Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

II. ФРИДРИХ ИОЗЕФ СТАЛ ФЕДОРОМ ПЕТРОВИЧЕМ



Москва возрождалась. На улицах, площадях, в переулках громоздились горы камня, кирпича, бревен, песка. Строились дворцы и особняки, обрамленные зеленью садов и цветниками палисадников, строились простые кирпичные дома и рубленые избы. По всему городу желтели клети строительных лесов. От зари до зари не умолкали стуки, скрипы, визжание пил, разнозвучные шумы, разноголосый галдеж. Восстанавливались выжженные церкви, строились новые. И с каждой субботой, с каждым воскресеньем густел, крепчал гулкий, звонкий, переливчатый благовест.

Кремлевским колоколам отвечали все новые звонницы на ближних и дальних улицах. И все новые жители прибывали в хлопотливый, шумный, голосистый город. Приезжали в каретах, дилижансах, на телегах, на розвальнях, шли пешком - артелями и поодиночке.

Федор Петрович сперва квартировал у знакомых, потом обзавелся собственным домиком. Купил пролетку, пару лошадей, к ним купил бойкого кучера, а там камердинера и повара.

Пациентов было много, исцеленные платили щедро. Впрочем, пользовал он и вовсе бесплатно бедноту и стариков в богадельнях. В любой час дня и ночи поспешал, кто бы и откуда бы ни взывал о помощи. Он лечил и часто излечивал самые тяжкие недуги - горячку, колики, поносы, ревматизмы, гнойные язвы. Если не мог вылечить, старался облегчить боли, унять жар, утешал добрым словом и загодя говорил родным, чтоб посылали за священником.

В отличие от многих врачей он не важничал, не напускал таинственность, не щеголял непонятными словами, латынью и греческим, не выписывал замысловатых рецептов, чтобы смущать аптекарей и разорять больных. Зато он терпеливо объяснял пациентам, их родным, друзьям и слугам - объяснял так же серьезно, как и коллегам-врачам, что нужно делать, чтобы излечить именно эту болезнь. И каждому, кто слушал, излагал свои взгляды на основы медицины:

- Всякий человек получает от Бога здоровье, здоровую природу. И всякий человек должен разумно заботиться о своем здоровье, ибо оно есть подарок Всевышнего. Почему бывают болести? Есть разные болести: от плохая пища; от плохие напитки; от плохой воздух; от сильный холод или от сильный жар; от раны, кои наносит оружие, огонь, разные несчастные случаи; от сильное беспокойство или сильное утомление души и тела... Можно сказать: наше здоровье от неба, от Божественного разума, а наши болести - от земли, от человеческого неразумия... Поэтому все болести надо лечить разумно и уповая на Бога. Надо помнить все, что велит наука медицины, помнить все, что велит опыт, и надо иметь любовь. Настоящий доктор медицины должен быть настоящий христианин. Он должен любить всякий больной, и тогда он будет внимательно смотреть и понимать его болесть. Будет понимать не только глазами, ушами, носом, пальцами, но будет понимать умом и сердцем. И еще он должен иметь разумение, как спасать здоровье... И лечить надо разумно и просто. Главные лекарства от всех болестей - спокойствие и чистота. Надо сначала делать хорошая теплая ванна, надевать чистая теплая нижняя одежда, потом лежать спокойно в чистая теплая постель, дышать чистый свежий воздух. И надо кушать чистая хорошая пища. И немного кушать - надо иметь спокойный желудок. Если болесть от холода, если кашляние, сморкание, горячка в голове, болит горло или грудь, надо очень тепло укрываться, пить только теплая водица, мед, малина и можно давать порошок от горячка. Если болесть в животе, надо делать теплый чистый клистир-фонтанель, надо очень мало кушать и только самая легкая кушанья: кашица, кисель - и тоже спокойно лежать в чистая постель и положить на живот мешочек с горячий песок и можно давать немношко микстур или порошок против сильная боль.

Но все лекарства надо вкушать мало и осторожно. Доктор должен смотреть очень внимательно. Были многие такие случаи: один больной пил микстур - сделался здоров; другой больной имел такая самая болесть, пил такой самый микстур - сделался хуже болен или даже умер. Мой покойный батюшка был очень хороший апотекар, мой покойный дедушка был очень хороший доктор - спасал многие люди. Они меня учили: давай быстро только простые хорошие лекарства, какие никогда не могут повредить, но только пользовать - ромашка, мед, каломель, ревень... А хитрые лекарства давай медленно, давай мало и осторожно.

Московские остряки сочиняли куплеты:

Доктор Газ уложит в постель,

Закутает во фланель,

Поставит фонтанель,

Пропишет каломель...

Куплеты повторяли, переписывали. Но Федору Петровичу верили чаще всего безоговорочно. И расхваливали его на все лады; рассказывали о чудесных исцелениях. Благословляли его и светские дамы, и купчихи, и главные разносчики городских новостей - свахи, портнихи, парикмахеры, дворовая прислуга. Однако и серьезные просвещенные господа отзывались о нем с уважением: «Оригинал. Чудит. Но добрый малый; свое дело знает, лечит изрядно и собеседник приятнейший...».

В начале осени 1822 года в Москву из Кельна приехала Вильгельмина Гааз, старшая сестра Федора Петровича.

Братья и сестры тревожились о нем, поражались, что он, уже став состоятельным, почтенным человеком, все еще не обзавелся семьей, не писал им толком, как собирается жить дальше, дачи вообще писал мало, редко и невразумительно. Понятно было только, что не собирается возвращаться на родину.

Вильгельмина, домовитая, энергичная, говорливая, была не слишком пригожа. Высокая, как ее братья, и такая же угловатая, жилистая, она после 40 лет уже не могла надеяться на замужество. С детства она привыкла помогать матери, опекала младших братьев и сестер. Из них никто не знал да и не задумывался о том, как она смирялась с такой судьбой - монашенки без монастыря. Все привыкли к тому, что она всегда заботится только о других, занята только чужими делами и заботами, и принимали это как нечто само собой разумеющееся. На семейном совете решили, что она должна ехать к Фрицу. Из рассказов некоторых соотечественников, побывавших в Москве, и даже из его собственных редких писем явствовало, что он не умеет устраивать свой быт, что мог бы уже давно жить куда богаче и благополучней, куда более достойно, соответственно своим заслугам.

Вильгельмина приехала усталая от долгого, трудного путешествия по непонятным, ни на что знакомое не похожим краям - бесконечным грязным дорогам, по городам и деревням, населенным странно одетыми людьми, не понимавшими ее речи, даже когда она говорила по-французски. Брат встретил ее радостно, ласково. Оба всплакнули, повспоминали. А потом она сразу же начала осматривать его квартиру, шкафы с одеждой и бельем, кладовую, кухню. Крепостные слуги - лакей, и кучер, и наемный повар - не понимали ее, хотя она старалась говорить возможно громче и медленней, повторяла слова и немецкие, и французские. Они тоже говорили зычно, почти кричали, отвечая, и при этом то и дело кланялись, пытаясь целовать ей руку. Она пугалась и сердито отмахивалась. Федор Петрович смеялся, переводил, объяснял ей, что русский язык никак не похож ни на немецкий, ни на французский, что у него нет времени обучать слугдругим языкам, да это и не нужно, а, напротив, ей следует учить их язык и не сердиться на людей, которые не могут ее понять. «Мы живем в русском городе, - говорил Федор Петрович, - едим хлеб, созданный трудами русских земледельцев, мельников, пекарей. Значит, мы должны понимать их речь, должны хотя бы уметь поблагодарить их на их языке...».

