Известно, что Сталин был весьма озабочен реабилитацией некоторых страшилищ прошлого, например Ивана Грозного, Малюты Скуратова. И, однако, о том же Грозном он пренебрежительно заметил под конец: «Казнит горстку бояр, а потом две недели молится и кается. Хлюпик!» Да, назвать Грозного хлюпиком имел право, пожалуй, только он.
Эти беспрецедентные формы и масштабы тиранствования говорят о сверхчеловеческой жажде самоутверждения и столь же сверхчеловеческой жестокости.
Он был кровожаден, как истый демон. Какими соображениями государственной пользы, хотя бы и искаженно понятыми, объяснишь систему периодически производившихся массовых кровопусканий? – В первый раз он это позволил себе в начале коллективизации, когда кулачество, точнее – зажиточное крестьянство, ликвидировалось, по его предначертанию, «как класс». Толпы людей лишались средств к существованию и, в условиях гибельных даже для скота, перебрасывались в необжитые районы, где и отдавали Богу свои души. «Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни и там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, бревна, плоты, обломки изб…» Нет сомнения, что если бы коллективизацией сельского хозяйства руководил хотя бы Ленин – о подлинных гуманистах и демократах я уже не говорю, – это мероприятие было бы проведено совершенно другими методами. Ее осуществили бы с осторожной медлительностью, не принуждением, а наглядной демонстрацией выгоды и целесообразности колхозов, оберегая при этом все материальные ценности единоличных хозяйств. От этого выиграло бы и крестьянство, и сельское хозяйство, и само государство, и вся мировая Доктрина в целом. Вместо этого на Украине и в некоторых других местах в 1933 году наступил неслыханный голод, дело дошло до людоедства, и, может быть, историки будущего сумеют установить хотя бы приблизительную цифру жертв этой группы мероприятий. Вслед за первой гекатомбой воздвигалась и вторая: жертвы разгрома религиозных конфессий. Короткая передышка, пока полчища Гагтунгра переваривали великолепную порцию гавваха – и вот уже несется новое блюдо на пиршественные столы в Гашшарве и Дигме: два или три миллиона жертв «ежовщины». Еще немного – и начинает расти гекатомба жертв Отечественной войны. Второго вождя можно считать одним из ее виновников лишь относительно, но ответственность за масштабы человеческих жертв несет и он. Едва начинает в 1945 году иссякать этот источник гавваха, как человеко-орудие Урпарпа уже спешит озаботиться о новом. Воевать больше нельзя – военные ресурсы истощаются, да и враг сумел забежать вперед, изобретя атомную бомбу; значит, надо обеспечить новые потоки гавваха в условиях международного мира. Начинаются массовые репрессии. Без разбора, без смысла, с нескончаемой фабрикацией дел на пустом месте, со зверскими пытками, и с таким режимом в некоторых «спецлагерях», перед которым меркнут Освенцимы и Бухенвальды. Разумеется, сейчас мы еще не располагаем точными цифровыми данными о жертвах этого периода. Несомненно, однако, что цифры погибших в лагерях с 1945 по 1953 год составляют несколько миллионов, а если прибавить сюда погибших раньше, а также тех, кого массовое досрочное освобождение при Хрущеве вызволило из лагерей на краю могилы, придется забыть о прежних единицах счета и перейти уже к операциям с десятками миллионов.
Пытаясь осмыслить происходившее, люди становились в тупик. Пробовали объяснить зверства происками и коварными замыслами тех, кто, по ошибке вождя, был поставлен руководить системой безопасности. Этому способствовал и сам вождь, время от времени устраняя и сурово наказуя своих ставленников. Вслед за казненным Ягодой канул в пучину Ежов, за ним Абакумов, а сейчас же после смерти вождя – тот, кто руководил системой безопасности по высочайшему повелению в течение 15 лет. Всем было ясно, что подобные мероприятия не только не вызывались соображениями государственной пользы, но, напротив, находились с этими интересами в вопиющем противоречии. Это будет ясно всякому историку. А метаисторику, сверх того, ясно, что в этих океанах гавваха не были заинтересованы на Жругр, ни игвы, ибо они питаются не гаввахом, а психическими эманациями государственного комплекса человеческих чувств. В глазах мета-историка этими деяниями Сталин разоблачил себя уже не в качестве орудия третьего уицраора, а в качестве орудия самого Великого Мучителя, ибо только Гагтунгр и демоны Гашшарвы были заинтересованы в притоке этих неслыханных объемов гавваха.
