Что можно сказать о немецком фельдмаршале Паулюсе, который, потерпев поражение в Сталинграде в конце января 1943 г., увлёк за собой в пучину Гитлера и Третий Райх? Неудачей, а точнее ошибкой Гитлера (поскольку именно Гитлер доверил ему этот пост) стало то, что в критический момент он назначил на ключевой участок русского фронта командующим шестой армией человека, не обладавшего качествами, необходимыми для того, чтобы выдержать удар или хотя бы смягчить его катастрофические последствия. Это поражение стало настоящей катастрофой, как с военной, так и с моральной точки зрения. Паулюс не просто проиграл, он проиграл вчистую. И его тотальное поражение не могло не иметь широкомасштабных последствий. Впрочем, потеря 300 000 человек ещё не означала конца света – русские за полтора года потеряли в двадцать раз больше. У Гитлера ещё оставалось довольно широкое пространство для манёвра, как на территории СССР, так и на территориях Восточной Германии, которое он и использовал вплоть до конца апреля 1945 г. В 1943 г. Германия по-прежнему обладала значительными материальными ресурсами и промышленными мощностями, рассредоточенными по всей площади оккупированной Европы. В те времена Днепропетровск, находящийся за тысячи километров от Рура, ночами ещё светился огнями заводов, производящих вооружение для Вермахта. Эстонские заводы Гитлера под защитой аэростатов продолжали извлекать из сланцев топливо, столь необходимое для Люфтваффе. Но Сталинград стал началом падения. Верёвка оборвалось, и хотя казалось, что её ещё можно связать вновь, это был необратимый обрыв, за которым последовало всё более стремительное и неудержимое падение в пропасть.
Поставив Паулюса во главе шестого армейского корпуса[52], Гитлер даже не подозревал, что именно этому мелочному и нерешительному штабному службисту, которого он отозвал от высшего командования на Украине, придётся взять на себя величайшую ответственность. Во время летнего наступления 1942 г., его армейскому корпусу удалось без особого риска продвинуться вглубь территории противника. Казалось бы, совершить бросок к Кавказу, пройдя более тысячи километров, через горы, ущелья, бурные реки, которые преграждали доступ к нефти, было гораздо рискованнее, нежели пройти с уже закалёнными в боях войсками несколько сотен километров от Днепра до Дона по практически равнинной местности до Волги, реки, которая уже благодаря самой своей ширине могла стать крупнейшим естественным защитным рубежом по всей линии русского фронта. Однако именно там всё затрещало и рухнуло.
Любой немецкий военачальник Вермахта или Ваффен-СС – Гудериан, Роммель, Манштайн, фон Кляйст, Зепп Дитрих, Штайнер или Гилле (Gille) – дошли бы до Сталинграда за несколько недель и закрепились бы там. Паулюс был крупным чином генштаба, кабинетным генералом, компетентным до тех пор, пока он составлял свои планы на карте, тщательно выверяя статистические данные. Такие люди необходимы, но их нужно использовать строго по специальности. Ведь у него полностью отсутствовал опыт командования крупными войсковыми соединениями в реальности. До этого самым крупным подразделением из бывших под его прямым командованием, был один батальон, то есть одна тысяча человек! К тому же это было почти десять лет тому назад! Его бывший шеф генерал Хайм (Heim) так оценил его краткий опыт командования: «недостаток решительности». Теперь же Гитлер внезапно решился отдать ему в подчинение триста тысяч людей!
Почти всю свою жизнь Паулюс провёл среди штабной бюрократии. Но он был честолюбив. Его жена, румынка, носящая комичное прозвище Кока, бурлящая, как и пойло с тем же названием, была ещё более честолюбива, чем он. Она отличалась раздражающим самодовольством и хвастовством. По её словам, она принадлежала к высшей балканской знати и даже имела в своих венах королевскую кровь. Но на самом деле она носила малопоэтичную фамилию Солеску (Solescu), свидетельствующую о её происхождении из простонародья, а её отец, полный простак, давно бросил её мать. Она кривлялась во всех салонах. Своими беззастенчивыми просьбами она донимала всех высших лиц генштаба, упорствуя в своём желании видеть мужа не много – не мало, как преемником маршала Кайтеля!
Гитлер доверял, главным образом, тем людям, которых он[53] знал лично. Перед его глазами постоянно стояло строгое лицо Паулюса, склонившегося над документами и разрабатывающего очередную операцию. Как раз в этот момент он намеревался начать срочные перестановки на русском фронте, отозвав слишком старых и утративших хватку генералов и заменив их теми, кто лучше всех проявил себя во время успешного летнего наступления. В частности, ему срочно требовалось заменить командующего шестой армии маршала фон Райхенау, разбитого апоплексическим ударом в снегах Донецка при сорокаградусном морозе. Гитлер, застигнутый врасплох, назначил на его место Паулюса, который всегда был у него под рукой. Но это был абсолютно никудышный человек. В июле 1943 г., во время наступления на Волге он должен был совершить бросок, стремительно прорываться вперёд, как рвались все мы. Но он еле тащился, постоянно застревая на месте, спотыкаясь о каждую мелкую кочку, отменяя свои едва принятые решения, и ко всему прочему обуреваемый своими личными поистине смехотворными проблемами, самой значительной их которых на протяжении всей кампании были проблемы работы его кишечника! Тягостно было смотреть, как командующий армией в самый разгар сражений буквально целиком погружался в ничтожные разговоры о своих болячках. Нас всех мучил понос, что с того! Бог мой, добежать до ближайшего редкого в степи куста, и все дела! Спустя минуты три, облегчившись и затянув ремень на одну лишнюю дырку, напевая, встаёшь обратно в строй! Но Паулюс наводнял свои письма жалобами о своих кишечных затруднениях. Сотни тысяч солдат, кому довелось выпить слишком жирного куриного бульона, или глотнуть стоячей воды, тем не менее, не считали это поводом – взывать к Небесами и Богам!
Корреспонденция Паулюса сохранилась по сей день. Она переполнена скорбными описаниями мучающего его поноса, старыми историями о гайморитах и жалобами на материальные затруднения, с которыми ему пришлось столкнуться, как и любому командиру крупного армейского подразделения, и которых в его армии было ничуть не больше, чем в любой другой части! Напротив, ему выпала более легкая доля. Его поход не был длительным, и препятствия, встречающиеся ему на пути, были незначительными, либо, во всяком случае, не такими, которые требовали серьёзных усилий для их преодоления. Ему достаточно было достигнуть своей цели – Волги, - чтобы получить в своё распоряжение прекрасное укрепление в виде огромного водного барьера шириной в десять километров[54] и глубиной в десяток метров.
