Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Кающаяся и раскаивающийся



 

Большую часть ночи не могли мы сомкнуть глаз, так любопытство нас мучило, а особливо Ликорису, которая, по сродной женскому полу нежности, брала участие в пользу Пахома. «Возможно ли, – твердила она, – чтобы подлинный нищий мог быть так умен и столь превосходно играл на кларнете? Верно, он благородный человек, но только несчастливый; и может быть, несчастливый от любви! Ах, как же он жалок! Но как он в один миг исцелел? Неужели кларнет его был волшебный талисман, который имел такую таинственную силу в руках человека с лысиною? Или он до сих пор притворялся хромым и безногим? Может быть, он и не крив?» – «Все может статься», – говорил я и на утро другого дня пошел посетить нищего с мыслию во что бы ни стало выведать у него правду.

Видно, бедный Пахом один проводил ночь, а потому не для чего было ему долго нежиться в постеле. Избушка была заперта; итак, я спросил у резвящихся мальчишек, куда пошел Пахом? Мне указали на ближнюю рощу, и я догадался, что ему не без нужды до лесного дома. В самом деле, спустя несколько времени я его увидел. Он был в обыкновенном наряде, сидел под деревом, потупя глаза в землю и вздыхая поминутно. Едва я подошел к нему и хотел начать разговор, как услышал в правой стороне большой шум и разные голоса. Оборотясь, вижу странную картину, которая могла бы служить хорошим образцом для живописца. На небольшой полянке невдалеке от двух колясок дрались на поединке двое мужчин. Один, судя по епанче, шляпе и предлинной шпаге, показался мне испанцем; другой по долгополому кафтану с разрезанными рукавами и саблею – поляком. Подле них еще стояли двое: один неотменно должен быть француз, ибо, он вместо того чтоб принять участие в битве, кривлялся самым странным образом, размахивал руками, делал разные прыжки и, словом, совершенно представлял все телодвижения ратующих, приговаривая: «Браво, господа, браво! Courage! Хорошенько, – еще, еще!» Другой был, без всякого сомнения, немец, что можно заключить по огромной туше его с преогромным носом, украшенным багровыми прожилками, по большой трубке, которую курил он, опершись о дерево, и еще большей косе, плотно привинченной к затылку. У ног его стояла на коленях молодая плачущая женщина, которая была бы довольно миловидна, если б имела рост выше, а брюхо поменьше. Она обнимала колена у немца, приговаривая: «Батюшка! простите!» А он, спокойно выбивая золу из трубки об дерево, кричал к кучеру коляски, подле стоявшей: «Иван! набей еще трубку и подай бутылку пива!»

Пахом, казалось, не приметил как сих подвигов, так и моего пребывания.

– Что это такое, господин бандурист, – сказал я, – разве не видишь, что подле тебя делается? Надобно унять воителей! Теперь время мирное.

Пахом, подняв глаза, осмотрел сражающихся и, улыбнувшись, сказал:

– Попробую силы музыки, авось она не приведет ли в рассудок сих индейских петухов!

С сим словом он встал, взял в руки свою бандурку, поковылял к рыцарям и, не говоря ни слова, начал играть веселую песенку, попевая и попрыгивая. Немец выпустил изо рту трубку и глядел на него с некоторым удивлением; испанец и поляк перестали драться и, спустя свои смертоносные орудия, глядели один на другого, как будто спрашивая глазами: «Какой дьявол подоспел сюда?» Что касается до француза, то он чуть не лопнул со смеху. «Это подлинно настоящий бард Фингалов,[109]достойный воспевать подвиги своих героев!» Тут снова принялся он хохотать.

Пользуясь сею счастливою остановкою, я подошел к изумленным и сказал:

– Господа кавалеры! заклинаю вас всеми святыми и честию – оставить до дальнейшего времени ратоборства. Не гораздо ли лучше жить в мире и пользоваться дарами природы, чем головорезничать!

Испанец . Всеми святыми? Я был бы изверг моего отечества, если бы ослушался такого заклятия! (Вкладывая шпагу в ножны.) Всеми святыми? Клянусь святым Яковом Компостельским,[110]я достоин был бы испытать все истязания святой инквизиции, если б не послушался вашего увещания!

