Триппелли исполнила с одинаковой виртуозностью, в то время как Эффи просто онемела и от текста и от музыки.

Разделавшись с «Мальчиком в степи», Триппелли сказала: «Ну, довольно». Это заявление было сделано с такой твердостью, что и у Гизгюблер а, и у его гостей не хватило мужества приставать к ней с дальнейшими просьбами. И меньше всего у Эффи.

– Не могу выразить, как я вам благодарна! – сказала она, когда приятельница Гизгюблера снова села рядом с ней. – Все так прекрасно, так уверенно, так искусно. Но что больше всего удивляет меня, это спокойствие, с которым вы поете. Я так впечатлительна, что, услышав самую безобидную историю о привидениях, вся дрожу и с трудом прихожу в себя. А вы исполняете любые вещи потрясающе и с такой силой, а сами веселы и сохраняете бодрое настроение.

– Да, милостивая государыня, так всегда в искусстве. И прежде всего в театре, от которого я, к счастью, убереглась. Перед искушением сцены я лично неуязвима; это портит репутацию, то есть лучшее, что у нас есть. Впрочем, все притупляется, как меня стократно уверяли мои подруги-актрисы. На сцене отравляют или закалывают, и Ромео шепчет на ухо мертвой Джульетте какую-нибудь пошлость или сует ей в руку любовную записку.

– Это для меня непонятно. Но разрешите поблагодарить вас за таинственное в «Олафе». Уверяю вас, когда я вижу страшный сон, или мне чудятся едва уловимые звуки музыки или танца, а на самом деле ничего нет, или когда кто-то крадется мимо моей постели – я потом целый день сама не своя.

– Да, милостивая государыня, все, о чем вы говорите и что описываете, нечто иное, реальное или имеет долю реальности. Я совершенно не боюсь призрака в балладе. Но призрак, проходящий через комнату, мне так же неприятен, как и другим. В этом наши точки зрения полностью совпадают.

– Переживали вы когда-нибудь нечто подобное?

– Конечно. Еще у Кочукова. Тогда я договорилась спать в другом месте, может быть вместе с английской гувернанткой. Она квакерша, и, следовательно, с ней будешь в безопасности.

– А вы считаете это возможным?

– Милостивая государыня, если человеку столько лет, сколько мне, если он столько странствовал, как я, был в России и даже полгода в Румынии, тогда все кажется возможным. На свете так много плохих людей. Отсюда и многое другое, что, так сказать, связано с ними.

Эффи внимательно слушала.

– Я, – продолжала Триппелли, – происхожу из очень просвещенной семьи (правда, с матерью в этом отношении не совсем благополучно). И все-таки, когда речь заходила о мистике, отец говорил мне: «Послушай, Мария! В этом что-то есть». И он был прав. В этом что-то есть. Нас окружает много загадочного, слева и справа, сзади и спереди. Вы еще убедитесь.

В этот момент подошел Гизгюблер и предложил Эффи свою руку. Инштеттен повел Мариэтту, за ними последовали пастор Линдеквист и вдова Триппель. В таком порядке все направились к столу.

 

Глава двенадцатая

 

По домам разошлись довольно поздно. Уже в одиннадцатом часу Эффи сказала Гизгюблеру:

– Пора! Ведь поезд фрейлейн Триппелли отходит из Кессина в шесть часов утра. А ей нельзя опаздывать.

Однако стоявшая рядом Триппелли услышала эти слова и тут же со свойственной ей непринужденной словоохотливостью запротестовала против такой заботливости.

– Ах, боже мой! Неужели вы думаете, что мы, артисты, нуждаемся в регулярном сне; нет, это совсем не так. Нам нужны только успех и деньги. Да. Смейтесь, пожалуйста! Кроме того (ведь к этому привыкаешь), если нужно, я отосплюсь в купе. Я могу спать в любом положении, не раздеваясь, и даже на левом боку. Правда, в тесноте мне спать не приходилось, ведь грудь и легкие всегда должны быть свободны, и прежде всего сердце. Да, господа, это самое главное. И потом вообще – крепкий сон, большинство не понимает этого, а все дело именно в качестве сна. Здоровый пятиминутный сон лучше пяти часов беспокойного сна, когда человек ворочается с боку на бок. Впрочем, в России спят чудесно, несмотря на крепкий чай. Может быть, тут влияет воздух, или поздний ужин, или просто привычка. Забот в России нет. В денежном вопросе обе страны – и Россия и Америка – одинаковы. Россия далее лучше Америки.