Вместо этого, погрязший в мелочах, подточенный переживаниями и печалями по поводу состояния своего брюха, Паулюс затормозил перед форсированием последней излучины Дона, дав противнику время перегруппироваться. Через реку переправились, но с опозданием на две недели. Больше ничто не мешало нанести последний сокрушительный удар. Ударные отряды вышли на берег Волги. Через два-три дня форсированного наступления Паулюс с высоты правого берега видел перед собой только пустынную реку, а за своей спиной – массу последних советских войск, оказавшихся в окружении. Советский маршал Еременко оказался зажатым в своём последнем убежище на Волге шириной в восемьсот метров.
И вновь Паулюс из-за своей нерешительности позволил остановить себя за несколько сотен метров до окончательной победы, погрязнув в мелкомасштабных, неоправданных и гибельных операциях, как будто в его памяти сохранились воспоминания исключительно о боях на местности, не превышающей площадью одного квадратного метра, как под Верденом в 1917.
Всё шло во вред этому бюрократу, оказавшемуся не на своём месте. Оборона северного участка Сталинградского фронта, неосмотрительно порученная румынским и итальянским частям, был прорвана в первый же день ноябрьского наступления 1942 г. под Кременской, которое русские готовили в обстановке полной секретности. Однако немецкой разведке удалось обнаружить их приготовления, и были приняты незамедлительные меры для усиления этого участка. Но, как было сказано, ни одна беда не обходила стороной злосчастного Паулюса.
10 ноября 1942 г., т.е. за девять дней до советского наступления, Гитлер приказал перебросить машины 22-й немецкой танковой дивизии, находящиеся в резерве, для укрепления этого наиболее слабого участка фронта, обороняемого третьей румынской армией. Эти резервные танки больше месяца стояли укрытыми в целях маскировки под стогами сена. И никто даже не подозревал, что за это время крысы – да, да, крысы! – перегрызли и сожрали сотни метров проводов и кабелей электропроводки!
Когда пришло время снять маскировку и выступить в поход, тридцать девять из ста четырёх танков даже не завелись, а ещё тридцать семь других пришлось бросить по дороге. В конце концов, после девяти дней технических работ, не более чем двадцати танкам удалось вступить в бой под ураганным огнём наступающих русских, которые уже более тридцати часов назад прорвали румынский фронт. Такова война. Иногда, чтобы проиграть, достаточно такого смешного или даже потешного инцидента. Стая оглодавших крыс стала одной из причин крупнейшего поражения на Восточном фронте! Если бы не они, сто четыре машины двадцать второй танковой дивизии смогли бы выстроить оборонительную линию до начала советской атаки. Проклятые зубы грызунов уничтожили нервную систему танков. Сопротивление советскому натиску было оказано лишь спустя тридцать часов после прорыва. Сопротивление всего из двадцати танков, которым удалось ускользнуть от аппетита этих прожорливых морд! За это время погибло более семидесяти пяти тысяч румынских солдат!
Другой естественной преградой на западном участке фронта был Дон. И опять невероятное невезение: когда советские танки, со всех сторон форсировавшие эту реку, появились вблизи главного моста у Калача, немцы, обороняющие мост, приняли их за своих! Мост не был взорван. За пять минут Дон был преодолён! С этой минут Паулюс окончательно потерял голову. Он даже попытался укрыться в расположении резервных войск, дислоцированных в Нижне-Чирской на западе Дона, вылетев туда на аэроплане и потратив понапрасну решающие часы, изолированный от своего штаба, но был вынужден вернуться по телефонному приказу разгневанного Гитлера, более чем когда-либо обескураженный, колеблющийся и не знающий, на что решиться. Он не сумел помешать колоннам советских танков, идущих с севера и юга, соединиться у себя в тылу.
Однако, несмотря на всё это, дело ещё не было проиграно. Гитлер срочно отправил к Сталинграду запасную танковую колонну под командованием генерала Гота (Hoth), подчинённого маршала фон Манштайна. Сотни раз писали о том, что фюрер бросил Паулюса. Ничего подобного. Танки дошли до реки Мышковая, расположенной в сорока восьми километрах на юго-запад от Сталинграда. Они подошли настолько близко к Паулюсу, что удалось наладить радиосвязь между попавшими в окружение и их освободителями. Сохранились сообщения, которыми обменивались Паулюс и фон Манштайн. Их читаешь с горечью. Паулюс мог спасти своих людей за сорок восемь часов. Ему надо было прорываться к своим спасителями, и он мог бы это сделать с теми людскими силами и сотней танков, которые ещё оставались в его распоряжении. Спустя год, когда мы, также как и он, оказались в окружении одиннадцати дивизий под Черкасском, мы сначала ожесточённо сопротивлялись двадцать три дня, а когда узнали, что идущие к нам на выручку танки генерала Хубе (Hube) находятся в двадцати километрах от нас, бросились к ним навстречу, прорвав окружение. Мы потеряли восемь тысяч человек в ужасающей схватке, но пятьдесят четыре тысячи воспользовались образовавшейся брешью и были спасены.
Если бы при прорыве Паулюс потерял бы вдвое или даже впятеро больше людей, это всё равно было бы лучше, чем обречь свою армию, как это сделал он, на ужасную смерть в полном окружении, или, что ещё хуже, на капитуляцию, так как позднее из двухсот тысяч солдат шестой армии, попавших в плен к Советам, более ста девяноста тысяч умерли в лагерях от изнеможения и голода. Из всех попавших в плен в Сталинграде только девять тысяч вернулись на родину спустя много лет после войны.
Таким образом, всё было лучше, чем оставаться в ловушке. Надо было прорываться. Паулюс не мог ни на что решиться. Фон Манштайн вёл с ним переговоры по рации, он посыл к нему своих штабных офицеров на самолёте в самое сердце Сталинграда, чтобы, наконец, подтолкнуть его принять хоть какое-то решение. Его танковые колонны под командованием Гота (Hoth), выдвинувшиеся вперёд, как стальное копьё, рисковали сами в свою очередь попасть в окружение, если Паулюс не перестанет тянуть время. И именно в тот момент этот педантичный штабист с его маниакальной привычкой не делать ни единого шага без того, чтобы предварительно не исписать гору бумаг, и, на самом деле, в глубине души мечтавший только о том, чтобы его оставили в покое, сообщил своим спасителям, что ему нужно шесть дней, чтобы завершить подготовку к прорыву! Шесть дней! За шесть дней в 1940 г. Гудериан и Роммель преодолели расстояние от Мааса до Северного моря! Паулюс и его шестая армия потерпели разгром под Сталинградом, поскольку у её командующего не было не силы, ни воли, ни решимости. Спасение было у него под самым носом, всего в сорока восьми километрах. Неслыханное усилие танкистов, пробившихся почти вплотную к нему к нему ради освобождения его армии, с которыми он смог бы соединиться за два дня, пропало даром. Паулюс, этот теоретик-размазня, неспособный к практическим действиям, сдавшийся, прежде чем было принято формальное решение, заставил своих спасителей попусту терять время, ожидая его. Он не появился. Он даже не намеревался появиться. Танкам фон Манштайна после затянувшегося и крайне опасного ожидания пришлось сдаться и повернуть назад.