Вильгельмина писала брату Якобу 24 сентября (6 октября) 1822 года, поздравляя его с женитьбой:

«...братец Фриц всегда радовался вашей дружбе; он высокого мнения о тебе и хотел бы видеть тебя всегда счастливым. Он говорил, что сам тебе напишет. Вполне возможно, однако, что ему помешают, так как у него много пациентов, которые занимают его целыми днями. Он чувствует себя теперь совсем хорошо и покойно в моем обществе.

Я была ему очень нужна. Жизнь его до сих пор была печальной. Если я смогу сделать ему что-либо приятное, то, думается мне, цель моего путешествия будет достигнута ...

Мне живется здесь хорошо, нет ничего, чего бы мне не доставало, исключая Кельн. Измена мне отвратительна, и я не изменю моему милому Кельну. Фриц обещал мне путем переписки поддерживать с вами полную близость; я не допускаю, чтобы чего-либо не хватало; это достаточно показывают мои письма, в них я написала все, что знаю. Лишь постепенно я вижу и узнаю что-то новое, зато тем лучше оно проверено. Фриц придерживается ясности и правды. Как бы он ни защищал русских, их характер все же должен быть ему ненавистен. Высокомерие, недоверчивость, неискренность и претенциозность - их отталкивающие свойства. Сомневаюсь поэтому, чтобы я когда-либо подружилась с ними.

Вильгельмина Гааз».

Неприязненный отзыв о русских относился к слугам, с которыми она объяснялась, главным образом, жестами, гримасами и криками. Замечая, как они переглядываются и переговариваются и даже смеются, она была убеждена, что они потешаются над ней, сговариваются против нее. Но Фриц только улыбался, слушая ее жалобы, уговаривал ее постараться понимать других людей, которые и говорят, и думают по-иному, чем мы, но это вовсе не значит, что они хуже нас.

Она сердилась на брата и злилась на его пациентов и их слуг, приходивших за доктором, за то, что и они не хотели с ней объясняться. Но иногда едва ли не больше злилась, когда какой-нибудь молодой франт отвечал ей по-французски, говоря куда быстрее, чем она, и, конечно же нарочно, произнося все слова на особый лад, как парижане-такие же наглецы. Когда они завоевали Кельн, они постоянно сновали по городу, и военные, и штатские. Много лет в лавках и на рынках слышна была их картавая трескотня.

А Фриц на все ее упреки, жалобы и наставления ласково отвечал, что нехорошо злословить о людях, которых не понимаешь и, значит, не следует судить о них, это несправедливо, не по-христиански.

Однако на брата она не могла долго сердиться; жалела его. Добряк Фриц так восторженно благодарил за каждый завтрак и обед, так радовался блюдам, знакомым с детства, которых давно не пробовал. А скольких сил ей стоило, чтобы оттеснить бестолкового повара и стряпать по-своему.

Каждый раз, когда Фриц принимался рассказывать ей о своих делах, он огорчался, замечая, что она не любит слушать о болезнях, о непорядках в больницах, зато подробно расспрашивает о хозяйственных делах, о доходах, расходах, новых покупках...

Федор Петрович Гааз разбогател. Он стал модным врачом. Он купил каменный дом на Кузнецком мосту, одной из самых людных улиц, которая проходила на месте бывшего моста, через речку, полвека назад накрытую деревянными и каменными настилами, засыпанную землей. Обзавелся Федор Петрович и большой удобной каретой, четверкой орловских рысаков. Купил в подмосковной деревне Тишки имение и сто душ крепостных, завел суконную фабрику.

Крепостных он сразу же велел освободить от барщины -пусть платят оброк, сколько посильно, а молодые пусть работают на фабрике, учат ремесла.

Соседи - помещики и уездные чиновники - ухмылялись, посмеивались, а кто и хохотал, рассказывая анекдоты о новом барине.

- Слыхали, - говорили они, - немец-то наш намедни проведывал свои владения. Приказчик ему в глаза врет бесстыдно: там, дескать, не уродило, там градом побило, там мужики воруют. Староста, плут из плутов, знай поддакивает, казанской сиротой прикидывается, про бедность скулит, а сам-то матерый кулак, богаче иных купцов московских. Но этот лупоглазый всем верит, всех жалеет. Пошел по избам, спрашивает, где есть больные, стал и стариков, и баб учить, наставлять, ну вроде попа... А когда отъехал, увидел на дороге телегу, чей-то мужик над павшей клячей убивается, а на телеге баба голосит. Добро бы его мужик был, а то ведь и вовсе другого уезда, куда-то спешно ехал, загнал клячу. Но он не стал долго спрашивать, велел из своей-то знатной четверки белого орловца-трехлетку тут же выпрячь и подарил мужику. Тот, конечно, ошалел на радостях, должно и не поверил сразу, на коленях елозил, башмаки ему целовал. А он вскочил в карету и укатил уже тройкою. И не спросил даже, чей мужик, как звать... Вот уж истинно бестолковый расточитель.

Но Федор Петрович полагал себя деловым, хозяйственным, благоразумным помещиком. Он терпеливо объяснял приказчику, и старосте, и крестьянам, почему надо соблюдать чистоту в избах и скотных дворах, убеждал сажать картофель. (На черные «земляные яблоки» многие еще смотрели недоверчиво, старики плевались - «чертов помёт».) Карандашиком на листе бумаги он выписывал расчеты: сколько чего нужно для имения и для фабрики, какие доходы поступать должны и помещику, и крестьянам. Он убеждал крестьян, что надо разводить сады, цветники, приказывал давать им из имения саженцы и рассаду. Объяснял: от этого и польза для здоровья, и красота.

Слушали его почтительно; кланялись - истинно так, благодетель ты наш, кормилец, наставник. Мы твои рабы, за тебя молимся. Но между собой толковали, кто недоуменно, а кто и с сердитым недоверием:

- Чудной барин! Рассудительный, ласковый. И самого озорного и непутевого не ударил, посечь не велел, не обругал даже. Все только укоряет и сам чуть не плачет.

- Блажит, лопочет - не понять, чего хочет...

- Видать, хитрый змей, не нашего Бога поп; улещивает, умасливает, а потом семь шкур драть будет...

- Да где там хитрость? Как есть недоумок, юрод Христа ради. И смех и грех с таким барином; с ним, бесталанным, и без хлеба, и без штанов останемся.

Приказчик доложил ему, что пришло распоряжение о рекрутском наборе. На их деревню разверстка - поставить одного рекрута. Они со старостой уже подобрали - самый негодный мужичонко: лодырь, пьяница и на руку нечист; крал у своей матери, у соседей. Учили его уже всяко - и секли и в погреб сажали на хлеб и на воду - не помогает. Пускай теперь в солдатах поучат.

- О нет! Это нельзя! Такой прожект есть очень плохой, против совести. Очень стыдный для нас! Рекрут идет на царская служба. Надевать мундир российского императора есть высокая честь. Российские солдаты побеждали самая великая армия Наполеона Бонапарта. А вы хотел посылать в славное царское войско самый плохой мужичок из моя деревня - пьяница, вор! Это есть абсурд! Очень стыдный абсурд! Надо посылать самый лучший молодой поселянин, честный, крепкий, добрый, какой любит Бога, любит отечество, любит государь император.