После такого заявления Триппелли Эффи уже воздерживалась от всякого напоминания об отъезде. Так настала полночь. Прощание было веселым, сердечным и непринужденным.

Дорога от мавританской аптеки до квартиры ландра-та была довольно длинна. Но присутствие пастора Линдеквиста сделало ее менее утомительной. Линдеквист просил у Инштеттена и его жены разрешения проводить их часть пути; ведь прогулка под звездным небом, по мнению пастора, лучше всего может рассеять хмель от рейнвейна Гизгюблера. В пути, разумеется, без устали болтали о всевозможных похождениях Триппелли, Начало положила Эффи, поделившись своими впечатлениями о ней. За Эффи настала очередь пастора. Беседуя с Триппелли, он с присущей ему иронией стал расспрашивать о ее как моральных, так и религиозных устоях и услышал, что она знает только одно направление – самое ортодоксальное. Конечно, ее отец был рационалистом, почти свободомыслящим, вследствие чего с удовольствием похоронил бы на приходском кладбище даже китайца. Она же, со своей стороны, придерживается противоположных взглядов. Впрочем, дочь пользуется привилегией абсолютно ни во что не верить и при этом сознает, что это неверие – ее личные взгляды, свойственные только ей как частному лицу. С государственной точки зрения, такими вопросами шутить не следует. Если бы министерство культов или хотя бы консистория учинили ей допрос, то обошлись бы с ней без всякого снисхождения. Я чувствую в себе этакое подобие Торквемады[43].

Инштеттен, пришедший в очень веселое настроение, говорил, что намеренно избегает затрагивать столь щекотливые вопросы, как догматические, но зато выдвигает на первый план моральную сторону дела. Главное – это соблазн, определенная опасность, чувствующаяся в каждом публичном, выступлении. На это Триппелли, делая упор только на вторую часть фразы, вскользь ответила: «Да, явно опасно, особенно для голоса».

Продолжая болтать, они восстановили в памяти весь вечер, проведенный с Триппелли. Через три дня приятельница Гизгюблера еще раз напомнила о себе телеграммой из Петербурга на имя Эффи. Она гласила: «Madame la Baronne d'Innstetten, n e de Briest. Bien arriv e. Prince K. la gare. Plus pris de moi que jamais. Mille fois merci de votre bon accueil. Compliments empress s Monsieur le Baron. Marietta Trippelli. («Госпоже баронессе фон Инштеттен, урожденной фон Брист. Пибыла благополучно. Князь К. на вокзале. Увлечен мною, как никогда. Тысяча благодарностей за милые проводы. Сердечный привет господину барону. Мариэтта Триппелли» (франц.)).

Инштеттен был вне себя от восторга и выражал его так живо, что Эффи не могла понять мужа.

– Я не понимаю тебя, Геерт.

– Это потому, что ты не понимаешь Триппелли. Меня восхищает ее неподдельность, – все на своем месте, точка над каждым «i».

– Значит, ты все это принимаешь за комедию?

– А как же иначе? Все рассчитано, и здесь, и там, и для Кочукова и для Гизгюблера. Вот увидишь – Гиз-гюблер приподнесет Триппелли подарок, а может быть, напишет завещание в ее пользу.

Музыкальный вечер у Гизгюблера состоялся в середине декабря. Тут же вслед за ним начались приготовления к рождеству, и Эффи, которая обычно с трудом переживала эти дни, теперь благословляла судьбу: у нее было собственное хозяйство, а вместе с тем и определенные обязанности. Необходимо было решить ряд вопросов, связанных с разными покупками. Благодаря этому Эффи могла отвлечься от грустных мыслей.

Накануне святок пришли подарки от родителей из Гоген-Креммена. В ящик были вложены также различные безделушки от семьи кантора: чудесные ранеты с дерева, которому Эффи и Янке делали прививку несколько лет тому назад, а также теплые напульсники и наколенники от Берты и Герты. Гульда написала только несколько строк, потому что ей надо было, по ее словам, вязать плед для «Икс».

– Это просто неправда, – сказала Эффи. – Держу пари, что никакого «Икса» не существует. Гульда никак не может отказаться от воображаемых поклонников!