Паулюс сдался месяцем позже и гораздо более жалким образом. Как минимум, он должен был умереть в бою, возглавив остатки своих войск. Он же лежал на своей койке в подвале, где располагался его штаб, ожидая, пока снаружи его офицеры не закончат переговоры с советскими эмиссарами. С отвратительной настойчивостью он требовал, чтобы после сдачи за ним прибыл его автомобиль, который должен был доставить его в главную штаб-квартиру врага. Его армия агонизировала, а он думал только о машине для транспортировки. В этом был весь этот человек.
Спустя несколько часов, приглашенный на завтрак советским командованием, он попросил водки и поднял стакан перед ошеломлёнными советскими генералами, произнеся тост в честь только что одолевшей его Красной Армии! Текст этой небольшой застольной речи, сразу же застенографированный советской разведывательной службой, сохранился по сей день в изначальном виде. Его невозможно читать без отвращения. Двести тысяч солдат Паулюса были мертвы или готовились к отправлению в лагеря, где их ожидала страшная смерть. А он с водкой в руке приветствовал коммунистов-победителей!
Его отправили в Москву на поезде особого назначения в спальном вагоне. Уже тогда этот вечно нерешительный военный был живым трупом, как политически, так морально. Он созрел для измены. Благодаря ей, он сумел избежать виселицы в Нюрнберге. Он вернулся на жительство в Восточную Германию. Он прозябал там ещё несколько лет. Но он уже давно был мёртв. Этот посредственный, малодушный и безвольный военный подорвал дух армии своей страны. Как кошка с переломанным позвоночником, Вермахт ещё в течение двух лет, несмотря на поражения, стойко оказывал героическое сопротивление. Но битва была проиграна в тот день, когда Паулюс[55], благодаря трусости Паулюса в глазах всего мира рухнул миф о непобедимости Третьего Райха.
Той же зимой фельдмаршал фон Манштайн, к которому так и не рискнул пробиться Паулюс, хотя он мог и был обязан это сделать, если бы бросил все свои силы, попавшие в окружение, на прорыв к спасателям, доказал, что в подобной ситуации можно продолжать сопротивляться, вырваться из окружения и даже выиграть сражение. Три месяца он держался под непрерывным артиллерийским огнём русских, которые, избавившись от армии Паулюса в тылу, сумели стремительно продвинуться вперёд на сотню километров, форсировав Дон, пройдя Донецк и заняв часть Украины. Когда русские откатились[56] на запад, он взял их в клещи и наголову разгромил их, отвоевав Харьков, и, частично, на время оттянув катастрофу на Волге.
Если бы Паулюс прорвался к Манштайну, чтобы затем сражаться вместе с ним, или хотя бы смог продержаться в руинах Сталинграда до полного наступления весны – это было вполне осуществимо – война, возможно, ещё могла бы быть выиграна, или, по меньшей мере, нам удалось бы максимально отстрочить советское наступление.
Несмотря на всю жестокость Сталинградской битвы, возможность сопротивления оставалась. В захваченном Сталинграде в руки русским попали склады со значительным запасом боеприпасов и продовольствия. Воздушный мост обеспечивал если и не полную, то существенную поддержку. Не говоря уже о двадцати трёх тысячах лошадей и вьючных животных, попавших в окружение месте с войсками, которые были равноценны миллионам килограмм мяса, пригодного для пищи. Статистика по снабжению, предоставленная Паулюсом, была ложной. Так делают все командиры воюющих соединений, которые обычно вдвое занижают цифру того, что у них есть, и удваивают цифру того, что запрашивают. В Ленинграде русские, обладая в тридцать раз меньшими запасами продовольствия, два года держали оборону и, в конце концов, выстояли.
В любом случае, продолжать сопротивление даже в худших условиях в Сталинграде было лучше, чем послать двести тысяч уцелевших солдат на голодную смерть в советские лагеря.
Для освобождения осаждённых спешно перебрасывались танковые дивизии из Франции. Счёт шел на месяцы. За это время могло появиться новое оружие, способное всё изменить. Уже тогда в Третьем Райхе изобрели реактивные истребители и самолёты (с переменной геометрией, с изменяемой стреловидностью крыла), о которых союзники даже не мечтали. К 1944 г. могли появиться первые действующие немецкие ракеты. Если бы удача не изменила Гитлеру, особенно, когда взлетел на воздух завод по производству тяжёлой воды в Норвегии, то атомная бомба, подобная той, чтобы была сброшена на Хиросиму, могла бы упасть до 1945 г. на Москву, Лондон или Вашингтон. С другой стороны, не было ничего невероятного в том, что Черчилль и Рузвельт успели бы понять, пока ещё не стало слишком поздно, что им придётся отдать СССР полмира.
Они могли бы вовремя отказаться от поставок Сталину четырёхсот пятидесяти тысяч грузовиков, тысяч самолётов и танков, сырья и боевой техники, которые обеспечили Советам их господство от Курильских островов до Эльбы. Поэтому имело смысл стоять до конца – на берегу Волги, на Днепре, на Висле, на Одере. Каждое сражение, затрудняющее и замедляющее продвижение Красной Армии, возможно, спасло миллионы жизней свободных граждан Европы, оказавшихся в смертельной угрозе.
После Сталинграда, когда способность Третьего Райха к сопротивлению была восстановлена, и немцы вновь захватили Харьков, ещё несколько месяцев теплилась надежда на то, что можно будет снова, в третий раз, перехватить инициативу. После первой зимней кампании потребовались невероятные усилия для восстановления боеспособности европейских армий, так как Сталин приспособился к молниеносной войне, разгадав её тайну. Бросок на Кавказ состоялся, но, по правде говоря, он был неудачным, так как основным силам противника удалось ускользнуть. После второй зимней кампании и сталинградской катастрофы, имевшей не столько военное, сколько моральное значение, начать третье наступление стало ещё труднее, поскольку за это время изменилась обстановка на Западном фронте.