Таким образом, уясняются оба компонента того, что мы можем назвать в этом существе гениальной способностью к тиранствованию: жажда самоутверждения н активная жестокость, доведенная до почти экстатической напряженности.
Но ведь Сталин и поныне пользуется репутацией великого государственного деятеля – замечательного политика и дипломата, выдающегося полководца, первоклассного организатора, даже крупного деятеля культуры. Присмотримся: каковы главнейшие государственные задачи Сталина до второй мировой войны? Думается, их можно определить так: укрепление своего абсолютного единовластия и разгром какой бы то ни было оппозиции; борьба с духовностью; коллективизация сельского хозяйства; индустриализация; подготовка военной машины к отражению возможного нападения и к собственному прыжку на Запад, Восток и Юг; создание благоприятной для этого международной ситуации; максимальное сбережение человеческих ресурсов Советского Союза для последней схватки с капиталистическим миром.
Однако для укрепления собственного единовластия и полного разгрома всякой оппозиции совершенно нет надобности быть великим государственным умом. Достаточно быть гениальным тираном. Достаточно им быть также и для борьбы с духовностью теми методами, какими вел ее Сталин. О том, насколько антигосударственными были методы коллективизации, я уже говорил; добавлю теперь, что роковое отставание страны в производстве продуктов сельского хозяйства объясняется не только несуразностями самой коллективизации, но той политикой выжимания всех соков из крестьян и тем неумелым хозяйствованием, которыми отличался весь аграрный курс Сталина с начала и до конца. Имело немалое значение и то, что упор на чрезмерную убыстренность темпов развития тяжелой индустрии вырвал из деревни огромные массы людей; еще большие массы вырвала Отечественная война, а после войны не было сделано ничего, чтобы стимулировать возвращение людей на землю и активно заинтересовать их в повышении производительности сельскохозяйственного труда. Слепая вера в воздействие чисто внешних средств повела к тому, что все упования были возложены на механизацию сельского хозяйства. Итогом явилось обезлюдение деревни, расширение сектора пустующих земель, тысячи тракторов и комбайнов на остальном секторе и пустые животы колхозников. Естественно, что всеми правдами и неправдами люд убегал из деревень в города.
Выиграло бы государство и вся Доктрина в целом также и в том случае, если бы план индустриализации был не так однобок, если бы не было оставлено без должного внимания производство средств потребления. Но так как довлела не забота о благосостоянии населения, а о том, чтобы промышленность, в случае чего, легко можно было бы перевести на военные рельсы, то населению предлагалось потерпеть как-нибудь одну пятилетку, вторую, третью, четвертую, а может быть и еще две-три, ради того, чтобы обеспечить страну производством средств производства. В итоге, к концу тридцатилетнего царствования, продукции легкой промышленности, равно как и продукции сельского хозяйства, оказывалось едва достаточно, чтобы удовлетворить кое-как население больших городов, а остальное население принуждено было перманентно терпеть недостаток в самом необходимом.
Казалось бы, все делается для создания военной машины неслыханной мощности. Но, как ни странно и в этой, едва ли не главенствующей отрасли государственной работы, все получалось каким-то роковым образом не так, как хотелось. Тиранство, не терпящее подле себя ни одного выдающегося человека, привело к тому, что незадолго до второй мировой войны верхушка советской армии была разгромлена и десятки талантливых военных руководителей истреблены неизвестно зачем и почему вместе с Тухачевским. Поражает, как мало эффекта дала забота об усилении военной авиации. Еще поразительнее то, что в обоих первых пятилетних планах не уделено было никакого внимания строительству новых путей сообщения, и к моменту германского нашествия страна оказалась располагающей только той сетью железных дорог, большинство которых было построено еще в XIX столетии. Даже самые важные в стратегическом отношении дороги, как, например, большая часть Московско-Киевской, оставались однопутными, а в огромных азиатских владениях за двадцать лет построена только одна серьезная железная дорога – пресловутый Турксиб. Все это неумелое руководство, вкупе с цепью внешнеполитических просчетов, имело своим итогом то, что в первый же год Отечественной войны советским армиям пришлось отдать врагу все территории вплоть до Сталинграда.