. И вот наступил сочельник. Инштеттен сам убрал елку для своей молодой жены. Елка горела многочисленными огнями, а вверху, в воздухе, плавал маленький ангелок. Были там и ясли с красивыми транспарантами и надписями. Одна из надписей содержала очень тонкий намек на предстоящее событие в семье Инштеттена в новом году. Прочитав ее, Эффи слегка покраснела. Но прежде чем она успела подойти к мужу и поблагодарить его, в сенях по старопомеранской святочной традиции взорвалась хлопушка и появился большой ящик, полный всевозможных вещей. В нем оказалась также изящная мозаичная коробочка, оклеенная японскими картинками. Она была наполнена орехами, среди которых лежала записочка:

 

К младенцу Христу пришли короли[44]

И, низко склонясь, дары принесли.

Их было трое, тех королей,

Один из них мавр – всех отважней, смелей.

Тот маленький мавр – аптекарем был,

Он тоже дары принести не забыл,

Но вместо ладана и вина

Принес фисташек и миндаля.

 

Эффи снова и снова перечитала эту записочку и была в восторге.

– Преклонение хорошего человека имеет особенную прелесть, неправда ли, Геерт?

– Конечно. Это, в конце концов, единственное, что доставляет радость или по крайней мере то, что должно радовать. Потому что каждый лезет со всякой ерундой. В том числе и я. Но, разумеется, человек остается таким, каков он есть.

Первый день рождества был посвящен церкви, на второй у Борков собрались все, за исключением Гразенаб-бов, которые не могли прийти, «так как не было Сидонии». Это оправдание было странным во всех отношениях. Некоторые даже шептались: «Наоборот, поэтому и следовало прийти». Под Новый год устраивали бал, на котором Эффи обязательно должна была присутствовать. Этого ей очень хотелось, так как бал давал возможность увидеть наконец в сборе весь цвет города. Иоганна была занята по горло, готовя бальный туалет для своей хозяйки. Гизгюблер, у которого были свои теплицы, прислал камелии. Инштеттен, как ни был он ограничен во времени, отправился пополудни в Папенгаген, где сгорели три амбара.

В доме было тихо. Сонная Христель, свободная от дел, придвинула свою скамеечку для ног к очагу, а Эффи отправилась в спальню и села за маленький письменный стол между зеркалом и диваном. Этот стол был, в сущности, поставлен здесь со специальной целью – писать письма маме. Эффи уже несколько недель ничего не писала домой, за исключением открытки с благодарностью за рождественское поздравление и подарки.