Поляк (скручивая в кольцы усы). Вы говорили о чести? Кто лучше поляка знает честь? Дай руку, пан испанец; и чем нам проливать кров из жил один у другого, вольем лучше в них бутылки по две вина в корчме в ближнем селении! (Они обнялись.)

Немец . Что-то упомянуто о дарах природы? Признаюсь, я до них страстный охотник! Что, право, толку резаться? То ли дело сидеть за столом, на котором стоят блюды с ветчиною, колбасами, сосисками, сыром и кружка с пивом. Если еще к этому соблаговолит господь бог даровать трубку табаку, то я вижу небо отверзто и ангелов, играющих на органах.

Француз . Я меньше всех имею охоты не соглашаться на мир. Как скоро так, я – ваш, почтеннейший господин Шафскопф![111]– а с тем вместе Луиза моя.

Немец . Черт вас побери и обоих! хоть повесьтесь на первой осине!

Француз обнял его дружески, а потом еще дружелюбнее Луизу, которая после такого оборота в деле успокоилась, и все пошли в нашу деревню, будучи предшествуемы Пахомом, который играл самый звонкий марш. Обе коляски за нами следовали.

Когда в моем покое все мы уселись за столом, где по приказанию г-на Шафскопфа поставлен был вскоре самый сытный завтрак, и когда мы довольно вкусили от даров природы и, следовательно, поразвеселились, я предложил обществу:

– Господа! пока жена моя (я сим именем почел за благо назвать Ликорису) и почтенная госпожа Луиза хлопочут в кухне об обеде, не худо бы нам сделать взаимную друг другу доверенность и объяснить тем, кто всего не знает, что значит сегодняшнее приключение?

Все охотно согласились. А как нищий Пахом был некоторым образом восстановителем спокойствия, то и ему дозволено слушать наши повествования, только в некотором отдалении, по требованию испанца и поляка.

– В моем отечестве, – сказал последний, – даже в Сеймовом собрании дозволяется присутствовать шутам и скоморохам, и ежели они заметят, что коронный маршал и великие советники от многого внимания задумываются, имеют право бренчать в бубенчики, хлопать хлопушками, пускать мыльные пузыри. Оттого господа присутствующие развеселяются, мысли их освежаются, и они делают премудрые решения!

По уговору испанец первый начал так:

– Мне много рассказывать нечего. Отец мой Амвросий был не последний мещанин из города Олмедо. Мать моя Агнеса была целомудреннее самого целомудрия. Она с головы до ног была обвешана большими и малыми крестами, образами и мощами, которыми от времени до времени наделял ее духовник отец Антоний, бенедиктинец. Четки матери моей были в полпуда. Что она ни делала, всегда призывала в помощь какого-нибудь святого. Таковое примерное благочестие перешло и в меня по наследству. Мне все дозволено было: браниться, драться, красть, – только бы все это было с помощию божиею!

Свободное время от домашних упражнений мать моя запиралась в свою молитвенную комнату с добрым отцом Антонием и с таким усердием каялась, что стон ее слышен бывал в другой комнате; она даже иногда вскрикивала, так строго увещевал ее духовник. Такие обстоятельства привели отца моего в жалость о бедной грешнице, тем более что чрез два часа покаяния она выходила к нам бледная, томная, расслабленная, так что едва стояла на ногах. Когда отец мой подходил к ней с видом утешения, она ахала, крестилась и читала молитвы, составленные для прогнания бесов.

Такая единообразная жизнь, наконец, отцу моему наскучила; он сам захотел быть духовником жены своей и в силу сего намерения заблаговременно прибрал ключ от молельной. В один день, когда вздохи кающейся были сильнее обыкновенного, отец мой мгновенно явился пред нею. «О небо!»-вскричала мать моя и упала в обморок, несмотря, что от движения пришла в самое неблагочестивое положение. Зато святой отец не потерял присутствия духа. Он встал, ибо появление отца моего повергло и его на колени, оправился и сказал протяжно: «Как? испанца ли я вижу? Невозможно! Это должен быть самый злой еретик, или, и того больше, сам сатана, утешающийся помешательством благочестивых упражнений! Разве неизвестно тебе, что это одно из главнейших преступлений противу правил святой нашей веры? Ты достоин всесожжения!»