Союзники высадились в Северной Африке, закрепились на всём протяжении южного Средиземноморья от Орана до Суэцкого канала. Потерпевший поражение Роммель ощущал себя уже не древнеримским проконсулом, но исполненным желчи и озлобленным исполнителем, следующей жертвой интриганов. Европейский континент мог быть захвачен когда угодно, что и произошло в том же году с приходом янки, жующих свою жвачку под апельсиновыми деревьями Палермо и гоняющихся за девушками по тёмным улочкам Неаполя, пропахшим жасмином и мочой.
Тем не менее, была предпринята последняя попытка. В июле 1943 г. огромная масса оставшихся танковых дивизий вновь устремилась к Курску со стороны Орла, чтобы принять участие в крупной операции по уничтожению советской техники, в случае успеха которой нам, наконец бы, после стольких наступлений, удалось бы[57] овладеть крупными реками и равнинами вплоть до самой Азии. Наступил час решающего испытания. Советы прошли хорошую школу. Они усвоили уроки 1941 и 1942 гг., преподанные им немецкими учителями. Их заводы, восстановленные под прикрытием уральских гор, изготавливали для них тысячи и тысячи танков. Американцы тупо доделали остальное, безвозмездно снабжая их гигантским количеством техники и новейшим вооружением. В нашем тылу англо-американская авиация уничтожила всё, тем самым, облегчив Советам путь к европейской добыче.
Дуэль Курск-Орёл была фантастической. Гитлер задействовал на этом узком отрезке земли столько же танков и авиации, что и на всём протяжении линии русского фронта во время генерального наступления в июне 1941 г. В течение многих дней шла битва русских и немецких танков – сталь против стали. Но первоначальный двойной натиск армий Райха изо дня в день ослабевал, был остановлен и нейтрализован. На этот раз немецкая армия действительно была разбита. Ей не удалось прорваться. Пришлось убедиться в том, что русская техника стала сильнее. Именно там была проиграна Вторая мировая война, в Курске и под Орлом, а не в Сталинграде, так как триста тысяч потерь из одиннадцати миллионов солдат ещё не означают необратимой катастрофы. Но необратимой катастрофой стала эта дуэль танковых армий Гитлера и Сталина на поле битвы Курск-Орёл в самом центре России в июле 1943 г.
С этого момента огромный русский каток неумолимо покатился в сторону западных стран. Единственное, что ещё можно было предпринять, так только попытаться несколько затормозить его движение, в надежде остановить его прежде, чем он достигнет сердца Европы. Чтобы спасти то, что ещё можно было спасти, мы продолжали сражаться ещё два года, два страшных года, когда за неделю мы теряли больше людей, чем раньше за три месяца. Мы вгрызались в землю, мы позволяли взять себя в окружение, чтобы на десять, двадцать или более дней задержать врага. Мы отступали, вырываясь ценой апокалипсических схваток, оставляя за собой в ночных снегах умирающих, которые провожали нас отчаянными криками: камраден, камраден… Несчастные наши товарищи, тела которых медленно заваливал снег, тот снег, который, иной раз, был нашей единственной пищей. Нам приходилось прорываться сквозь пылающие русские деревни, среди раненных, корчащихся от боли на побагровевшем от крови льду, среди бьющихся в агонии лошадей, из распоротого брюха которых, подобно чудовищным коричнево-зелёным змеям, выползали кишки. Последние танки отчаянно бросались в бой. Их экипажи сознательно приносили себя в жертву, а точнее отдавались на заклание. Целыми подразделениями они отправлялись в кровавую мясорубку.
Но линия фронта трещала повсеместно, повсюду зияя провалами. Десятки тысяч танков, миллионы монголов и киргизов затопили Польшу, Румынию, Венгрию, Австрию, затем Силезию и Восточную Пруссию. Мы без передышки вновь и вновь отбивали и отвоёвывали немецкие деревни, за несколько часов до этого захваченные советскими войсками: кастрированные старики агонизировали на земле в лужах крови, женщины от старых до малых, изнасилованные по пятьдесят, восемьдесят раз, неподвижно лежали, распростёртые на земле, с руками и ногами, ещё привязанными к колышкам.
Именно это мученичество Европы мы хотели остановить или хотя бы уменьшить её[58] до минимально возможного масштаба. Наши юноши готовы были умирать тысячами ради того, чтобы предотвратить эти ужасы, дав время беженцам за нашей спиной найти убежище во всё более сужающейся Европе. Когда Гитлера упрекают за то, что он затягивал окончание войны, не понимают того, что без его неистовой воли, без его драконовских приказов сражаться до последнего, без экзекуций и отправки на виселицу отступивших генералов и дезертировавших солдат, десятки миллионов западных европейцев точно также были бы накрыты наступающей волной и познали бы удушающее рабство, в котором оказались сегодня прибалтийцы, поляки, венгры и чехи.
Пожертвовав остатками своей армии в отчаянных схватках, когда(?) один солдат против ста, Гитлер, какова бы ни была его ответственность за начало Второй мировой войны, спас миллионы европейцев, которые без него, без его энергии и без всех наших несчастных товарищей, павших в боях, на долгое время стали бы рабами.
Когда Гитлер выстрелом из пистолета выбил себе мозги, то, что можно ещё было спасти, было спасено. Только тогда, когда страждущие колонны последних беженцев добрались до Баварии, Эльбы, Шлезвиг-Гольштейна, дым от трупа Гитлера поднялся над расщепленными артиллерийским огнём деревьями его сада. Орудия смолкли. Трагедия закончилась.
После официального объявления о капитуляции оставались только разрозненные группы последних бойцов, зачастую лишенные всякой связи с командованием. Окружавшие меня товарищи, также как и я, не желали сдаваться. На нашем участке фронта, который обороняли норвежские части, к которым мы, в конце концов, присоединились, пройдя в непрерывных боях от Балтийского моря через Эстонию до Дании, мы нашли брошенный самолёт. С трудом мы раздобыли для него топливо. Чтобы добраться до какой-нибудь нейтральной страны, например, Испании, нам нужно было пролететь две тысячи триста километров.