«Кессин. 31 декабря. Дорогая мама! Это будет большое письмо, потому что я давно тебе не писала, почтовая открытка не в счет. Когда я писала последний раз, я была занята приготовлениями к рождеству. Теперь рождественские дни уже позади. Инштеттен и мой добрый друг Гизгюблер сделали все, чтобы святки были для меня как можно приятнее. Но я все-таки чувствую себя немного одинокой и скучаю о вас всех. Вообще, хотя у меня много причин быть благодарной, веселой и счастливой, я не могу полностью избавиться от чувства одиночества. Если раньше я, может быть, больше, чем следовало, смеялась над вечным плачем Гульды, то теперь несу за это наказание и сама должна бороться со слезами. Инштеттен не должен их видеть. Я, однако, уверена, что все будет хорошо, когда в нашем доме появится новое существо. А дело идет к этому, дорогая мама. То, на что я недавно намекала, сейчас уже вполне достоверно, и Инштеттен ежечасно выказывает мне свою радость по этому поводу. Мне нечего уверять тебя, как я сама счастлива этим ожиданием. Хотя бы потому, что рядом со мной будет новая жизнь, а с ней новые занятия, что я буду иметь около себя, как выражается Геерт, «любимую игрушку». В этом он совершенно прав, но лучше бы ему не говорить так, это всегда уязвляет меня, напоминая, что я молода и сама еще глупый ребенок. Мысль об этом не покидает твою дочь (Геерт считает это болезненным явлением), и вот то, что сулило ей наивысшее счастье, пугает своими трудностями. Да, милая мама, когда любезные дамы из семьи Флеммингов узнали о моем положении, они беседовали со мной, и у меня было такое чувство, как будто я плохо подготовилась к экзаменам, и отвечала несуразно. Кроме того, было очень досадно. Многое, что выглядит сочувствием, на деле одно любопытство, тем более назойливое, что мне еще долго ждать радостного события. Я думаю, это будет в первых числах июля. Тогда приезжай, или, еще лучше, как только я стану ходить, я сама приеду к тебе, спрошусь у мужа и отправлюсь в Гоген-Креммен. Ах, как я этому радуюсь, и воздуху Гавельских берегов, – ведь здесь почти всегда суровая и холодная погода. А прогулки на торфяники, где все усыпано красными и желтыми цветами! Я уже вижу, как ребенок тянется к ним ручонками. Ведь он должен чувствовать, что у себя дома. Но об этом я пишу только тебе. Инштеттен не должен этого знать. Конечно, я виновата перед тобою, дорогая мама, что хочу приехать с ребенком в Гоген-Креммен и уже сейчас предупреждаю об этом, а не приглашаю к нам. Ведь сюда, в Кессин, каждое лето приезжает полторы тысячи курортников и приходят пароходы под флагами разных стран; у нас имеется даже отель на дюнах. Но то обстоятельство, что я проявляю так мало гостеприимства, не означает, что я вообще негостеприимна. Настолько я еще не изменилась. В этом виноват просто наш ландратский дом. Хотя в нем многое красиво и даже изысканно, по сути дела это не настоящий родной дом. Это только жилище для двух человек, да и то едва ли, потому что нет даже столовой в полном смысле этого слова, где можно усадить нескольких гостей. Есть у нас, правда, одно помещение на втором этаже, – большой зал и четыре комнатушки, но они малопривлекательны. Я назвала бы их чуланами, находись в них какой-нибудь хлам. Но они совершенно пусты, не считая пары тростниковых стульев. Эти комнаты производят неприятное впечатление. Ты, конечно, думаешь, что все это очень легко изменить. Но это не так. Потому что дом, в котором мы живем, этот дом... дом с привидениями, – вот у меня и вырвалось это слово. Заклинаю тебя, не отвечай мне на это сообщение, потому что я всегда показываю Инштет-тену ваши письма, и он рассердится, если узнает, что я тебе об этом написала. Я и не сделала бы этого, тем более что уже много недель живу спокойно и перестала бояться, но Иоганна говорит, что «это» рано или поздно снова появляется, особенно, если в дом въезжает какой-нибудь новый жилец. И я не могу подвергать тебя такой опасности или, если это звучит слишком сильно, такому необычному и неприятному волнению! Но этим делом я сегодня не буду утруждать тебя, во всяком случае его подробностями. Это – история об одном капитане, одном так называемом торговце с Китаем и его внучке, которая была помолвлена со здешним молодым капитаном и в день свадьбы внезапно исчезла. Все это еще терпимо. Но сюда, что значительно хуже, замешан и молодой китаец, которого ее отец привез из Китая и который был для старика сначала слугой, а затем другом. Он умер вскоре после исчезновения девушки и похоронен в уединенном месте около кладбища. Я недавно проезжала мимо этого места, но быстро отвернулась в другую сторону, мне показалось, будто он сидит на могиле. Потому что, дорогая мама, я его один раз действительно видела или мне так пригрезилось, когда я крепко спала, а Инштеттен был у князя. Это ужасно. Мне не хотелось бы снова пережить это. И в такой дом, как бы он ни был красив (он на удивление уютный и жуткий одновременно), я не могу тебя пригласить, А Инштеттен, хотя я с ним во многом и соглашаюсь, по-моему, не совсем правильно относится к случившемуся. Он сказал, что все это бабушкины сказки, и заставлял смеяться над ними. Но мне показалось, правда, всего лишь на мгновенье, будто он и сам в это верит; во всяком случае, он потребовал, как это ни странно, чтобы я расценивала такой домашний призрак как нечто аристократическое, родовое. Но я не могу и не хочу примириться с его желанием. В данном пункте он, обычно такой любезный, становится недостаточно снисходительным и добрым ко мне. Тут явно что-то кроется, говорила мне Иоганна, да и госпожа Крузе, жена нашего кучера. Она постоянно сидит в жарко натопленной комнате с черной курицей, и уже это одно достаточно жутко. Итак, ты знаешь, почему я хочу к тебе приехать, когда настанет время. Ах, если бы оно уже настало! Есть много причин, почему я этого хочу. Сегодня вечером у нас новогодний бал, и Гизгюблер – единственный приятный человек в нашем городе – прислал мне камелии. Я буду, наверное, много танцевать. Наш врач говорит, ничего страшного, как раз наоборот. И Инштеттен, к моему удивлению, с ним согласился. Передай мой привет и поцелуи папе и всем нашим родным. Счастливого нового года.