Не знаю почему, отец мой не внял разумным словам преподобного мужа. Он взбесился и, несмотря на страшную особу Антония, поднял лежавшие четки моей матери и давай крестить праведного по чему ни попало. Монах также навострил когти, но, будучи тучен, а притом стеснен своим одеянием, мало наносил вреда врагу своему. Сражение до тех пор продолжалось, пока монах, совсем обессилев и запутавшись в рясе, не повалился на пол с сильным стуком и кряхтеньем. Мать моя, пришедшая от падения сего в чувство, открыла глаза и, увидя духовника всего в багровых пятнах и кровь, текущую со лба, вскочила, закричала, и, прежде нежели отец мой успел и на нее поднять отмстительные четки, она подбежала к нему, вцепилась в усы и, скрыпя зубами, начала рвать со всей силы. Так и следовало поступить с нарушителем благочестивых занятий и оскорбителем достойной особы путеводителя души нашей к горнему блаженству; но я был тогда молод, следовательно, сколько неопытен, столько и дерзок. Я, окаянный, стоя в открытых дверях и видя сей неравный бой, вскричал: «Батюшка! извольте управляться с матушкою, а с монахом поспорю и я!» Тут, бросившись на Антония с размаху, я спутал его в рясе, как паук спутывает муху в паутине, и начал тормошить и терзать. Пленник мой, закрыв глаза, прошипел: «Ох! помилуй!» Я остановился и вижу, что и родитель мой с не меньшим мужеством разделывался с дорогою половиною; она также сбита была с ног и жалостно вопила под ударами четок. Видя, что враги наши уже не противятся, мы поумягчились, дали монаху свободу уйти, – что он тотчас и исполнил, – а отец мой выволок жену из дому, кинул на улицу и запер двери.

Казалось, дело со всех сторон кончено, однако имело следствия, и притом удивительные. Хвала небу, смиряющему кичливых, противящихся законам монашеским!

Едва ночь наступила, уже я с отцом моим стенали в мрачных заклепах святой инквизиции. Пища наша был кусок черствого хлеба, питие – затхлая вода. Так усмиряли нас более года и чуть было насильно не сделали святыми. Наконец, вышло милостивое определение:

 

1) За наглое нарушение молитвы кающейся; за приведение ее нечаянностию в соблазнительное положение; за изувечение священной особы Антония; за растерзание спасительной ризы его; за святотатское злоупотребление четок, коими не надлежит наказывать мирского человека, кольми паче женщину, и прочие богохульства – преступника Амвросия во спасение души его и тела и в поучение другим – предать лютой казни – живого сжечь. Но он может спасти себя; и всегда милующая церковь открывает к тому верные и скорые средства; именно: да отдаст он половину имения своего жестоко оскорбленной им целомудренной жене Агнесе, а другую половину – в монастырь, какой сам изберет он, ибо милующая церковь и сие предает в его волю; а после сих опытов раскаяния, – да отречется пагубного мира и воспримет чин монашеский в монастыре, какой изберет сам, милующая церковь и на сие соизволяет. В противном случае – анафема!

2) Сына его Алонза, приличенного в таковых же святотатствах, наказать таковым же наказанием. Но милующая церковь и над ним смягчает праведный гнев свой. Если он душевно раскается, если у обиженных им целомудренной матери Агнесы и честнейшего отца Антония испросит прощения, то отпустить ему вину его. В противном случае – анафема!

 

Мы недолго с отцом рассуждали. Он скоро постригся, а я получил условленное прощение. С сего времени жизнь матери моей была беспримерной святости. Благочестивый отец Антоний почти и не выходил уже из молитвенной. Он любил меня как родного сына. Его святость вскоре совершенно освятила и меня. Я только и делал, что молился и не мог удержаться от слез умиления, слыша тяжкие вздохи матери моей и ее духовника.

День ото дня становясь боговдохновеннее, я начал сам запираться и стенать подобно матери. Кощуны, которых и в самой Испании есть довольно, святые мои восторги называли бешенством. О разврат! о злочестие, меру превосходящее!