Говорят о гениальном политике, замечательном дипломате. Трудно, однако, усмотреть что-либо замечательное в таком политическом курсе, который со времен революции и вплоть до 1941 года держит страну в международной изоляции; который из боязни чуждых идеологических веяний заколачивает наглухо все окна – не только в Европу, но и куда бы то ни было; который своей поддержкой революционного движения в чужих странах и заявлениями о предстоящей борьбе с капитализмом не на жизнь, а на смерть вызывает в других странах сперва опасения, потом страх и, наконец, извлекает из небытия такую агрессивную встречную доктрину с бесчеловечной идеологией, как немецкий национал-социализм; который, не зная, какой враг опаснее – этот национализм или англо-французский колониализм, – мечется от переговоров с одним к договору о дружбе с другим и в конце концов получает от вероломного друга такой удар по голове, от которого трещит череп. Вряд ли можно считать более удачным этот политический курс в его дальнейшем развитии, когда выдающийся политик и замечательный дипломат дает себя морочить обещаниями открыть второй фронт в 1942 году, потом в 1943 году и на протяжении трех лет позволяет своему отечеству исходить кровью, а себе самому – проглатывать один дипломатический обман и провал за другим.
Правда, некоторые уроки из всего этого были извлечены. Бессильная ярость, бушевавшая в душе этого существа сперва под ударами немецкого соперника, а потом от сознания своей одураченности дипломатией западных держав, – ярость эта явилась сильнейшим стимулом к тому, чтобы в послевоенные годы обратить все внимание, всю заботу, все силы народа, все ресурсы государства на то, чтобы догнать и перегнать в военном отношении сильнейшую державу Запада. К счастью, эта цель была достигнута уже после его смерти, – к счастью потому, что если бы он успел это сделать раньше – третья мировая война была бы к настоящей минуте уже далеким прошлым, равно как прошлым уже были бы Париж, Рим, Нью-Йорк, Лондон, Москва, Ленинград и все прочее.
Думается, что Сталин обладал в известной мере способностями организатора. Без таких способностей нельзя координировать в своих руках водительство всеми отраслями государства, и притом государства до такой степени централизованного. В особенности заметно это было в годы войны, когда почти без отдыха и сна он руководил и военной машиной, и работой тыла, и международными сношениями, вмешиваясь во все дела. Другой вопрос – кому, кроме него самого, было нужно это вмешательство во все и во вся и выигрывало ли, в конце концов, от этого дело обороны. Только истинный гений или даже сверхгений мог бы в этой сумятице, дикой спешке, при молниеносном перепрыгивании от одного вопроса к совершенно другому избежать грубых просчетов, скороспелых решений и неправильных выводов. Тиранство, не терпящее разделения прерогатив верховной власти ни с кем, и тут возобладало над умом и волей государственного деятеля.
Что касается применения к Сталину термина «полководец», то оно основано на явном недоразумении. История не видела и никогда не увидит полководца, не смеющего за всю четырехлетнюю войну ни разу выехать на передовую, ни разу не вдохновившего солдат примером собственного бесстрашия и мужества, а, напротив, спрятавшегося в самом недоступном углу и там, вызывая к себе настоящих военных специалистов, боевых маршалов и генералов, которые несут на себе всю тяжесть фактического командования, испрашивающего их авторитетного мнения по каждому военному вопросу, чтобы затем присвоить себе эти мнения, эти решения, эти стратегические и тактические концепции. Надо думать, что Жуков, Рокоссовский или Малиновский могли бы многое порассказать о том, как умел этот Верховный Главнокомандующий оказываться мудрым инициатором того, что ему и не снилось до беседы с ними.
Азарт и государственная дальнозоркость – вещи плохо совместимые. Во время войны Сталин был, по-видимому, столь охвачен азартом, что послевоенное будущее мало интересовало его, и это приводило, конечно, к непоправимым промахам. Примером может служить то, что в течение четырехлетней войны, когда под ружье был взят каждый второй полноценный мужчина в государстве, генералиссимус, охваченный прямолинейной идеей «все для войны», запрещал давать отпуска солдатам и офицерам. Естественным следствием этого было катастрофическое падение рождаемости. В приросте населения по годам образовалась четырехлетняя зияющая дыра, которая должна была сказаться самым ужасным образом в период с 1959 по 1963 год, когда перед лицом нависшей третьей мировой войны в государстве не оказалось бы молодежи призывных возрастов. Возможно, что руководитель думал, что третью войну ему удастся развязать и завершить раньше, чем поколение, рожденное в начале сороковых годов, достигнет призывного возраста.