Наши шансы почти равнялись нулю? Несомненно! Полёт на две тысячи километров над территорией противника под огнём вражеской зенитной артиллерией, над авиабазами, где располагались эскадрильи истребителей, несомненно, был рискованной затеей, так как нас могли сбить сотню раз. Но мы предпочли рискнуть, но не сдаться. Мы поднялись в небо глубокой ночью и пересекли всю Европу, почти оглохнув от непрерывного огня союзников. На рассвете мы достигли Бискайского залива. Моторы фырчали захлёбываясь, бензобаки были пусты. Неужели нам суждено погибнуть в нескольких минутах лёта до Испании?… Мы были исполнены решимости приземлиться где угодно. Если после приземления нас сразу не убьют, мы захватим первую попавшуюся машину. У нас было с собой шесть пулемётов, так что в случае чего мы надеялись отстреляться и добраться до границы. Но нет, самолёт продолжал держаться в воздухе. Нам удалось выровнять его в последний раз, залив последние капли топлива, остававшиеся в баках, в оба двигателя. Мы падали. У нас уже не оставалось времени, на то, чтобы осмотреться. Мы подрезали крыши, покрытые красноватой черепицей, и спикировали на открытый рейд (?). Затем перед нашими глазами вздыбилась громадная скала. Слишком поздно! На скорости триста километров в час мы затормозили корпусом машины. Двигатель буквально взорвался. Обезумевший самолёт, расколовшись надвое, нёсся по готовым поглотить его морским волнам.
Перед нами за блестящими на солнце волнами просыпался Сан-Себастьян. С мола над нами двое guardias civiles махали своими чёрными кепи. Вода хлынула в расколовшийся самолёт, заполнив его почти доверху, но оставшиеся по счастью двадцать сантиметров всё же позволяли нам дышать. Мы разбились в лепешку – сломанные кости, разорванная плоть. Но не было ни мёртвых, ни умирающих. К нам подплыли лодки, нас вытащили из самолёта и переправили на берег. Меня увезла скорая помощь. Тяжелораненый, я провёл пятнадцать месяцев в военном госпитале Мола. Моя политическая жизнь закончилась. Моя фронтовая жизнь закончилась. Началась новая жизнь, неблагодарная жизнь ненавистного и преследуемого изгнанника.
Глава одиннадцатая
Изгнанники
Meine liebe Degrelle… Так обратился ко мне Гиммлер глубокой ночью 2 мая 1945 г., когда мы утопали в грязи посреди погружённого в темноту поля. Впереди, в пятистах километрах от нас, тысячи самолётов союзников заканчивали уничтожать город Киль. Далёкие взрывы окатывали наши съёжившиеся тела волнами света, подобно расплавленному металлу, от чего окружающая нас ночь становилась ещё темнее. Meine liebe Degrelle, вы должны выжить. Скоро всё изменится. Вам надо выиграть шесть месяцев. Шесть месяцев. Он пристально всматривался в меня своими маленькими глазками из-под очков, в стёклах которых при каждой новой порции взрывов полыхали отблески пламени. Его круглое лицо, обычно мертвенно-бледное как луна, стало ещё более бледным в этой обстановке стремительно надвигающегося Конца Света.
Несколькими часами раньше, ближе к концу дня, мы потеряли Любек. Преследуемые английскими танками и обстреливаемые Tieffliegers, мы выбрались на главную автостраду Дании, когда я заметил большой чёрный автомобиль Гиммлера, сворачивающий на просёлочную дорогу. Чуть раньше я уже столкнулся носом к носу со Шпеером, бывшим министром вооружений, талантливым архитектором и самым славным парнем в мире. Мы успели перекинуться парой шуток. В этом огненном потопе он вёл себя так же весело, как обычно. Теперь появился Гиммлер. Этот шутил редко. И даже когда шутил, делал это весьма натужно. Гитлер, умерший уже более пятидесяти часов назад, не оставил ему ничего в наследство. В сумерках 2-го мая 1945 г. тусклое лицо Гиммлера, выглядевшее ещё более суровым, чем обычно, блестело от пота под свисавшими на лоб оставшимися редкими волосёнками. Он попытался улыбнуться мне, но улыбка получилась сквозь зубы, мелкие зубы грызуна, за которыми уже была спрятана маленькая капсула с цианистым калием, которая убьёт его несколькими днями позже.
Я сел к нему в машину. Мы остановились на привал во дворе одного хутора. Он сообщил, что несколько дней тому назад мне было присвоено генеральское звание[59]. Генерал, ефрейтор, всё это уже не имело никакого значения! Наш мир рушился. Скоро все мы останемся без мундиров и без погон. А большинство из нас будут мертвы. Ночью мы вместе вернулись на главную дорогу, ведущую к порту Киля. На самом въезде союзническая авиация встретила нас зрелищем фантастического фейерверка окончательного уничтожения. Весь Киль содрогался от взрывов, поджариваясь в пылающем огне. На дорогу, по которой мы ехали, как орехи градом сыпались бомбы: одни взрываясь, другие отскакивая. Нам хватило времени только на то, чтобы, выпрыгнув из машины, укрыться на заболоченном поле. Одна из двух секретарш Гиммлера, длинная некрасивая девушка, тотчас потеряла в грязи свои туфли на высоких каблуках. Стоя на одной ноге, с обнажившимися тощими, костлявыми икрами, она, громко жалуясь, шарила в болотной грязи в тщетных попытках отыскать свои туфли. Но у каждого из нас были свои заботы. Гиммлер продолжал говорить о своих. Meine liebe Degrelle, шесть месяцев, шесть месяцев…
Я часто шокировал его своей бескомпромиссностью. Наделённый средними интеллектуальными способностями, в обычное время этот человек стал бы прилежным учителем. Он отличался узостью взглядов и не способен был мыслить в общеевропейском масштабе. Но под конец он смирился с моими взглядами и моими манерами. В тот момент, когда наш мир рушился, ему стало важно, чтобы я выжил.
Ещё 21 апреля 1945 г., после Одера, он предложил мне стать министром иностранных дел в правительстве, которое должно было сменить команду Гитлера, и даже позднее послал ко мне генерала Штайнера[60], чтобы заручиться моим согласием.
Я думал, что это шутка. Я был последним из тех, кто мог бы в качестве министра иностранных дел вести переговоры с союзниками, которые только и ждали того, чтобы как можно быстрее отправить меня на виселицу! Перемазанный грязью Гиммлер настойчиво повторял: «Всё изменится через шесть месяцев!». Наконец, при очередной вспышке от взрыва я, пристально взглянув в его усталые глазки, ответил: «Не через шесть месяцев, райхсфюрер[61], через шесть лет!». Мне надо было сказать, через шестьдесят лет! Сегодня я думаю, что даже через шестьдесят лет шансы на моё политическое воскрешение будут ещё меньшими. Единственным воскрешением, на которое я могу отныне надеяться, станет воскрешение в день Страшного Суда под рёв труб, возвещающих Апокалипсис.