Через полгода, как начал я спасаться в уединении, бог наградил мое терпение. Нередко я видел во сне ангелов, которые со мною беседовали. Чтоб видеть их наяву, такой благодати был я еще недостоин. В одну ночь явился мне вестник небесный. Вид его хотя, правда, и не был так прелестен, как изображают италианцы на картинах, но как человек на человека лицом не походит, то так же точно и ангел на ангела. А что он был подлинно не бес, то я заметил из того, что у моего вестника не было рогов, петушьих лап и мохнатого хвоста, а черти тем и отличаются. «Внемли, Алонзо, – говорил мне ангел, – не забудь, что ты учинил смертный грех, преобидев священную особу Антония. Не прежде избавишь ты бедную душу свою от огня чистилищного, пока не пойдешь в Рим пешком и не приложишься к туфлю святейшего наместника божия и после не обойдешь всех монастырей, где есть римские угодники». Я проснулся, думал, раздумывал и так провел несколько недель. Раскаяние терзало душу мою! «Как ты, проклятый грешник, – говорил я сам себе, – как покусился ты на такое богомерзкое дело, чтоб воздвигнуть окаянные руки на драгоценное чело Антония, денно и нощно утешающего кающуюся мать твою? оле моего прегрешения!»

Решившись оставить дом родительский, где все напоминало мне о грехе моем, я взял благословение у матери и духовника ее и пустился в путь, обещаясь уведомлять их из каждого места, где почувствую оскудение в деньгах, а они – уверяя, что никогда меня не оставят.

В продолжение пяти лет обошел я монастыри Испании, Франции, Италии, Венгрии и Богемии. Из особенного усердия вздумалось мне посетить католические церкви, находящиеся в землях варварских, как-то: в Турции, России и Польше. Таким образом, побывав везде, пробрался теперь с приятелем моим паном Клоповицким в Польшу, как господин Шафскопф настиг нас…

Таким образом окончил благочестивый испанец повесть свою.

 

Глава XIII

История

 

– Теперь дошло до меня, – сказал поляк. – Дон Алонзо напрасно скромничал, что повествование происшествий жизни его будет маловажно. Шутка ли? что слово, то святыня, то явление ангелов? В моей не будет столько диковинок. Было, правда, и со мною явление, – только весьма грешного человека и весьма плотского. Я происхожу от благородного колена из чиншовой шляхты.[112]Отец мой был настоящий польский дворянин. Горд, как англичанин, храбр, как русский, учтив, как француз, и благороден, как… («Разумеется, как немец!» – сказал протяжно Шафскопф.)

Отец мой и я служили в гвардии князя Кепковского. Это был преудивительный человек, лет около шестидесяти. Гордость, или, правильнее, спесь, шумная веселость, зверство противу бедных крестьян, – составляли отличительные черты его сиятельства. Он любил псовую охоту и женщин. Дом его, который по справедливости можно назвать королевским дворцом, беспрестанно наполнен был всякого рода людьми, лошадьми, собаками. Чтоб доказать его могущество и богатство, довольно будет сказать два слова. Во время охоты, если какая старуха попадалась навстречу, – это был дурной знак, – он заставлял ее взлезть на ближнее дерево и куковать. Несчастная исполняла волю помещика, он стрелял по ней из пистолета и, хохоча во все горло, кричал: «Каково? за одним разом застрелил зловещую кукушку!» Нередко также, по совету отца моего, который отличался его милостию, князь Кепковский приказывал связать трех или четырех жидов бородами вместе и заставлял их плясать под звук охотничьего рога и плеск бичей, чем придавали им охоты к пляске.

После всех таковых поступков он обыкновенно оставался прав. А как случилось некогда, что король, наскуча беспрерывными жалобами на князя нашего, призвал его к себе для объяснения, сей вельможа хотел и тут показать свое величие. От дому своего в Варшаве до королевского дворца – всю улицу велел он усыпать мелко истолченным сахаром, дабы середи лета представить зиму; сел в дорогие сани, запряженные восьмью медведями, прочие части триумфа сему ответствовали, и до тех пор не встал, пока король не явился у крыльца, для его принятия! Всякий догадается, что он расстался с королем дружески. Однако происки ли двора или собственно одни его подданные,[113]оскорбленные неумеренною любовию его к своим женам и дочерям, были причиною скоропостижной смерти князевой. Ни сын, его наследник, ни дочь его, молодая вдова Марианна, ни сам король не думали исследовать причины смерти его. Все единогласно приписали ее апоплексии, и тем дело кончилось. Молодой князь Станислав вступил в права свои, и мы очень скоро увидели в нем отца его в превосходной степени.