Приказчик немедленно раскаялся, признал, что грешен по глупости своей и невежеству, благодарил барина за вразумление. Он сдал в рекруты другого парня, чуть получше. Федор Петрович велел снабдить новобранца и его родню гостинцами и деньгами.

- Это очень печально разлучаться. Когда я уезжал из мой отеческий дом, мои батюшка и матушка тоже плакали. А для эта семья есть печаль много больше. И страх. Поелику солдатская служба трудная, опасная. Надо иметь сострадание и надо объяснять, что эта печальная разлука есть также высокая честь. Посему надо им давать награды и гостинцы. '

Слухи о его диковинных поступках и рассуждениях доходили до Москвы, до знакомых и незнакомых. Молодежь и многие дамы восхищались - вот где неподдельная добродетель! Но кое-кто лишь вертел пальцами у лба - «свихнулся наш доктор».

Некоторые пытались ему объяснить, что он слишком доверчив, не зная сельской жизни, во всем полагается на обманщиков, плутов.

- О нет, батюшка милостивый государь, не могу с Вами согласиться. Не может быть никакой обман. Мой приказчик есть разумный опытный человек, а бургомистр-староста есть почтенный крестьянин, отец большого семейства. Когда такой человек говорит - это есть истинная правда, вот тебе крест, - и делает на себе знак креста - я не могу ему не верить...

- О да, матушка сударыня, ваше сиятельство, я тоже знаю, бывают настоящие плуты-обманщики, кои крестятся и врут без совести... Такая ложь есть очень большой грех. Такой человек есть большой грешник. Но если человек говорит и крестится, а я не хочу верить - это уже мой грех. И тогда есть не один грешник, а два. И значит, на свете есть дважды более грехов. А если он говорил правду и я не верил, то уже мой грех дважды большой и опять на свете больше грехов. А если он говорил неправду, но я верил и он это видел, он может быть потом будет стыдиться и каяться...

- О нет, сударыня, это не надо, чтобы он ходил ко мне каяться, пускай он тихо, в своей душе перед Богом признает грех, тогда уже грех будет менее тяжелый, тогда он после будет менее грешить... Вот видите, милостивые сударыни и милостивые судари, это есть логика! Имеем четыре возможности. Первая: он говорит правда, но я не верю. Это мой грех - большой двойной грех. Поелику дурной пример для него и для всех людей, кто будет иметь соблазн говорить неправда, если не верят правда... Вторая возможность: он говорит неправда и я не верю. Это два греха - его и мой, как я уже имел честь сейчас объяснять. Третья возможность: он говорит неправда, но я верю. Это только один грех. Но есть надежда на раскаяние, исправление. Четвертая возможность: он говорит правда и я верю. Эрго: совсем нет греха... Посему я верил, верю и всегда буду верить людям, кои делают знак креста.

Доходы от имения и фабрики все уменьшались. Приказчик и староста врали все наглее. А доктору Гаазу требовалось все больше денег на оборудование и на строительство больниц, а позднее - на помощь арестантам. По совету того же приказчика он согласился продать рощу строевого леса богатому купцу. Тот обещал заплатить через недельку-дру-гую; наличных не было. Между честными людьми какие нужны векселя-расписки, марание бумаги? Просто ударили по рукам. Купец перекрестился, обещал пожертвовать половину своего дохода от купленного леса на богадельню и на больницу для чернорабочих. Федор Петрович, следуя обычаю, поднес покупателю и приказчику по чарке и сам пригубил горького хлебного вина.

Но денег он не получил - ни через неделю, ни через месяц, ни полгода спустя. На все напоминания купец сперва отмалчивался, отмахивался - «нет наличных», а потом велел отвечать: «Все давно заплачено, он же и мою расписку возвернул».

Федор Петрович был так потрясен этим бесстыдством, что пожаловался губернатору. Тот вызвал должника; разговаривал сердито и презрительно. Однако купец и не робел, и не изворачивался.

- Не извольте, Ваше сиятельство, огорчаться и гневаться. Оно, конечно, вроде бы и не ладно - товар взят, а деньги не получены. Да только, Ваше сиятельство, на поверку-то дело не такое простое. Наши торговые дела совсем иные, чем господские дворянские. У вас как заведено: дал слово - держись, кто обидит - дерись, сабелькой уколи, пистолетом прострели! А у нас по-другому: главное - шевели мозгами! Не обманешь - не продашь. И помни: простота хуже воровства. А этот лекарь, Ваше сиятельство, как есть простак. Знаю-с, знаю-с, Ваше сиятельство, наслышан, что он слывет вроде как Божьим человеком. Да только зачем он тогда, глупый немец, не в свои дела полез - не в Божьи, не в лекарские, а в барские и торговые. Помещик с него никакой, куры смеются: лучших мужиков в солдаты сдает; деревенька его Тишки и фабричка там - одно разорение, убожество, глядеть тошно! У него только самые ленивые не воруют. Вот взять хотя бы этот лес. Настоящая цена ему четыре тысячи, ну по меныпости три с половиной. А я его приказчику дал красненькую и купил за две с половиной. Так хозяин-то бестолковый и расписки не взял: «Пошальства! Пошальства!» Дурак твой немец, Ваше сиятельство, а дураков и в церкви бьют. Теперь он жалится, плачется... Да только Москва слезам не верит. Где вексель? Где расписка? Где свидетели?.. Нетути! Мне его приказчик давно уже гербовую бумагу подписал, что ничего не знает, не ведает ни про какие мои долги и что барин его не всегда в своем уме состоит... Вот оно как, Ваше сиятельство! Если ты по закону хочешь, как грозился, так ничего ты в этом деле не достигнешь. Потому как никаких правов у твоего немчуры против нас нет. Ни в каком суде он теперь ни правов, ни управы не найдет... Но, конечно, если по совести, по-божески, тогда другое дело. Тогда за ради Вашего сиятельства, как Вы есть милостивец наш и благодетель, чтобы Вас уважить, тогда, пожалуй, можно. Так уж и быть, заплачу. Поучил дурака, чтоб впредь умней был, и заплачу... Не-ет-с, Ваше сиятельство, завтра не получится. Нет наличных, истинный крест! Вы же сами знаете, какой год выдался. Кругом недороды. Где засуха, где градобитие, взыскует нас Господь за грехи наши. Нынче я сам в долгу как в шелку, а все наличные в обороте... Но обещаюсь, как управимся, не позднее Покрова заплачу ему те две с половиной тысячи... Хоть и знаю, что он их непутем расточит: на нищих калек, какие по больницам дохнут, и на каторжных воров, убивцев - чертовы осевки, прости меня Господи!... Да уж добро, добро, Ваше сиятельство, как сказал, так и сделаю... Только за ради Вашей милости.

Он не заплатил ни после Покрова, ни через год. Генерал-губернатор тем временем болел; уезжал лечиться за границу. У Федора Петровича прибавилось множество других забот. Деревня и фабрика были проданы. Он убедился, что любые попытки найти управу на бесстыжего должника тщетны, а на совесть его надеяться нельзя.

Но все это произошло позднее, уже в тридцатые годы.