Конечно, для изгнанника естественно надеяться на то, что у него ещё появится шанс. Он внимательно всматривается в горизонт. Малейший признак перемен в его потерянном отечестве приобретает в его глазах исключительную важность. Он приходит в лихорадочное волнение от результатов новых выборов, от любого, даже самого ничтожного скандала в газетах. Всё изменится! Ничего не меняется. Проходят месяцы, проходят годы. Вначале видный изгнанник пользуется известностью. За его передвижениями следят. Сегодня же сотни глаз скользят по нему с безразличием: случайно столкнувшаяся с ним на улице толстуха думает о покупке лука-порея к обеду; медленно идущий перед ним человек с любопытством разглядывает прохожих; мальчишка, который с топотом обгоняет его, не имеет ни малейшего представления о том, кто это такой, и, тем более, кем он был. Он всего лишь незнакомец в толпе. Его жизнь кончена, всё прошлое смыто, существование изгнанника стало совершенно бесцветным.
В мае 1945 г., когда я очнулся на узкой железной койке в госпитале Сан-Себастьяна закованным в гипс от шеи до левой ноги, я ещё был звездой. Ко мне явился крупный военный губернатор, украшенный как ёлка развивающимися и шуршащими орденскими лентами, перевитыми через плечо! Он ещё не сообразил, что я был из тех, кто проиграл, и кого не рекомендовалось посещать. Но он быстро это понял! Все быстро поняли это. Через пятнадцать месяцев, когда мои кости срослись, однажды ночью я очутился на тёмной улице, далеко от госпиталя, сопровождаемый к тайному убежищу. Для меня, единственного выжившего, – двенадцать пуль в шкуре! – в обстановке, когда со всех сторон раздавались требования о моей экстрадиции, единственным решением осталось спрятаться в глухой дыре. В первый раз я просидел в таком убежище два года. И это был далеко не последний раз! Меня поселили в тёмной комнатушке, прилегающей к служебному лифту. Я не мог ни с кем встречаться. Я не мог подойти к окну. Ставни всегда оставались закрытыми. Приютившая меня пожилая пара были моим единственным миром. Он весил около ста пятидесяти килограмм. Первой вещью, встречавшей меня по утрам, было ведро мочи, стоящее в коридоре. За ночь он производил четыре литра. Интенсивная работа. Его единственная работа. Ещё до обеда он переодевался в широчайшую пижаму, с большим вырезом на груди, открывавшим треугольник бледного тела.
Она, с копной всклокоченных жидких рыжих волос, слонялась по тёмному дому – свет горит зря! – обмотав ноги двумя старыми тряпками – обувь изнашивается!
По вечерам они вдвоём усаживались в плетёные кресла, чтобы послушать радиопостановку. Через пять минут они засыпали: он, склонившись вперёд и громко храпя, она, запрокинув голову назад и пронзительно посвистывая. В час ночи их будил смолкнувший приёмник, молчание которого означало окончание передач. Тогда она брала птичью клетку, он – большую размалёванную статуэтку св. Георгия с зелёной пальмовой ветвью в руке. Семеня, они отправлялись в путь к своей спальне. Храп и посвистывание возобновлялись. Утром я вновь находил под дверью ведро, наполненное четырьмя литрами мочи.
Такова была моя жизнь на протяжении двух лет: одиночество, молчание, темнота, два пожилых человека, наполнявших ведро до краёв и перетаскивающих статуэтку св. Георгия и клетку с двумя попугайчиками. За всё это время я ни разу не видел ни одной улыбки. Ни пары изящных ножек на тротуаре. Ни даже силуэта дерева с пожелтевшими листьями на фоне неба.
Потом мне пришлось выйти. Лопнули швы на моей старой ране – подарке с Кавказа. За шесть месяцев я потерял тридцать два килограмма. В укромной клинике мне вспороли живот от пищевода до пупка, оставив шрам длиною в семнадцать сантиметров. К концу третьего дня меня опознал один санитар. Глубокой ночью меня пришлось срочно выносить на носилках. Меня подняли по узкой лестнице на четвёртый этаж. Я истекал потом и кровью, так как при переноске от тряски опять разошлись все швы! Что за жизнь! Бесполезно прятаться, не показываться никому на глаза, чтобы тебя не опознали. Вас всё равно опознают, всё равно где-то найдут, даже если вы были в этот момент за десять тысяч километров от того места, где вас якобы видели.
Я собрал очень смешное досье, повествующее о моём пребывании в двадцати разных странах. В один день один журналист видит меня в Лиме! На следующий день другой – уже в Панаме! Или в аргентинских пампасах! Или на вилле полковника Насера, расположенной на берегу Нила! Всякий раз эти встречи расписывались в таких мельчайших подробностях, что я невольно приходил к мысли, а уж не ошибся ли я, уж не был ли я там на самом деле. Крупная французская газета под огромным заголовком опубликовала исчерпывающие подробности моего пребывания в Бразилии, тщательно расписав как я одеваюсь, что ем, и как говорю. И, само собой, автор, парижский репортёр, долго распространялся о моих возлюбленных. Конечно, я был влюблен! Конечно, я был влюблён в негритянку! И, конечно, плодом этой любви стал черный карапуз! Читатель всё же сомневается? Сомневается? Но вот же в газете фотография! Фото моего сына, негритёнка, малыша трёх-четырёх лет с глазами навыкат, с пучками курчавых волос, покрывающих его череп ворсистым ковром! Моя тёща, святой человек, живущая в Перигоре, вздрагивала, читая за завтраком в своей любимой ежедневной газете эти довольно неожиданные разоблачения. Этот левый внук решительно не нравился ей. Мне пришлось немало потрудиться, чтобы доказать ей, что никогда за всю жизнь ноги моей не было в Бразилии, и что никакой негритёнок не вошёл в нашу семью.
Плевать! Тридцать, пятьдесят раз мне приходилось слышать о том, что о своём[62] пребывании в Каракасе, в Вальпараисо, на Кубе – где какого-то бедолагу, перепутав со мной, упекли в кутузку! И даже в трюмах судна «Monte Ayala», остановленного американцами для досмотра в открытом море в конце августа 1946 г. (то есть спустя пятнадцать месяцев после окончания войны!), которое заставили вернуться в порт Лиссабона, где его несколько дней перерывали сверху донизу. А один американский полицейский даже прочистил пароходную трубу, дабы убедиться в том, что я не прячусь там среди сажи.