Между прочими подвигами, которые оказал он вскоре после смерти родителя, не последним может почесться похищение Марыси, сестры моей, которая в урочное время сделалась матерью. Мог ли шляхтич польский не оскорбиться таковою непристойностью? Он бил челом королю, который по власти своей повелел князю возвратить Марысю в объятия родителя, если сама она того пожелает. Хотя сие условие не предвещало верной удачи, но шляхтич польский мог ли в том сомневаться? Он отправился на рыжем коне, служившем еще отцу его, со всею грозою, оказывавшейся на щеках, бровях, глазах и усах. Но самонадеяние немного обмануло его. Сестра моя никак не хотела из дворца переселиться в прежнее обиталище и, быв султаншею, – сделаться простою шляхтянкою. Обыкновенная слабость женщин! Отец мой осерчал прямо по-шляхетски, грозил и, в пылу гнева по данной от бога родителям над детьми власти, запечатлел персты десницы своей на щеке дочери, которая, будучи также шляхтянка, никак не могла снести того равнодушно, величаво плюнула отцу в глаза и удалилась, примолвя: «Благодари бога, старый дурак, что ты отец мой! Не тому быть бы!»

Мог ли польский шляхтич пережить такое посрамление? Конечно, нет! а потому отец мой его и не пережил! В скором времени он скончался – и оставил меня полным властелином своего имени и рыжего коня, ибо в сем состояло главное его имущество по разрыве дружбы с князем Кепковским.

По врожденному движению шляхетской души я начал выдумывать способы к отмщению за нанесение бесчестья имени Клоповицких. По довольном размышлении ничего не мог я придумать разумнее, как сестру свою оставить в бесспорном владении князя, а ему отплатить равным за равное. Польский шляхтич всегда на такие дела отважен! Несмотря, что прекрасная вдова княгиня Марианна имела почти открытую связь с русским гусарским полковником, я решился атаковать ее, на сей конец записавшись в дворню княгини. Я ничего не щадил: ни нежных взоров, ни томных вздохов, ни любовных двоесказаний. Успел, наконец! Марианна начала мне отвечать тем же, – я был в восторге.

Чтоб приметнее оказать мне взаимную любовь и нежность, прекрасная вдова иногда срывала с меня шапку и с отменною ласкою хлопала опахалом по бритой голове моей. Также нередко получал изрядные щелчки по носу, и любовь моя час от часу воспламенялась. Однажды чрез княжеского пажа получаю записочку, в которой ведено мне в полночь быть в садовой беседке, возле пруда, в котором стоял мраморный купидон. Кто опишет мое восхищение? Почти до самого назначенного времени я чистился, завивал усы, умывался душистыми водами, которые прежде еще достал от торгующей жидовки. Я не мог наглядеться в зеркало, так красив сам себе тогда казался!

Когда на башне замка пробили часы полночь, с сладостным трепетом сердца вступил я в священную беседку, где должен был совершить жертву моей богине и мщению. Месяц светил в окно, – и с помощию его увидел я, что нечто белое шевелится на софе. С величайшею поспешностию срываю, так сказать, с себя жупан и, порываемый любовию, бросаюсь к своей красавице, крепко прижимаю ее к ретивому сердцу и запечатлеваю пламенный поцелуй на губах ее.

С ужасом хотел я отпрянуть, ощутя усы на губах моей богини, но так крепко сжат был железными руками, что едва переводил дух.

– Что за дьявольщина? – раздался голос, не только не женский, но и не польский. Страшный удар кулаком по лбу сопровождал его. Миллионы звезд заблистали в глазах моих. Не успел опомниться, как получил еще удар, разительнее прежнего, и меня так рванули за левый ус, что он отлетел прочь чуть не с губою. Я покатился на пол и уже перестал считать тумаки и пинки, коими меня награждали за пламенную любовь мою. Они были несчетны. Я не иначе почитал, как что мучит меня домовой, и притом самый свирепый!