Можно ли того, кто не только стрижет, но и истребляет свой скот, назвать хорошим скотоводом? Можно ли такого хозяина, который заставляет выпалывать, вместе с сорняками, побеги овощей, не считать разрушителем собственного хозяйства? Можно ли такого руководителя политического курса, на которого вся военная мощь соседа сваливается как снег на голову, назвать хорошим политиком и дипломатом? Можно ли того, кто без причины и часто даже без повода истребляет испытанные кадры своих же сторонников, считать разумным лидером партии, истинным вождем? Это не пастух, а волк.
Итак, носитель своеобразной темной гениальности, которая проявлялась во всем, что имело отношение к тиранствованию, оказался обладателем государственных способностей никак не выше среднего. Сталин был дурным хозяином, дурным дипломатом, дурным руководителем партии, дурным государственным деятелем. Полководцем он не был вообще.
Но мы знаем некоторые проявления его личности, в которых сказалось качество еще более низкое, чем «дурной». Это относится к сфере его так называемой культурной деятельности.
«Он не был ни инженером, ни технологом». Оставаясь дилетантом во всех областях знания, кроме, может быть, политико-экономических наук, но воображая себя гением энциклопедического типа, он с «неисповедимой наглостью» Угрюм-Бурчеева взялся за руководство всей научной жизнью Советского Союза. Конечно, он не занимался лабораторными исследованиями. Но деятельность всей системы Академии наук СССР, со всеми входящими в нее институтами, равно как и работа начальной, средней и высшей школ, направлялись согласно установкам, полученным персонально от Сталина. Этого мало. Организовывались широкие общественные дискуссии по вопросам биологических, физических, даже астрономических дисциплин, задачей которых были обсуждение и разработка такого угла зрения на текущие научные проблемы, какой предуказывался и определялся именно Сталиным. Но и этого мало. В некоторых областях науки он даже осмеливался выступать как ученый-исследователь; незачем напоминать, что при этом каждое его суждение становилось нерушимой догмой для всех специалистов этой научной области. Всем еще памятны его работы в области языкознания, где общеизвестные истины, вроде мысли о том, что язык является основным средством общения людей, перемешивались со вздорными утверждениями. Достаточно напомнить безапелляционное утверждение о том, что мышление вне слов невозможно, – утверждение, загонявшее специалистов в тупик, так как оставалось совершенно необъяснимым, как же мыслит композитор, обдумывая свое новое творение, или архитектор, уясняя себе конструкцию будущего здания, или живописец, приступая к своей картине.
Будучи в очень слабой степени одарен образным мышлением и привыкнув почти всю свою умственную деятельность проводить через слово, Сталин, по-видимому, действительно совершенно не понимал природы художественного творчества. Однако это не мешало ему видеть в себе глубокого понимателя эстетических ценностей, проникновенного указателя, куда и как должны двигаться художественная литература, архитектура, живопись, музыка, театр. Общеизвестный афоризм по поводу сказки Горького «Девушка и смерть» – «Эта штука посильнее „Фауста" Гёте», – может быть не без пользы дополнен еще одним, который теперь уже мало кто помнит, но документально точную фиксацию которого можно найти в газетах за 1926 или 1927 год. В те еще патриархальные времена Сталин вместе с Луначарским и Калининым посетил выставку московской организации художников «АХР». В назидание потомству высокие гости оставили в книге отзывов резюме своих впечатлений. Луначарский воспользовался случаем, чтобы со свойственным ему поверхностным блеском изложить целое эстетическое кредо. Калинин был скромнее: тактично оговорившись, что далек от вопросов искусства, он безо всяких претензий отметил то, что ему понравилось или не понравилось на выставке и сжато объяснил, как сумел, почему именно понравилось. Третий посетитель оказался лаконичнее всех. Воспроизвожу его отзыв буквально: «По моему ничего. И. Сталин».
Но прошло всего шесть-семь лет, и человек, изобличивший свой художественный идиотизм, добился такого положения, что поводья всех пегасов советского искусства и литературы оказались зажатыми в его кулаке.