В одном отчёте разведывательной службы описывается как я пробирался сквозь леса с португальским полковником! ЦРУ засекло меня в Гибралтаре! Одни журналисты шли за мной по пятам в Ватикане! Другие – в одном из портов на Атлантике, где я покупал пушки! Меня видели даже в Антверпене, куда я, по всей видимости, отправился, чтобы подышать воздухом любимой родины!
Правда, время от времени меня действительно отыскивал какой-нибудь оторопевший от нежданной встречи верный сторонник, который со слезами бросался в мои объятия. После расставания с ним мне приходилось собирать манатки и смываться куда-нибудь в другое место. Встречался я и с врагами. Это всегда были забавные встречи. Они упорно охотились за моей головой и вот[63] внезапно сталкивались со мной лицом к лицу. Первой реакцией было изумление. Затем их охватывало любопытство. Обычно хватало пары шутливых замечаний, чтобы разрядить обстановку.
Однажды, в одном известном ресторанчике я совершенно неожиданно для себя самого оказался за одним столиком вместе с одним из наиболее видных партийных лидеров бельгийских социалистов неким Лежуа (Liegeois). Я не обратил на него внимания. Он точно также не обратил внимания на меня. Рядом с ним сидела крупная, прекрасно сложенная блондинка. Я читал газету и когда поднял глаза, наши взгляды пересеклись. На мгновение он застыл. Затем улыбнулся и подмигнул мне. Нет, он тоже не горел желанием отправить меня на виселицу!
Единственные, кто травил меня с поистине дьявольской ненавистью, были евреи. Конечно, бельгийское правительство также злобно преследовало меня на протяжении долгих лет. Двадцать раз оно требовало моей экстрадиции. Но, тем не менее, министр иностранных дел Спаак не осмелился зайти слишком далеко. У него тоже был свой «скелет в шкафу». В июне-июле 1940 г. он сделал всё, чтобы добиться от немцев права на возвращение в оккупированный Брюссель. Он бомбардировал их телеграммами, используя свои связи по всей Европе. Я был в курсе этих манёвров.
Его приятель, президент и бывший министр-социалист де Ман как-то передал мне содержание писем, которые слал Спаак своей жене в Брюссель, прося её, при его помощи, добиться от Гитлера разрешения на своё возвращение. «Анри де Ман всегда питал слабость к тебе!» – писал Спаак своей супруге, побуждая её отправиться к вышеупомянутому Анри, который с сардоническим хохотом зачитывал мне за обедом эти просьбы!
Десять раз Спаак подавал прошение, но Гитлер снова и снова отказывал ему. Поэтому Спаак бежал в Лондон. Но если бы не отказ Гитлера, он легко бы приспособился к режиму, как это сделал де Ман в мае 1940 г.
Что касается евреев, это совсем другое дело. Никогда в довоенном РЕКСе не было сильных антисемитских настроений. Правда, меня возмущали воинственные манёвры евреев. Правда и то, что я не питаю к ним особой любви. Они мне не по душе. Но я их не трогал. Как и любой другой, еврей мог стать членом нашего движения. Главой брюссельского отделения РЕКСа во время нашей победы на выборах в 1936 г. был еврей. Даже в 1942 г., в самый разгар немецкой оккупации, секретарём моего заместителя Виктора Матти был еврей с самой за себя говорящей фамилией Кан (Kahn)!
Я ничего не знал ни о концлагерях, ни о крематориях. Но почему-то после войны евреи вбили себе в голову, что я являюсь главой возродившегося по всему миру антисемитского движения.
Во-первых, я не был его главой, во-вторых, нравится это кому-либо или нет, такого движения просто не существовало.
Таким образом, не было никакой речи ни о преследовании евреев, ни об антиеврейской организации.
Вот уже четверть века как христиане живут мирно. Это не мешает еврейским руководителям самого высокого уровня, в частности входящим в руководство израильской службы госбезопасности, делать попытки ликвидировать меня как главу совершенно несуществующей организации, снаряжать одну за другой экспедиции для моего похищения. Было продумано всё: большой чёрный «Линкольн» с переделанным багажником, в котором планировалось вывезти меня в бессознательном состоянии, предварительно накачав наркотиками; судно, стоящее возле берега, для перевозки меня в Тель-Авив; пять револьверов, чтобы пристрелить меня в случае сопротивления; шесть миллионов на оплату сообщникам; точный план моего жилища с подробным описанием способов проникновения в него. За ночь до моего похищения были перерезаны телефонный кабель и линии электропередачи, и отравлены все соседские собаки.
В этот раскалённый от солнца июньский день им не хватило совсем немного, чтобы схватить меня. Вооруженные до зубов израильские охотники под предводительством знаменитого журналиста-еврея Цви Альдуби (Zwij Aldouby) были схвачены в тот момент, когда они уже приготовились праздновать успех.
Их приговорили к восьми, десяти и двенадцати годам тюремного заключения. Почти одновременно была разработана другая операция с целью моего похищения при помощи вертолёта, который должен был вылететь из одного марокканского порта. Спустя несколько лет была предпринята ещё одна попытка похищения или убийства. На этот раз еврейские охотники прибыли морем из Антверпена. Но именно одна еврейка сообщила одной из моих сестёр о готовящемся заговоре, тем самым, по её словам, желая отблагодарить меня за то, что я спас её во время войны. В то время я, как и многие другие, пытался спасти многих людей, которые опасались за свою жизнь. Но я не составлял списков, чтобы предъявить их после войны! Так что я даже не помню этой еврейки, которую я спас тогда, и которая спасла меня позднее!
Её предупреждение подоспело вовремя: троица была арестована сразу после высадки на берег. Но досадно, что каждый раз мне приходилось переезжать, прятаться в сельских домах моих старых друзей, в пивной, а однажды несколько долгих месяцев мне пришлось скрываться даже в келье одного бенедиктинского монастыря. Поверьте, я не шучу. Я надолго запомнил возглас «Benedicamus Domino», раздающийся в пять часов утра, которым будили монахов к утренней службе! Но постоянная смена жительства означает также отсутствие возможности заработать себе на хлеб, найти хоть какую-либо стабильную работу или просто иметь крышу над головой для человека, вынужденного постоянно бежать, преследуемого смертельной угрозой.