Вскоре услышали мы шум, двери отскочили, с страшным хохотом вошли князь Кепковский, нежная сестра его Марианна, моя сестра Марыся и несколько слуг со свечами. Надо мною стоял русский полковник в одной рубашке, который, осмотря всех спокойно, спросил у Марианны:

– Растолкуйте мне, сударыня, что значит явление, которое вы мне доставили?

– Ничего, – отвечала она, продолжая смеяться как безумная, – это одна шутка, чрез которую хотела я испытать вашу верность и мужество! Теперь довольна. Это был один сюрприз!

Сказав сие, она взяла за руку сестру мою и вышла, вероятно из благопристойности, чтоб не видать при всех сокрытых достоинств господина полковника.

– Пан Клоповицкий! – сказал мне молодой князь. – После всего этого вы легко рассудить можете, что в дворце моем нет вам более места! простите!

Мне, правда, нечего было и делать там долее. Вскоре отошел я и определился к графу Понятовскому в качестве его стремянного. По самым побудительным причинам он отправился ко двору российскому, и как скоро должен был возвратиться в Польшу, то оставил меня в С.-Петербурге. Несколько лет ожидал я счастия в сей столице севера, но напрасно. Случайно познакомился с доном Алонзом, который хотел побывать в Польше. Мы согласились и шли покойно, пока не настигли нас господа француз и немец…

– Конец ли? – вскричал француз с нетерпением, – хотя господин Шафскопф начинает уже закрывать светлые очи свои, но это не мешает мне удовольствовать ваше любопытство; а он и всегда может выслушать мою повесть!

– По мне, – отвечал немец, – хоть бы о тебе никогда не слыхать, не только о твоих дурачествах! – Он разлегся на скамейке, зевнул и захрапел. Все поглядели на него с улыбкою, и француз начал:

– Хотя и не во всем похвалят меня строгие люди, – но я, как должно французу, чистосердечен и все скажу открыто. – Пригожая чернобровка, Элоиза была прачкою монастыря святого Дениса. Настоятель оного Абеллард, мужчина сорока лет, почитался чудом красноречия и благочестия. Однако ж как человек был и он не без слабостей. Увидя Элоизу, он вспомнил, что имя его Абеллард, и, читавши древний роман о сих соименных ему славных любовниках,[114]вздумал сделать новый. Он с помощию Элоизы начал сочинять его, и следствием ревностных упражнений в благонамеренном труде сем было мое рождение. Когда достиг я того возраста, в котором начинают понимать разность полов, то отец мой по духу и плоти начал стараться воспитывать меня сколько можно отличнее, с тем чтобы со временем пристроить также к духовному месту. Надобно знать, что он был весьма не убог. Да и кто бывает беден в монастыре? Однако природы не переупрямишь. Чувствуя непреодолимую склонность к прекрасному полу, я старался успеть только в тех знаниях, которыми более можно ему понравиться. Я старался болтать, сколько можно больше и вольнее, играть на некоторых инструментах, петь, танцевать и биться на шпагах. Отец, уверясь, что я до философии и богословия не великий охотник, предоставил меня влечению моих желаний и утешался, довольствуя оные деньгами. Я начал подвиги свои с жен и девок монастырских служителей, и не исполнилось мне двадцати лет, как уже прослыл ужасным строителем рогов на челах отцов и мужей. Они, видно, были от природы очень злы, что на меня осердились за такую малость. Надеясь на силу моего дядюшки, ибо по заведенному порядку так я именовал настоятеля, я ничего не опасался. На свете нет ничего постоянного. Дядюшка скоропостижно скончался, а я медлительно выведен был из монастыря. Я сказал медлительно потому, что двое слуг, связав мне веревкою руки, вели насквозь всего монастыря и несколько других безбожников хлестали меня ремнями по спине, плечам и ногам. С таким торжеством выведя за ограду, умножили свои ласковые приемы, так что оставили на улице еле жива.

К счастию, они не вздумали очистить моих карманов, в коих было на первый случай достаточно. Оправясь от побоев и переменя платье, растерзанное мстителями, пустился в Париж и затеял доставать пропитание учением играть и биться на шпагах. Но как я не имел надлежащих рекомендаций, чтобы войти в знатные домы, а в посредственных мало дорожили моими искусствами, то я и принялся преподавать в последних историю, географию и даже поэзию, – словом, все такие науки, коих не разумел нисколько. Дело шло бы успешно, но на беду мою везде почти в домах сих попадались ученые педанты, объявляли хозяевам не весьма с выгодной стороны о моих познаниях, и я бывал прогоняем с нечестием.