Отпечаток художественной эклектики, внешнего гигантизма, безвкусицы и нуворишеского стремления к показной роскоши несмываем со всего того, чем Сталин собирался обессмертить себя как великого строителя, – будь то станции московского метро и высотные здания или волгодонские шлюзы и новые украшения Сталинграда. Отдельные частные удачи – счастливые достижения некоторых архитекторов, сумевших убедить вождя в своей художественной правоте, – тонут в абсурдном нагромождении разностильных элементов – дорических портиков и готических шпилей, ренессансных лоджий и модернизированных колонн – в лесу белых скульптурных групп, размахивающих мраморными знаменами и эмблемами, как бы вопиющих о своем убожестве к самому небу, и в беспримерной нелепости мозаик, где фигуры в бесцветных партийных куртках и картузах маячат на золотом иератическом фоне Византии.
Гениальный тиран. Дурной хозяин. Неудавшийся ученый. Художественный идиот.
Увы, – идиот. В этом Салтыков-Щедрин был прав. И не в одной только художественной области проявлялся этот злосчастный идиотизм. Идиотично было непонимание границ своих способностей и возможностей. Идиотичной была та негибкость ума, которая повинна в длинной цепи политических промахов, начиная от недооценки Гитлера в тридцатых годах и кончая разрывом с Югославией накануне пятидесятых. Идиотизмом отзывались и неумение уважать никого, кроме себя, и неумение понимать сколько-нибудь тонкие и сложные душевные движения. Несмотря на свою довольно большую эрудированность, Сталин оставался, как это ни странно, полуинтеллигентом.
Но почему же Урпарп не озаботился обогатить это существо и государственной, и научной, и художественной гениальностью? Разве это не способствовало бы всемирному торжеству Доктрины? О, еще как способствовало бы! Если бы государственная гениальность предохранила бы второго вождя от длинной цепи воистину роковых ошибок, то через тридцать лет его правления коммунистическая Россия достигла бы баснословного экономического расцвета и небывалой силы влияния на народы всех стран. Если бы его универсальная научная гениальность обеспечила бы такое стремительное научное и техническое развитие России, что эта страна опередила бы развитие капиталистических государств и их военных машин, то весьма вероятно, что к середине XX века на очереди стоял бы не вопрос о коммунизации Кореи или Вьетнама, а о господстве Доктрины уже надо всем земным шаром. И если бы художественная гениальность второго вождя вызвала к жизни, вместо плоской галиматьи «Краткого курса» или нудной жвачки его докладов и речей, подлинные шедевры устного и письменного слова, способные «глаголом жечь сердца людей», и в самом деле – возможно, что носитель такой гениальности добился бы всемирной единоличной власти уже не в одних только мечтах.
Отсутствие у Сталина гениальности научной, государственной и художественной было следствием отчаянного сопротивления Провиденциальных сил. Темные дары гениальности научной и гениальности художественного слова, уже вложенные в него Урпарпом, удалось парализовать в астральном теле этого существа еще до его рождения на Кавказе. Гениальность же государственная была вырвана у него уже после его появления в Энрофе, когда он был ребенком. Ясно осознать происшедшее он не мог; да и Урпарп не считал нужным разъяснять ему это. Смутная же память об акте вручения ему темных даров продолжала в нем жить; отсюда и разрыв между глубокой верой в свою энциклопедическую гениальность и тем фактом, что ни в одной области, кроме тиранствования, он этой гениальности проявить не мог. Сталин – это потенциальный, недопроявившийся благодаря сопротивлению светлых начал, темный универсальный гений.
Впрочем, демонический разум не смотрел на Доктрину как на единственное, что может и должно объединить мир. Предусматривались и другие варианты. Интернациональная революционная Доктрина была только первой серьезной попыткой, опытом, генеральной репетицией: в ее ходе должно было выясниться, каким цементом и чьими силами можно добиться этого всемирного объединения прочнее и в то же время бездуховнее. Потенциальный, недопроявившийся темный гений мог бы быть изъят из Энрофа в Гашшарву с тем, чтобы пройти там окончательную подготовку и воспринять свою последнюю инкарнацию в следующем столетии, когда с его пути к абсолютной власти осуществленная Доктрина убрала бы последнее препятствие, а темные дары были бы все-таки вложены, втиснуты, впечатаны в него, потому что тогда Урпарп уже хорошо знал бы, каким оружием парализует эти дары светлое начало, и сумел бы избежать своего проигрыша во второй раз.