III. ШТАДТ-ФИЗИКУС

Князь Дмитрий Васильевич Голицын был отпрыском «века Екатерины». Мальчиком он видел и слышал, как вокруг надеялись на благодатное просвещение, как праздновали славные военные победы и все новые завоевания: Румянцевские, Орловские, Потемкинские, Суворовские. В юности он отличился, был храбрым офицером-конногвардейцем, командовал полком под Аустерлицем и в Пруссии, потом сражался с турками за Дунаем и со шведами в Финляндии.

Надеясь на долгие мирные годы, он взял отпуск и в университетах Гейдельберга и Иены изучал философию, историю, естественные науки. Когда опять пришлось сесть в седло, командовал полком в великой «битве народов» под Лейпцигом и в последних боях с Наполеоном уже во Франции, на дорогах к Парижу.

Но его не привлекали ни власть, ни слава полководца. Знатный вельможа избегал двора, не терпел интриг, ни перед кем не заискивал. При встречах с царем и с его родней он строго соблюдал этикет, но был почтителен без тени угодливости, везде сохранял обычное спокойное достоинство, а в иных случаях открыто высказывал несогласие. Он никогда ничего не просил для себя или для своих близких, никого не оговаривал, не злословил. Царь Александр уважал прямодушного князя и в 1820 году назначил его московским генерал-губернатором.

Еще и восьми лет не прошло после великого разорения и пожаров. Новый губернатор посвятил все свои силы восстановлению Москвы. Целыми днями он толковал с архитекторами, подрядчиками, офицерами инженерных войск, чиновниками, владельцами городских усадеб, с митрополитом и его помощниками, ведавшими строительством церквей и монастырей, с дворянами, просившими ссуд, с купцами, местными и приезжими, готовыми осесть в Москве, заводить фабрики и торговые дела.

И в самые напряженные дни, заполненные деловыми встречами и разъездами, дом Голицына был открыт для гостей званых и нежданных. За обедом и ужином у него встречались петербургские сановники, именитые иностранные гости и помещики из дальних губерний, генералы и университетские профессора...

Федор Петрович постоянно бывал в доме князя, считался не просто домашним врачом, а другом семьи. И во многих других московских домах его встречали радушно, как желанного гостя.

Скептические старики в пудреных паричках, помнившие еще матушку Екатерину, понюхивали душистый табак из дорогих табакерок, пили домашние настойки, рассказывали анекдоты о «екатерининских орлах», беседовали о большой европейской политике. Их сыновья и старшие внуки в сюртуках и домашних венгерках, еще сохранявшие офицерскую выправку, курили пенковые трубки, пили шампанское и водку, толковали о назначениях в армиях и министерствах, о смерти Наполеона, об урожаях, о заграничных новостях - англичане придумали самоходную телегу с котлом, который паром крутит колеса.

Романтические юноши в разноцветных фраках и широкополых шляпах-«боливарах» пили французские и немецкие вина, говорили возвышенно и чувствительно, рассказывали о смерти Байрона в Греции, спорили об актерах и танцовщицах, о новых романах, о стихах, читали эпиграммы обоих Пушкиных - дяди и племянника... Старосветские московские баре, окруженные многочисленной родней и суетливой челядью, деспотические гостеприимцы, часами не отходившие от обеденных столов, пили все, что было хмельного, жаловались на распущенность молодежи, на засилье немцев в Петербурге, на леность мужиков, лихоимство чиновников, корыстолюбие купцов и всеобщий упадок нравов.

Университетские профессора и студенты, молодые купцы, образованные молодые чиновники, литераторы, издатели, типографшики, участники философского кружка, называвшие себя «любомудрами», одевались разношерстно, кто по моде франтом, кто в строгом темном сюртуке, кто в поношенном фраке, курили и трубки, и едко пахучие сигары, пили дешевые вина, водку, а всего чаще пиво. Встречались они и в барских домах, собирались компаниями в трактирах, кухмистерских, в прокуренных холостяцких берлогах или в опрятных обывательских квартирах и судили-рядили, спорили о философии, политике, стихах, романах, ученых трактатах, о городских происшествиях и светских сплетнях - обо всем на свете...

Дамы разных сословий увлеченно разговаривали с Федором Петровичем о медицине, о болезнях своих близких, о примерах исцелений и врачебных ошибок. Он и сам любил подолгу беседовать с ними.

- В хорошая семья муж, супруги отец- есть политичная глава, есть как башня или крыша на красивом здании. А жена, мать и супруга - есть генеральный фундамент, или, как говорят, материна балка. Муж и жена это как Санкт-Петербург и Москва. Вы подумайте, сударыни, почему говорят: матушка-Русь, матушка-Москва, матушка-Волга, даже город Киев, который грамматично есть маскулинум - «он» - называют «мать городов русских»? Несомненно потому, что МАТЬ есть великое святое слово и великий феномен. Мать в доме и в отечестве имеет главные важные дела: дети, здоровье, питание и чистота!.. Да-с, мои милостивые сударыни, чистота во всех смыслах - чистота телесная, чистота питания и жилища и чистота душевная: чистота нравов, поведения и речи. Не позволять грязные бранные слова и злословие. Все это есть великое благородное призвание для всякая женщина - старая, молодая, богатая, бедная, знатная особа и скромная поселянка. Это есть прекрасный женский долг перед Богом и святой Девой Марией. Это все есть святая правда, и Бог дал нам свой знак совсем недавно. Прошедший век был век просвещения, науки, был такой век, когда Россия начала быть великая империя. И в это время в России были женщины - императрицы. После Петра Великого была его супруга Катерин Первая, потом Анна Иогановна, Элизавет Петровна и самая великая - Катерина Вторая. Это есть очевидный божественный знак для всех христианских государств. И в Австрия тогда тоже была великая императрица Мария Терезиа... Мусульмане и язычники имеют дурные законы, там женщина, как раба - никаких прав. Евреи даже имеют молитву для мужчины и для мальчика «благодарю тебя, Господи, что я не есть женщина». Но все христиане имеют святой долг любить, уважать каждая мать, каждая супруга и сестра... Ваш покорный слуга, мои милостивые сударыни, уже имел честь доказывать в книга, что медицина есть королева наук. И я всегда есть готовый доказывать, что медицина есть главная наука для всякая хорошая женщина.

Новый 1825 год начинался жестокими вьюгами. После недолгих оттепелей в феврале опять стало морозить. Купцы жаловались, что нет подвоза - замело дороги. В Москве не хватало хлеба.

Генерал-губернатор пригласил доктора Гааза к себе в канцелярию.