Журналистские интервью также значительно затрудняли мою жизнь изгнанника, частыми упоминаниями моего имени привлекая ко мне нежелательное внимание. Было опубликованы десятки интервью, столь же правдоподобных, как и детективные романы. Как-то давно я дважды принял в своём убежище «специальных корреспондентов», которые впоследствии полностью переврали мои слова, несмотря на данное обещание прислать текст для получения предварительного согласия на публикацию! С тех пор я бежал от журналистов, как от чумы!
Они перевирали сказанное мною, поскольку преследовали другую цель: им нужна была сенсация для скорейшей публикации в ближайшем номере. Но спешка не лучший помощник для выявления истины. Только однажды в одном журнале появилось настоящее интервью со мной. Они этого хотели. Мне же хотелось убедить всех в том, что в это время я находился в Буэнос-Айресе. Поэтому, хотя я находился за тысячи километров от этого места, я передал им полностью собственноручно написанное интервью, от вопросов до ответов, где всё действие происходило в одной из больниц этого города. Текст был напечатан без поправок. В журнале прекрасно знали, что ни один их репортёр меня не видел, и что я находился вовсе не в Буэнос-Айресе. Но кого это волнует? Главное, чтобы публика, читая, охала и ахала!
Ей[64] подробно рассказывали, чем занимаются мсье Онассис и бывшая мадмуазель Кеннеди в своей постели, описывали с иллюстрациями состояние яичников королевы Фабиолы, хотя ни один журналист не служил камердинером у четы Онассис или санитаром у постели королевы! Журналист отправляется в командировку, желая прокатиться за казённый счёт и получить приличную сумму на дорожные расходы. Там он расслабится, отдаст должное местным достопримечательностям, а затем небрежно, на скорую руку, состряпает материал. После этого ему остаётся только получить «гонорар». Но изгнанник… как он видит публику? Со временем у него возникает несуществующий в реальности образ читателя. Он приписывает ему тот образ мыслей, которым тот более не обладает. Сам же он потерял нить развития событий. Всё меняется, но он не знает, что всё изменилось. Мир больше не таков, каким он был, люди не такие, какими он их знал. Подобно какому-нибудь старому промышленнику, отставшему от современной жизни, он должен заново приспособиться к ней. Он продолжает верить, что старые методы не утратили своей действенности, что они могут по-прежнему выглядеть привлекательными для публики, также как и он сам.
Но кто будет интересоваться им через несколько лет. Люди исчезают из поля зрения. События сменяют друг друга. Все мы хороним прошлое в могиле забвения. Изгнанник сохраняет веру в то, что он ещё не сошёл со сцены. Однако занавес давно уже опустился. Он ждёт, что вот-вот, вновь раздадутся аплодисменты, как будто публика всё это время продолжала ждать его нового выхода на подмостки, не понимая, что прошедшие годы давно вытолкнули его за кулисы. За это непонимание нередко приходится дорого платить. Кто скажет изгнаннику, что его время прошло? Сам он этого не понимает, главным образом, потому, что просто не желает понимать этого. Он вымученно улыбается, но это лишь последний способ, чтобы убедить себя в том, что будущее ещё не окончательно зарыто перед ним…
Я сам долгое время верил в то, что не всё ещё кончено. Я был ещё достаточно молод. Нет, я не собирался в тридцать восемь лет похоронить себя навсегда! Но, увы, это произошло! Далеко, один за другим[65] умирали друзья. Прошлое растворялось в туманной дымке как удаляющийся берег, постепенно исчезающий из глаз моряков. Кто мы такие для нынешних двадцатилетних мальчишек, которые ещё не родились на свет, когда мы превратились в тени?.. Они всё путают. Они не знают ничего из нашей истории, которая интересует их не более чем истории о колючих усах или гнилых зубах Луи XIV. Но и это ещё не всё. Среди изгнанников существует своя конкуренция. Изгнанники сменяют друг друга, их количество непрерывно растёт. Перон, Трухильо, Батиста, аббаты Фульбер Юлу (Fulbert Youlou), потерпевшие крах уже после нас, также уже превратились в еле различимые силуэты. Такие имена, как Лагайярд (Lagaillarde), Ортиц (Ortiz) или даже Бидо (Bidault) и Сустель (Soustelle) – две последние политические звезды времён алжирских событий спустя всего пять лет уже ничего не говорят девяноста процентам французов. Мы живём в век скоростей. И исчезновение из поля зрения публики также происходит очень быстро…
Даже для хорошо осведомлённых людей политический деятель, проведший более четверти века в изгнании, становится почти нереальной фигурой. Они считают его исчезнувшими или умершим.
Однажды меня пригласили на обед к одному всемирно известному медицинскому светилу, близкому знакомому главы той страны, где я жил в то время. Там собрались очень известные лица. Всем приглашённым доводилось встречаться со мной на различных этапах моей жизни в изгнании, и все они знали меня под разными именами. Для одного я был поляком Энрике Дюраном (дурацкое имя для поляка!), для другого французом Люсьеном Демёре, для третьего – Хуаном Санчесем, для четвёртого – просто Пепе. Я устал при каждом новом рукопожатии припоминать весь арсенал этих псевдонимов.
Когда вошёл один крупный банкир, с которым я до этого ни разу не встречался, я без колебаний представился своим настоящим именем – Леон Дегрелль. Тот с ироничной улыбкой посмотрел на меня: «А я – Бенито Муссолини»! Мне пришлось попотеть, чтобы убедить его в том, что я не шутил и действительно есть тот, кто я есть!
Так, со временем, изгнанник скользит в пустоту или забвение. Из мощного «Мерседеса» он пересаживается в зловонную подземку изгнания. Чтобы это осознать, даже самым умным людям требуется время. Изгнанник предпочитает цепляться за прошлое. Он верил в нечто такое, что в некий момент его жизни казалось чем-то исключительным. Он ужасно страдает от перехода от этой исключительности к обыденности, он мучается от необходимости питаться комплексными обедами, носить бельё стоимостью в четыре су. Великая мечта разбилась, рассеялась – это мучит его. Нередко он снова начинает верить, что может не всё ещё потеряно, что однажды что-то вернётся. Что-то – да. Но мы – нет. Мы – конченые люди.
Достаточно найти в себе мужество, чтобы осознать это и подвести итоги. Фашистские движения наложили отпечаток как на своё время, так и на будущее. Именно это имеет значение. Что они оставили? Что они изменили?
Независимо от того как сложилась наша личная жизнь, столь бурная и яркая в прежние времена и столь унылая и тоскливая сегодня, настоящий вопрос, на который мы должны ответить, звучит так: что осталось и что останется в будущем от этой великой фашистской Авантюры или Эпопеи?