А во время последней репетиции должно было решиться и еще многое другое. В частности, должно было решиться, действительно ли данный кандидат в антихристы сильнее всех других? Правда, этих других было, кажется, только два, а из этих двух один не мог быть по разным причинам рожден в это время в Энрофе. Но оставался второй, и схватка между ними должна была выяснить окончательно и безошибочно, кому следует играть главную роль в долгожданном спектакле.
Мне неизвестно, кем был, какими путями был ведом и как подготавливался другой кандидат. Я вижу только результаты. Я вижу, что гениальной способностью к тиранствованию обладал и он: та же жажда самоутверждения, та же кровожадность, та же способность на любое злодейство. Но человеко-орудие Третьего уицраора Германии, метаисторический смысл которого тоже отнюдь не исчерпывается инвольтацией его этим уицраором, не сумел довести эти качества до совершенства. Некоторые чисто человеческие черты в нем окончательно не искоренились.
Сталин вполне допустил такую возможность, что он доживет до той ступени в развитии науки, когда она сможет продлить его жизнь намного дольше естественного человеческого предела, а может быть, и дать ему даже физическое бессмертие. По-видимому, с годами эта мечта лишь укреплялась. Поэтому он планировал политику своей державы так, как будто ему никогда не придется сойти со сцены. Он не думал о тех, кто будут его преемниками, не делал никаких распоряжений на случай своей смерти, никаких завещаний. «После меня хоть потоп», – мог бы он сказать, если бы его идею не выражал точнее другой афоризм: «Я буду всегда. Предположение, якобы что-то будет после меня, – лишено смысла». Бесчисленные скульптурные изображения собственной персоны, которые он тысячами насаждал везде, вовсе не следует понимать как стремление к увековечению своего образа в умах потомков. Может быть, сначала этот мотив и играл какую-то роль, но позднее он полностью заместился другим: это было не увековечение в умах потомков, а самопрославление для современников. Характерно, что при всем многообразии форм и приемов в культе своей личности он и не подумал тем не менее подготовить для себя мавзолей: он не желал допускать мысли, что ему придется когда-нибудь быть похороненным либо мумифицированным.
Такое парение на высотах культа своей личности в разреженной атмосфере веры в свое бессмертие было его германскому сопернику не по плечу. Тот чувствовал себя величайшим завоевателем всех времен, личностью беспримерной и провиденциальной, призванной к осчастливливанию немецкого народа и к достижению мирового гегемона Германии. Он глухо намекал даже на то, что после войны даст народу новую религию. Но физически бессмертным он себя не воображал никогда, время от времени возвращаясь к разработке завещания своим преемникам. И даже официально назначил Геринга ближайшим наследником всех обязанностей и прав вождя.
Я не знаю, «отколь» пришел он в немецкий Энроф, но, во всяком случае, он не был инородным телом в теле Германии. Это не проходимец без роду и племени, а человек, выражавший собою одну – правда, самую жуткую, но характерную сторону германской нации. Он сам ощущал себя немцем плоть от плоти и кровь от крови. Он любил свою землю и свой народ странною любовью, в которой почти зоологический демосексуализм смешивался с мечтою – во что бы то ни стало даровать этому народу блаженство всемирного владычества. А с него самого было бы достаточно привести народ к этому блаженству, устроить его в нем, а после этого отойти в некие потусторонние высоты и наслаждаться, видя оттуда ослепительные плоды своих дел и впивая фимиам благодарных поколений.
Правда, когда война, грубо опрокинув все его расчеты, оказалась не заманчивым блицкригом, а невиданной мясорубкой, шесть лет перемалывавшей плоть его народа (другие народы были ему глубоко безразличны), он, скрежеща зубами, с пеной у рта бросаясь на пол и грызя ковер от ярости, от досады и от горя о погибающих соотечественниках, все же гнал и гнал их на убой вплоть до последней минуты своего существования. Но это было не то ледяное бездушие, с каким бросал в мясорубку миллионы русских его враг, а отчаянная попытка – дотянуть как-нибудь до минуты, когда фортуна обернется к нему лицом и изобретенная, наконец, немцами атомная бомба превратит Москву и Лондон в ничто.