Твоя Эффи»

 

Глава тринадцатая

 

Новогодний бал длился до самого утра, и Эффи была совершенно очарована. Особенно хорош 0ыл букет камелий из теплицы Гизгюблера. Впрочем, росле новогоднего бала все пошло по-прежнему. Да и сам бал явился лишь попыткой как-то сблизиться с обществом. Затем наступила долгая зима. Изредка принимали визиты соседей-дворян. Каждому вынужденному ответному визиту всегда предшествовали слова: «Я поеду, Геерт, если это действительно необходимо, но я буквально умираю от скуки...». – Инштеттен всегда соглашался с женой. Разговоры о семье, детях и сельском хозяйстве еще можно было переносить, хотя и с трудом. Когда же заходила речь о церковных вопросах, терпение Эффи иссякало; особенно, когда в обществе бывали пасторы, с которыми обращались в подобных случаях, как с маленькими папами. Эффи с грустью вспоминала Нимейера, всегда такого сдержанного и скромного, несмотря на то, что во время всех больших праздников его могли вызвать в собор. Что касается семейств Борков, Флеммингов и Гра-зенаббов, то и при всей их приветливости, за исключением Сидонии Гразенабб, – с ними не о чем было поговорить.

Не будь Гизгюблера, не видать бы здесь не только скромного веселья, но даже сносного существования. Гизгюблер играл для Эффи роль маленького провидения, за что она чувствовала к нему величайшую признательность. В отличие от других, он был постоянным и внимательным читателем газет, так как стоял во главе кружка журналистов. Не проходило дня, чтобы Мирам-бо не приносил Эффи большого белого конверта с различными газетами и журналами. Наиболее интересные события бывали подчеркнуты тонкой карандашной линией. Иногда Гизгюблер подчеркивал отдельные места толстым синим карандашом и ставил на полях восклицательные или вопросительные знаки. К тому же он не ограничивался газетами. Он посылал Эффи фиги, финики, плитки шоколада, перевязанные красными ленточками. Когда в теплице появлялись наиболее красивые цветы, он преподносил их сам. В таких случаях он имел счастье беседовать часок-другой с молодой женщиной, которая всегда была ему в высшей степени симпатична и к которой он питал самые нежные чувства отца, дяди, учителя и поклонника. Эффи была тронута всем этим и нередко писала о Гизггоблере в Гоген-Креммен, так что мама даже начала подтрунивать над ее «любовью к алхимику». Впрочем, эти дружеские шутки не только не веселили Эффи, но даже больно задевали; она начинала понимать, хотя и не совсем ясно, чего ей недоставало з браке: преклонения, увлечения, маленьких знаков внимания. Инштеттен был очень мил и добр, но мало что смыслил в любви. Ему казалось, он любит Эффи, и сознание этого давало все основания отказываться от излишних ухаживаний. У них почти вошло в традицию, что вечерами, когда Фридрих зажигал свет, Инштеттен удалялся из комнаты жены в свой кабинет. Мне нужно разобраться в одном запутанном деле, говорил он. Хотя портьера и не была опущена, и Эффи слышала шелест бумаг или скрип его пера, – этим все и ограничивалось. Тогда приходил Ролло и ложился перед ней на коврик у камина, как будто желая сказать: «За тобой снова надо присмотреть; ведь он этого не делает». Тогда она наклонялась к нему и тихо шептала:

– Да, Ролло, мы одиноки.

В девять часов Инштеттен снова появлялся к чаю, большей частью с газетой в руках. Он говорил о князе, у которого опять много неприятностей, особенно из-за этого Евгения Рихтера[45], поведение и речи которого ниже всякой критики, затем переходил к назначениям и наградам, которые обычно считал неправильными. Потом он говорил о выборах и о том, какое счастье быть представителем кругов, в которых еще сохранилась респектабельность. Покончив с этим, он просил Эффи сыграть что-нибудь из «Лоэнгрина» или «Валькирии», потому что был ярым поклонником Вагнера. Что влекло его к Вагнеру, было неясно. Одни говорили – нервы (хотя он и казался здоровым, но нервы у него были не в порядке); другие приписывали это преклонение взглядам Вагнера по еврейскому вопросу[46]. Вероятно, правы были те и другие. В десять часов, когда Инштеттен чувствовал усталость, он расточал несколько милых, хотя и ленивых нежностей, которые Эффи терпеливо переносила, не отвечая взаимностью.