- Вот что, милейший мой Федор Петрович, не раз уж мы толковали с Вами об этом предмете, а нынче я должен уже не просить-упрашивать, а распорядиться. Извольте, Ваше благородие, господин надворный советник и кавалер, доктор Федор Петрович Гааз, вступить в должность штадт-физика, сиречь главного врача нашей Москвы!.. Нет уж нет, батюшка мой, никаких отговорок слушать не буду. И смирение Ваше, кое паче гордости, не уважу. И велю Вам и молю тебя, как доброго приятеля, не перечить, не упираться. Потому как прежнего штадт-физика пришлось прогнать. На него донос за доносом летит: и вор он, и лихоимец, и бездельник, и невежда... А с медициной у нас из рук вон плохо, сам ведь знаешь, батюшка. Зима-то какая лихая, горячки почитай в каждом доме. И стар и млад хворает. А в больницах и гошпиталях что? Мерзость запустения! Врачи да лекарские помощники, кто совестливые, с ног сшибаются, самих впору лечить. А другие бесстыдно манкируют. Зато поспешают туда, где щедрее наградят, накормят, напоют... И что ж получается?! Иной сопливец лишний раз чихнул, а уж маменька-папенька лучших врачей скликают. И те часами судят-рядят у постельки дитяти, коему розга бы целебнее всех снадобий и компрессов. Потом еще дольше за трапезой заседают. А тем временем где-нибудь тяжко болеют отцы или матери семейств - кормильцы многих душ, дельные слуги отечества, ученые мужи... И остаются вовсе без всякой врачебной помощи. Ты посуди, Федор Петрович, у нас в Москве жителей скоро уже триста тысяч будет. Это ж какое множество. А в больницах и гошпиталях едва-едва более двух с половиной тысяч кроватей. Да из них-то полторы тысячи воинские места. Значит, на всех протчих москвичей хорошо, если тысяча кроватей наберется! И врачей не хватает вовсе. Служащих по больницам и гошпиталям числится чуть более двух сотен да шесть десятков вольно практикующих, как Вы, мой почтенный друг; ну, есть еще сотня фельдшеров и костоправов. Так вот, душа моя Федор Петрович, призываю Вас, как некогда римляне призывали Цинцинната, - бери в свои добрые руки бразды правления московской медициной!

В марте 1825 года Ф. П. Гааз стал штадт-физиком, т. е. главным врачом города. С утра и до позднего вечера он разъезжал по больницам. Часами ходил по палатам, перевязочным, больничным кухням, кладовым и прочим службам. Он с ужасом видел больных, лежавших вповалку на прелой соломе, едва прикрытых тряпьем, видел грязь и мусор, разбитые окна, неисправные печи, чудовищно загаженные, зловонные отхожие места, общие для мужчин и женщин.

Везде не хватало кроватей, белья, перевязочных средств, лекарств, дров, питания... Он утешал добросовестных врачей и фельдшеров, красноглазых от бессонниц, шатавшихся от усталости, укорял, усовещал нерадивых или отчаявшихся, наставлял, советовал, объяснял... И писал, писал, писал - донесения, жалобы, ходатайства, сметы, просьбы, мольбы... Многие бумаги сам же отвозил в городскую «Медицинскую контору», генерал-губернатору и гражданскому губернатору, военным и гражданским начальникам. Взывал к милосердию, просил о помощи деньгами, вещами, продуктами.

В первые же дни он убедился, что его предшественник уволен несправедливо; на него облыжно доносили одни потому, что он был слишком добросовестен, не хотел покрывать злоупотребления пройдох и безделье лентяев, а другие жаловались, что он недостаточно строг, не преследует лихоимцев и мошенников.

Федор Петрович сразу же написал обстоятельные письма губернатору и министру, а свое жалование штадт-физика ежемесячно отсылал предшественнику - ведь тот небогатый врач был незаслуженно лишен этого весьма для него существенного пособия.

Но у некоторых коллег беспокойного доктора и тем более у чиновников, которым были подведомственны больницы, все это вызывало сперва насмешливое недоумение, а затем и злобную неприязнь.

Медицинский инспектор Добронравов писал доносы и генерал-губернатору, и гражданскому губернатору, и санитарному попечителю Москвы, и петербургскому начальству. Он уверял их, что «лекарь Гааз находится не в здравом душевном состоянии», что его действия и распоряжения «безрассудны, вызывают лишь смущение служащих и больных». В кругу врачей и чиновников «Московской медицинской конторы» Добронравов и его подручные шептали, говорили, кричали, возмущались,что сей зазнавшийся иноземец мог достичь таких чинов и званий?! Он от этого уже умом помутился и досаждает порядочным людям дурацкими придирками и ханжескими нравоучениями.

Федору Петровичу сообщали о происках его недоброжелателей. Он написал «Медицинской конторе»: «Уже сколько лет, как посвятил я свои силы на служение страждущему человечеству России... и если через сие не приобрел некоторым образом права на усыновление, как предполагает господин инспектор, говоря, что я иноземец, то я буду весьма несчастлив».

Князь Голицын не дал бы в обиду Федора Петровича, своего приятеля и подопечного. Но для него самого наступили трудные времена. Внезапно скончался царь Александр I, который всегда покровительствовал независимому князю.

IV. НОВЫЙ ЦАРЬ. ТРЕВОГИ. СПОРЫ

...14 декабря в Петербурге восстали гвардейские полки - не хотели присягать новому императору Николаю. В Москве клубились небывалые, жуткие слухи. Одни говорили, что начинается смута, как двести лет назад при самозванцах. Гвардия хочет царем великого князя Константина, который в Польше наместником. Он там принял латинскую веру и все церкви отдаст ксендзам. Другие рассказывали, что в Петербурге, у дворца, палят из пушек; тысячи убитых, пожары хуже московского... Тайные заговорщики - все масоны; они бунтуют солдат и мужиков против царя и против дворянства, вздувают новую пугачевщину... Уже начались мятежи на Украине, где-то у Чернигова, скоро начнутся на Волге и на Дону, дойдут и до Москвы...

Старики напоминали о зловещих знамениях, о прорицаниях странников, старцев и юродивых, о курицах, кричавших петухом, о псах, воющих по ночам у Кремля. Говорили и нечто вовсе небывалое - будто царь Александр не помер, а тайно скрылся и в Петербург привезли пустой гроб. А царь ушел в монастырь замаливать грехи. Сколько людей засекли насмерть после бунтов в Семеновском полку и в солдатских поселениях Вот он и кается...

Даже наиболее осведомленные и просвещенные москвичи были возбуждены не меньше, чем растревоженные слухами обыватели.

Но иные успокаивали:

- Пустое! Гвардейские шалости, как не раз уж бывало. Они там в Петербурге привыкли бунтовать всякий раз, едва начиналось новое царствование... Стрелецкое наследство из Москвы увезли. Когда Анну Иоанновну верховники утеснить хотели, гвардия зашумела, пособила самодержице. А через десять лет те же гвардейцы ее дружка Бирона свергли, возвели Анну Леопольдовну и младенца Иоанна. Потом, чуть погодя, опять гвардия волновалась, чтоб Елизавета Петровна взошла на отцовский престол. И матушке Екатерине те же гвардейцы-шалуны пособляли, потому и отличала их наградами, льготами, почестями, не в пример другим войскам. Павел Петрович гвардию не жаловал, не прощал ей, что его батюшку обидели, строго третировал. Потому и прервались его дни безвременно... Гвардейцы всегда бунтовали. В Семеновском полку шесть лет назад какие безобразия учинили. Теперь снова куражиться начали, хотели быть первыми в царстве. Ну и просчитались, шельмы. Николай Павлович построже покойного братца. Он их сразу приструнил. Окропил картечью. А уж дальше судьи рассудят, кого сквозь строй - по зеленой улице да в могилку, - кого на цепь и в Сибирь...

- Подумать только, сыновья таких семейств: Трубецкой, Долгорукий, Муравьевы, Бестужевы, Лунин! Цвет аристократии, просвещенные заслуженные офицеры!!! Ведь недавно еще они сражались за отечество, за престол, доблестно сражались... И вдруг, извольте видеть, идут на мятеж, на разбой, на цареубийство...