Его противопоставление себя и своего учения всякой духовности тоже не отличалось последовательностью и окончательностью. Он с благоволением поглядывал на поползновения некоторого круга, группировавшегося подле Матильды Людендорф, к установлению модернизированного культа древнегерманского язычества; вместе с тем он до конца не порывал и с христианством. Поощряя распространение в своей партии очень туманного, но все же спиритуалистического мировоззрения («готтглеубих»), он сам за два дня до самоубийства обвенчался, как известно, по церковному обряду с Евой Браун.
Вообще, на картине его гибели есть некоторый налет романтики. Это дрожащее от бомб убежище в подвалах Имперской канцелярии, эти поминутно получаемые известия о приближении орд врага уже к самому центру столицы, этот полусумасшедший, бледный до синевы, уже только шепотом способный говорить человек, его дикая свадьба в последнюю минуту, его самоубийство со словами о том, что он уходит, но «из другого мира будет держать вахту здесь, в сердце Германии», – все это, при всей фантасмагоричности, вполне человечно – не в смысле гуманности, разумеется, а в том смысле, что существо, пригодное к роли всемирного абсолютного тирана, никогда не могло бы опуститься до такой сентиментальной агонии.
Я не буду останавливаться на тех свойствах его характера и ума, которыми он уступал своему врагу и которые могут служить историку материалом для размышления. Я указываю только на те черты, которыми он, будучи сопоставлен со Сталиным, проигрывал под углом зрения метаистории в качестве кандидата в абсолютные тираны.
Проигрывала, под этим углом зрения (как, впрочем, и под всеми остальными углами) и его идеологическая концепция. Она была лишена именно той стороны, которой сильна была Доктрина: интернациональности. Мечта о владычестве 70-миллионного немецкого народа над двумя с лишним миллиардами земного шара действительно могла бы назваться бредовой. И если бы вторая мировая война окончилась, каким-нибудь чудом, победой Германии, концепцию пришлось бы в корне пересмотреть, расширив базу «нации» по крайней мере до границ европейской «расы господ». Но и тогда эта концепция, по самой своей природе, должна была бы стать объектом ненависти и отвращения для подавляющего большинства народов нашей планеты. Задача же Урпарпа заключается как раз в обратном: в кристаллизации такого учения, которое, тая в себе ядро будущей всемирной тирании, на первых порах казалось бы привлекательным для большинства.
Интересно отметить, что если концепция национал-социализма страдала безнадежной националистической или расовой ограниченностью, то советская Доктрина – в том виде, в каком она пребывала в течение первых двадцати лет своего господства, отличалась противоположным дефектом: все это время она относилась с пренебрежением и даже враждебностью к национальному импульсу в психологии масс. Национальное начало терпелось только в тех случаях, когда речь шла о национальных меньшинствах или об угнетенных нациях колоний. Но это было дефектом, и Сталин это понял. Он, несколькими годами раньше, из побуждений, недалеких, очевидно, от хулиганской потребности колотить зеркала и разбивать статуи, сносивший безо всякой нужды памятники русского зодчества, превращавший черт знает во что храмы и монастыри, а иные гражданские сооружения уничтожавший под предлогом выпрямления улиц (то есть ради злосчастной идеи «прямолинейности»), – теперь вдруг обратился к национальному прошлому России, реабилитировал целый пантеон русских государственных деятелей прежних эпох и стимулировал воспитание в подрастающем поколении некоего синтетического – и национально-русского, и интернационально-советского – чувства «Родины». Он понял, что ввиду предстоящего столкновения с агрессивно-национальной идеологией фашизма не нужно пренебрегать национальным импульсом в собственном народе. Наоборот: следует его расшевелить, разбередить, заставить и его лить воду на ту же мельницу. А вскоре после начала войны он понял еще и другое: конфессии, которые так и не удавалось выкорчевать из массовой психологии никакой антирелигиозной политикой, следовало обратить в верных слуг, а потом и в рабынь. Нескольких ничтожных подачек, вроде милостивого разрешения на восстановление патриаршего престола и обещания воздерживаться впредь от сноса храмов (благо, их осталась уже какая-нибудь десятая часть), оказалось достаточно, чтобы церковная иерархия полностью солидаризировалась и с программой, и с практикой партии и государства.