Так прошла зима, наступил апрель, и в саду за двором появилась зелень, очень радовавшая Эффи. Эффи не могла дождаться лета, прогулок по пляжу, курортников. Иногда она вспоминала прошлое, вечер с Триппелли у Гизгюблера, новогодний бал... да, это было недурно. Но последующие месяцы оставляли желать лучшего. Прежде всего они были чрезвычайно однообразны. Эффи даже написала маме: «Можешь себе представить, мама, я почти примирилась с нашим призраком! Правда, я не хотела бы снова пережить ту ужасную ночь, когда Геерт был у князя. Нет, конечно нет! Но постоянное одиночество и полное отсутствие переживаний – это еще тяжелее. Когда я просыпаюсь ночью и прислушиваюсь, ожидая услышать легкие шаги на потолке, но все бывает тихо, меня это огорчает, и я говорю себе: «Ну почему он не пришел, только не слишком злым и не слишком близко». Это письмо Эффи писала в феврале, а уже близился май. Питомник снова ожил, послышалось пение зябликов. В ту же неделю прилетели и аисты. Один из них проплыл над ее домом и опустился на амбар рядом с мельницей Утпателя. То было его старое пристанище. Об этом событии Эффи также написала матери. Вообще она сейчас гораздо чаще писала в Гоген-Креммен, чем раньше. В конце того же письма Эффи добавляла: «Я кое о чем забыла сообщить тебе, дорогая мама, – это об окружном воинском начальнике. Он у нас уже почти четыре недели. Но действительно ли он останется у нас? Вот вопрос, и к тому же серьезный. Ты посмеешься надо мной, да и не можешь не посмеяться, но ты не знаешь, что такое здесь отсутствие светского общества. Особенно для меня, до сих пор я не могу как следует ориентироваться в местных дворянских кругах. Может быть, это моя вина. Но все равно. Факт остается фактом – в обществе ощущается острый недостаток. Вот почему в течение всех этих зимних недель я смотрела на окружного начальника, как на утешителя и спасителя. Его предшественник был чудовищем с плохими манерами и еще более плохим нравом и, кроме того, всегда без денег. Из-за него мы мучились все это время, а Инштеттен так больше, чем я. В начале апреля появился майор фон Крам-пас, – это фамилия нового. Тогда мы с мужем радостно упали друг другу в объятия, как если бы уже теперь были навсегда избавлены от всего дурного в этом милом Кессине. Однако, как я уже упоминала, несмотря на присутствие майора, у нас ничто не изменилось. Крампас женат, у него двое детей: десяти и восьми лет, жена годом старше его, ей около сорока пяти. В этом, конечно, ничего особенного. Разве нельзя прекрасно проводить время с подругой, пригодной тебе в матери? Триппелли ведь тоже было около тридцати лет, и с ней все обстояло хорошо. Но с госпожой фон Крампас (она, между прочим, не из дворян) вряд ли что получится. Она всегда в скверном настроении, всегда такая меланхоличная (вроде нашей госпожи Крузе, которую она мне вообще напоминает), и все из ревности. Крампас человек с многочисленными любовными связями, этакий дамский угодник, такие люди всегда казались мне забавными. Он был бы смешон, не дерись он по этой причине на дуэли о одним своим товарищем. У него раздроблена левая рука у самого плеча, и это сразу заметно, хотя, по словам Инштеттена, операция (мне кажется, ее называют резекцией, и производил ее Вильмс[47]) является шедевром искусства. Оба – господин и госпожа Крампас – нанесли нам визит две недели тому назад. Положение сложилось щекотливое. Госпожа фон Крампас так наблюдала за своим мужем, что он, и особенно я, были крайне смущены. В том, что он полная ей противоположность – такой веселый и задорный, я убедилась три дня тому назад. Он был наедине с Инштеттеном, а мне из моей комнаты был слышен их разговор, после и я с ним беседовала. Это совершеннейший кавалер, и необычайно находчивый. Во время войны[48]Инштеттен был с ним в одной бригаде, и они часто встречались у графа Гребена, севернее Парижа. Да, милая мама, присутствие майора могло бы сделать жизнь в Кессине вполне сносной. У него нет померанских предрассудков, хотя родом он из шведской Померании. Но его жена! Без нее, конечно, невозможно обойтись, а с ней тем более невозможно».

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.