- Вот уже не вдруг. Все это годами зрело, созревало. Тлетворная французская зараза. Якобинство... Либертинство... Набрались недоросли суемудрия из книжек, из газеток да в чужих краях. В походах да на постоях доглядывать некому было. Они и поддались нечистой силе. Они же не только на престол, на помазанника Божия посягнули. Они замахнулись на всю Россию, на все дворянство, на законы и порядки, установленные Божественным промыслом. Они ведь чего хотели? Того же самого, что и Емелька Пугачев и французские цареубийцы. Мужикам и всей черни полную волю - пей-гуляй, грабь и жги! А всех господ, все духовен-ство на фонари, на плаху, на каторгу... Вот-с о чем эти негодяи мечтали. А вы говорите, гвардейские шалости... Да за такое мало каторги. Четвертовать надо христопродавцев и анафематствовать всенародно, как Стеньку и Емельку...

- Все это пошлые бредни стародумов, российских азиатов-рабовладельцев. Им везде Пугачев мерещится. 14 декабря - пресветлейший день в истории нашего отечества. Докатился, наконец, и до нас великий прилив. Первые волны полвека назад поднялись за океаном, когда восстали американцы. Они разбили войска британского тирана, создали государство, подобное республикам Эллады и Рима; за ними последовали французы, разрушили Бастилию, сажали деревья свободы, утверждали власть разума и равенство всех граждан. Но Французскую республику погубили неистовства черни, безумие террористов и гений нового цезаря - Наполеона. И все же ни Наполеон, ни восстановление старой династии не могли уже отменить новых законов и гражданских прав - завоевании республиканцев. А волны свободы опять вздымались то в Греции, то в Италии, то в Испании. И докатились до нас. Поминать Стеньку и Емельку, может быть, стоит. Они предводители народных мятежей. Их тоже воодушевляли мечты о свободе, мечты о равенстве. Но от тех диких казачьих стихий до декабрьского восстания в Петербурге - путь такой же далекий, как от Жакерии и Фронды до Национального собрания и Конвента. Однако предшественниками Пестеля, Рылеева, Муравьевых были действительно не только иноземцы, не Риэго, не якобинцы, а прежде всего просвещенные соотечественники - Новиков и Радищев и все, кто еще при Екатерине помышлял о мудрых, справедливых законах, об отмене рабства на Руси, и позднее - друзья молодого царя Александра и Сперанский. Они тоже хотели отменить постыдное рабство земледельцев, учредить и в нашем обществе законы, установить подлинное гражданство, равные права всем сословиям. Но они были одинокие мудрецы и человеколюбцы, доверявшие свои мечтания только малому кругу собеседников, часто даже и не единомышленных. А тут десятки офицеров, прославленные военачальники, тысячи солдат на площади в сердце столицы... Пускай они потерпели жестокое поражение. Но это лишь начало. Петр Великий сперва был разбит шведами у Нарвы, а потом настали дни Полтавы и Гангута. Москва сгорела, завоеванная французами, но двух лет не прошло, и русские полки вступили в Париж... Кровь героев на декабрьском снегу в Петербурге пролилась не напрасно. Отлив сменится новым приливом, и тот уже будет более могучим и смоет все твердыни деспотизма.

Такие речи звучали реже и лишь в обществе близких людей, но и там они обычно встречали печальные или гневные возражения.

- Пустые мечтания! Пустые и опасные. Петербург - не Париж и уж никак не Америка... Впрочем, и там свободные граждане, кои, по-вашему, суть новейшие афиняне или квириты, владеют рабами. Американские рабы насильно привезены туда, похищены от родных краев. А у нас крепостное право сложилось веками на отечественной земле. Наше общество - единое живое тело; дворянство и крестьянство связаны между собой прочнейшими узами, как члены единого тела... Эти гвардейские лекари-костоломы хотели все рассечь, как некий гордиев узел. Р-раз, и свобода. А это означало бы всеобщее разорение и кровавые смуты, стократ губительнее пугачевщины. Нет уж, от такого увольте.

...России необходима сильная царская власть, чтобы все законы государства блюлись неукоснительно. Только мудрая воля самодержца, опирающегося на преданных, благоразумных слуг монархии, способна ограждать крестьян от барского своеволия, а всех граждан от беззаконий, бесчинств, от недобрых воевод, от бессовестных судей. Только просвещенное самодержавие может принести России мир, благоденствие, истинное процветание наук и искусств... А чего достигли благородные, но безумные юноши, которые выводили полки на Сенатскую площадь? Они обрекли на гибель и себя, и своих злополучных солдат. И тем самым лишили отечество множества честных, самоотверженных сыновей, которые могли быть чрезвычайно полезны на разных поприщах... Этот безрассудный мятеж посеял во многих умах и сердцах недоверие к любому свободомыслию, к самым умеренным преобразованиям... И новый монарх теперь слушает уже не столько благоразумных, просвещенных советников, сколько раболепных, безоговорочно преданных слуг... Нет уж, никак не благодатным приливом запомнится 14-е декабря, а губительным ураганом, леденящей стужей...

Федор Петрович сочувствовал юношам, пылко рассуждавшим о свободе.

- О, я понимаю вас. Я помню хорошо, как было у нас, когда приходила французская армия. Я был отрок тринадцать-четырнадцать лет, я тоже кричал вив ля републик, аба ля тирана. Я тоже очень хотел эгалитэ, либертэ, фратернитэ. Но мой батюшка очень добрый, очень умный апотекарь и мой очень добрый учитель, очень умный прелат объясняли: «Ты есть наивный глупый юнош, ты просишь свобода, но свобода всегда была, везде есть, свободу нам дал Спаситель Христос. Каждый человек может свободно решать: хорошее дело он хочет делать или дурное, доброе или злое. И равенство всегда было и есть, самое главное равенство перед небом. Великий аристократ и маленький поселянин суть равные, если они добродетельны, а хороший работник есть перед Богом более высокий человек, чем плохой король. И братство всегда было. И всегда может быть; надо лишь помнить уроки Спасителя, Нагорную проповедь, послания Апостолов. Каждый христианин есть брат всем людям. И совсем не надо делать ребеллион нреволюцион, надо отдать кесарю кесарево и послушно уважать государство, ибо каждая власть от Бога; и каждый человек может свободно делать добро и понимать, что все люди суть равные, поелику все люди - смертные, все грешат, все могут спастись, если просить помощь Христа. И надо быть братом всем людям...».

Его выслушивали вежливо. Иногда кто-нибудь соглашался.

- Правду говорит Петрович, истинную правду. Бога мы забываем, оттого и все напасти. Случались и возражения.

- А я опасаюсь, почтеннейший доктор, что в таких рассуждениях Вы можете опасно приблизиться к учениям неких сект, произвольно толкующих Священное Писание. Могу лишь посоветовать Вам обратиться к тому священнослужителю, у которого исповедуетесь.

- Полноте, полноте стращать Федора Петровича, и не дворянское это дело - ереси обличать. А что он мятежников по-христиански жалеет - тоже нет греха. Заблудших овец и покарать, и пожалеть стоит.

-Это кто же овечки? Гнусные козлища они, дикие волки и вепри или вовсе бешеные псы... Таких истреблять безо всякой жалости... И ни к чему тут суемудрие, пустые слова. От них только вред. Покойный государь Павел Петрович вовсе запрещал писать и пропускать такие слова, как «либертэ», «эгалитэ», «нация», «революция». От мерзостных слов и поступки мерзкие проистекают.

- Скоропоспешно рассудить изволили, сударь. И Павла Петровича неуместно помянули. Его строгие запреты не столь уж спасительны были, его самого не уберегли. А жалеть и злейших преступников христианину не зазорно. Карай и жалей. Спаситель и разбойника пожалел. Мятеж преступен и карать за него следует сурово, но среди мятежников были не только злодеи, а действительно заблудшие, соблазненные и ослепленные юноши. И они достойны жалости. А тем паче их родители, их кровные. Ведь каких родов отпрыски там оказались...

- Да, немало славных российских фамилий оплакивают нынче безумцев. Граф Ростопчин давеча говорил: «Во Франции революцию учинила чернь. Сапожники добивались привилегий, хотели заменить аристокрацию. Намерение преступное, однако понятное. Рыба ищет, где глубже... А у нас революцию затеяли гвардейские офицеры - князья, графы, столбовые дворяне... Неужто они позавидовали сапожникам?»

Предстояла коронация нового царя в Кремле. Все департаменты, военные и штатские чиновники готовились тревожно и суетливо. На казарменных плацах муштровали солдат. До ночи не умолкали командные окрики, барабанная дробь, заунывные зовы горнов. Надрывались офицеры и капралы. Все знали: царь Николай Павлович строг по воинской части, не терпит и малых упущений.

Князь Голицын и его друзья не знали, как отнесется новый монарх к тем, кого жаловал его предшественник. После страшных декабрьских событий не станет ли он полагаться только на аракчеевцев-гатчинцев, на раболепных тупых солдафонов?.. Они и при покойном государе уже набирали силу...

Разноречивые слухи то вспыхивали, то угасали.

- Арестован Александр Грибоедов... Кто бы мог подумать, такой почтенный, истинно государственный ум. Должно быть, подбираются к Ермолову - говорят, мятежники прочили его на престол... Да нет, не в цари, а диктатором; вроде как у англичан был Кромвель, а во Франции Бонапарт... Пушкина привезли из ссылки в Петербург на допрос. Ведь почти все главные злодеи его друзья-приятели - Рылеев, Пущин, Кюхельбекер... Но, говорят, государь его простил, и Ермолова, и Грибоедова повелел не трогать.

- Вот где истинное великодушие. Государь даже извергов пожалел. Их по закону следовало на площади всенародно колесовать и четвертовать. А государь смилостивился -пятерых повесили в крепости, без шуму, а других - в Сибирь, в рудники. Кто менее повинен: дворян - в солдаты, а солдат - по зеленой улице, и потом всех на Кавказ: кровью отмывать грехи...

В эти смутные тревожные месяцы Голицыну было не до склок в «Медицинской конторе». Федор Петрович понимал это; он так же, как многие москвичи, опасался, не придется ли князю покинуть пост. И не желал докучать ему своими невзгодами. Летом 1826 года штадт-физикус подал в отставку.

За два года пребывания в этой должности он затратил немало собственных денег на лекарства для неимущих больных. Освободившись от беспокойной и бесплодной администраторской деятельности, он снова стал врачом и лечил не только тех, кто его приглашал или приходил к нему, навещал бедняков в больницах, ему уже не «подведомственных», и помогал молодым лекарям.

Никакие огорчения не могли ослабить доверие Федора Петровича к людям, не могли пошатнуть его веру в конечную справедливость и разумность человеческого существования. Он был убежден, что добрых людей на земле больше, чем злых, что правда обязательно одолеет неправду - пусть и не скоро, пусть даже не при нашей жизни... Не сомневался он и в том, что друзей и доброжелателей у него больше, чем противников и гонителей.

Князь Голицын остался генерал-губернатором и все так же ласково принимал Федора Петровича у себя.

Александр Александрович Арсеньев - предводитель московского дворянства - слыл властным гордецом, своевольным упрямцем, едва ли не самодуром, но славился хлебосольством, щедростью и ревнивой любовью к Москве. Сын известного военачальника, героя семилетней войны, он с юности начал военную карьеру; был уже лихим поручиком гвардии, получил награду из рук самой Екатерины, которой приглянулся молодецкой статью. Но не понравился Потемкину; и тот, хандривший с похмелья, прикрикнул на Арсеньева, дежурившего по штабу:

- Что это у вас шарф повязан сикось-накось? Неряха Вы, а не гвардии офицер...

Сдав дежурство, оскорбленный юноша в тот же час подал в отставку и уехал в свои подмосковные поместья, где почти двадцать лет жил безвыездно. В 1812 году он собрал, за свой счет вооружил и снарядил полк ополчения и сам командовал им в нескольких стычках. Более всего на свете он ненавидел узурпатора Наполеона - разорителя Москвы - и дворовых собак неизменно называл Наполеошками и Жезефинками.

После войны смыслом его жизни стало возрождение Москвы. Избранный предводителем дворянства, он тратил на строительство немалую часть личных средств, широко использовал дружеские и личные связи и свою неизрасходованную командирскую энергию. Он добился того, что засыпали, загнали в подземные трубы грязную речонку, протекающую у стен Кремля, и на ее месте разбили сад, наименованный Александровским. Он самолично руководил постройкой Большого театра. Заметив, что медленно накрывают крышу, а лето на исходе и дожди могут принести немало бед, он раз-другой выслушал объяснения-оправдания подрядчика, а потом велел привязать его тут же на незавершенной крыше к трубе и назначил сторожами своих егерей.

- Глаз не спускать. Кормить вполсыта. Хмельного не более чарки в ужин. По нужде захочет, пускай работнички ему ведро несут. Но все его приказы, какие по делу, исполнять и следить, чтобы другие слушались. И не отвязывать ни на час - пусть и спит тут же, пока вся крыша не будет готова...

Когда строительство театра шло уже к концу, возникло новое неожиданное препятствие. Митрополит Филарет узнал, что над главным входом, над великолепной колоннадой собираются водрузить бронзового Аполлона - бога искусств - на колеснице, запряженной четверкой коней.

- Сие недопустимо! Воздвигать языческий идол посреди Москвы, гнусный кумир, коему поклонялись враги христианства, гонители и губители святых, идол, изваянный с нарочитым благолепием и величавостью. Да ведь и по языческим верованиям сей пресловутый Фебус-Аполлон поощрял мерзостные пороки, безудержное распутство. И его-то возносить в православном граде, да еще превыше святых крестов на иных ближних церквах!? Греховная, кощунственная затея!

Арсеньев не уступал. Его поддерживал Голицын. В Петербурге Святейший Синод вежливо отклонил протесты непомерно сурового аскетического иерарха. Все знали, что двор, и царь, и великие князья не жалуют его, хотя и приветствуют почтительно при встречах. Ни Александру, ни Николаю, ни их министрам не нравилась чрезмерная популярность московского митрополита. Священники, монахи, купцы, простолюдины, да и многие дворяне не только в Москве чтили его как святого подвижника, ревнителя благочестия. Но просвещенные москвичи, большинство приятелей и добрых знакомых Арсеньева и Голицына, отзывались о Филарете скорее неприязненно:

- Умен, хитер, чрезвычайно образован, красноречив и набожен, должно быть, непритворно. Однако властолюбив и высокомерен. Гордыню хоть скрывает, а все же скрыть не может... Аскет, истовый постник, но и тщеславен безмерно, к несогласным суров, окружил себя льстецами, угодливыми ханжами.

Светские власти не уступили Филарету, и он отказался освятить законченную постройку театра, уже зная, что сам царь ее одобрил, хотя ему и докладывали о недовольстве митрополита.

- Языческое капище пускай и святят по-язычески.

Арсеньев и его сын, наезжавший из Петербурга литератор Иван Александрович - редактор «Северной почты» и «Петербургской газеты», - всегда ласково встречали Федора Петровича, «нашего добрейшего Эскулапа и любомудра». Они рассказывали ему о спорах с митрополитом, которого называли мракобесом.

- Имею смелость возражать, Ваше высокопревосходительство! - говорил Федор Петрович. - Не могу соглашаться с такие строгие реприманд. Мое скромное мнение есть такое: эти ваши споры, как правильная трагедия - классическая трагедия, как Эсхилос, Софоклес или Корнейль, Расин... Ибо каждая сторона имеет своя правда. Вы, батюшка Александр Александрович, Ваше высокое превосходительство, и Вы, почтеннейший Иван Александрович, и все Ваши уважаемые единомышленники, вы защищаете просвещение и прекрасное искусство. Это есть ваша правда. А его преосвященство митрополит Филарет защищает святая буква святой книги, защищает закон, догмат. И это есть его правда. Он верит: это есть святая истина... У нас, католиков, тоже есть очень строгие догматы. Раньше была строгая инквизицион, были даже костры для нарушителей догматов. Но католическая церковь всегда приветливо опекала художники, живописцы, ваятели, архитекты. И была толерантна для антиков, для древнее искусство. Только протестанты разрушали. Правда, был и католический ортодокс, противник светского искусства - Савонарола в Италии, но больше разрушали фанатики-протестанты - эти немецкие анабаптисты и английские пуритане... Я не имею смелость рассуждать про историю, про догматы русской церкви, поелику я есть мирянин из другой церкви, но я так понимаю, что его преосвященство, конечно, не может быть протестант. Совсем напротив. Он есть очень строгий старинный аскет, такой, как были старинные святые отцы. И он достоин высокого уважения... Как я сам думаю? Какая правда есть настоящая? Я смею думать, что у Вас, Ваше Высокопревосходительство, есть одна часть правды, у митрополита - есть другая часть. А вся правда есть только у Бога.

Федор Петрович в праздничные дни посещал костел святого Людовика на Малой Лубянке, заходил иногда и в будни помолиться. А дважды в неделю он обедал у графа Николая Николаевича Зотова, которого в Москве называли «афей, вольтерьянец и почитатель безбожных энциклопедистов». Каждый раз они спорили. Зотов знал, что доктор Гааз увлекается астрономией, что у него есть телескоп, астрономические приборы, много научных книг. И донимал его вопросами, как же он может совместить все, что знает и сам наблюдает, с тем, что написано в Библии о сотворении и устройстве вселенной. Снова и снова спрашивал, полагает ли он, что справедливо было сжигать Джордано Бруно и так жестоко унижать Галилея? Либо просил объяснить, как же так, считая Бога - «творца всего видимого и невидимого мира» - всемогущим, всеведущим, предвечным, вездесущим, почтеннейший, ученнейший доктор находит возможным верить, что какие-то смертные люди могут представлять это надмирное, сверхчеловеческое существо, могут толковать его волю, его замыслы, издавать от его имени законы, а также судить и карать по этим законам.

- Неужели Вы не видите сами, что история всех вероучений и церквей: католической, с ее развратными папами, дьявольскими инквизиторами, и православной, с ее расколом и невежеством - и все религиозные войны между христианами, свидетельствует о нелепости подобных претензий. О варварских законах мусульман, иудеев и всяких азиатов уж и говорить нечего...

Федор Петрович, начинавший возражать кротко миролюбиво, потом распалялся, вскакивал из-за стола, расхаживал широкими шагами, кричал, вздымая руки к потолку. Он доказывал, что сущность Божества и Божественный промысел непостижимы рассудком и потому воспринимаются совершенно по-иному, чем земные предметы, доступные нашему зрению, слуху, осязанию, ухищрениям человеческой мысли, которая постигает причины и связи явлений и способна измерять пространство и время. Ибо вера и знание суть совершенно различные и почти не зависимые друг от друга пути, открытые человеческому духу, взыскующему истины... Но земные истины постижимы знанием, опытом, рассудком. А Божественная истина воспринимается лишь через откровение, сердечной верой, сердечным, душевным опытом...

Он кричал, иногда со слезами, что грехи, заблуждения, ереси и злодеяния всех церковников свидетельствуют лишь о грешности, порочности, заблуждениях именно этих смертных людей, одержимых нечистою силою. Но тем очевиднее предстают нам правда и могущество Бога, ибо вера в него не иссякает вопреки всем этим ухищрениям и мнимым победам дьявола.

Споры бывали шумными, яростными, но противники никогда не ссорились, оставались добрыми приятелями и радовались каждой новой встрече. Федор Петрович объяснил тем, кто удивлялся его дружбе с безбожником:

- Все очень просто... Я люблю графа Николай Николаевича. И в этой любви нет никаких противоречий. Поелику я есть христианин, я ненавижу грех, но люблю грешника. А Николай Николаевич есть грешник в своих речах, но в своих делах, в своей душе он добрый, очень добрый, очень разумный, благородный человек. И он есть совсем настоящий христианин. Например, он любит меня, хотя я его противник, я кричал на него, говорил гневливо... А он живет точно, как велел Спаситель: «Любите ненавидящих вас».

Вильгельмина уже не сердилась, а все чаще приходила в отчаяние, наблюдая, как разоряется брат, еще недавно казавшийся ей таким обеспеченным. Она писала сестре Лизе 31 августа (12 сентября) 1830 г.:

«Как раз потому, что Фриц так равнодушен к деньгам, он слишком уж легко их растрачивает. Не на себя - на себя ему совсем мало надо, - но, исключая себя самого, он готов отдать последнюю копейку и чрезвычайно доволен, когда имеет ровно столько, сколько от него хотят, и оставляет себе последний рубль так, как если бы у него оставались тысячи. Ему просто обременительно иметь деньги; и так как он превыше всего любит деятельность духа, торговые предприятия, он был рад вложить свои деньги в покупку поместья в надежде приобрести таким образом источник дохода, который сделал бы для него ненужной врачебную практику и на основе которого он мог бы, с другой стороны, сделать немало добра. Весь свет предупреждал его, говоря, что не его это дело, что при всей рассудительности он слишком добр и что здоровье и опыт его недостаточны, чтобы принять на себя неблагодарную задачу управлять поместьем. Никто, однако, не знал о легкомыслии, с которым Фриц принимал и отдавал деньги, втягиваясь в сплошную путаницу, из которой больше не мог выбраться... к тому же еще и единственный в своем роде, чудаковатый трудный характер Фрица, переносить который не хватит и ангельского терпения... мне очень больно, когда я слышу что-нибудь направленное против Фрица, а тех, кто стоит на его стороне, я очень люблю. У Фрица столько прекрасных, добрых черт, что ему можно простить все, что приходится переносить из-за его трудного характера».

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.