Как я в одном доме преподавал урок из географии, и именно о России, то сидевший тут же мужчина середних лет, – английский лорд, как узнал я вскоре, – слушал меня со вниманием и, наконец, спросил:

– Скажите мне, пожалуйста, хорошо ли знаете положение царства Русского? Я слышал, там много диковинок, и намерен туда ехать. В наше время везде и все обыкновенное!

Я . О! там тьма дива! Люди похожи на медведей, и на лицах их видны один нос и уши. Ничего больше неприметно! Язык похож на лай собак, которые там так велики и сильны, что русские ездят на них верхом, а особливо на охоту. Собака отправляет две должности: и везет всадника и ловит зайца или волка, что попадется. Молодые парни до женитьбы и девки до замужества ходят наги и любят валяться в снегу, как в летнее время куры в пыли!

Он . Подлинно вы рассказываете чудеса! Это стоит того, чтоб посмотреть!

Я . Что касается до их нравов, то они еще мудренее. Чем у кого больше обросло лицо волосами, тот у них почтеннее. По длине бород выбирают в должности. Посудите, какова должна быть метла у великого канцлера!

Он . Что-то непонятно! не лжешь ли?

Я . Сохрани боже! Поэтому вы также не поверите, что в России мужья имеют право бить, увечить и даже и бог знает что делать с своими женами, и ненаказанно?

Он . О! последний обычай прекрасен! Его надлежало бы ввести в употребление в целом мире!

Я . Главные увеселения их в доме – пьянствовать; меж тем жены сидят взаперти за замками!

Он . Весьма хорошо! Это сходно с английским вкусом!

Я . Публичные увеселения таковы: они собираются на площадь или в поле, становятся в два ряда по равному числу и вызывают одна сторона другую на кулачный бой.

Он . Далее, далее!

Я . Сперва ратоборство начинается слегка. Кулаки действуют по бокам, брюху и спине. Потом достается голове с ее принадлежностями, то есть глазам, ушам, рылу, носу и зубам. Волосы летят клочьями, зубы свистят в воздухе, и кровь льется ручьями.

Он (вскочив). Браво! надобно видеть эту прекрасную землю, и если вы, господин учитель, не имеете лучшего здесь дела, как портить ребят, то поедемте вместе усовершенствоваться в великой науке биться на кулаках. Теперь лето; дорога будет веселая; издержки мои! да я и слыхал, что люди вашего разбора находили там счастие.

Охотно принял я предложение; мы отправились и в непродолжительном времени прибыли в Петербург и остановились в трактире. На другой день мой лорд, взяв с собою кошелек с своим золотом, пошел со мною осматривать дивности русские. На невской набережной остановился он и смотрел внимательно на всех проходящих. Идущий издали ражий мужичина привел его в радость. Он засучил рукава, и как тот поравнялся с нами, то лорд так плотно треснул его ногою в брюхо, что мужик, совсем не ожидавший такой встречи, растянулся навзничь на земле. Встав, он свирепо взглянул на лорда, подскочил и так звонко стукнул по голове, что англичанин зашатался, и, если б я не поддержал, быть бы и ему на земле. Скоро началась сильная тяжба, сопровождаемая бранью. Уже у мужика разбит был нос до крови, а у лорда подбиты оба глаза; русская шапка и английская шляпа плавали по Неве. Наконец, они сцепились. Долго сгибались, выправлялись, гнулись, и мужик так ловко подцепил лорда под ногу, что сей полетел стремглав наземь. Вставши, принялся за то же и то же получил. В третий раз не был счастливее. Тут, осмотрев бородача с ног до головы, сказал, оборотясь ко мне: «Жаль, что он не англичанин!» – после чего, вынув из кармана несколько золотых монет, подал мужику. Сей, совсем не понимая, что это значило, попятился назад. Лорд, кинув на него золото и сошед по сходу к воде, сказал мне:

– Я видел самую большую редкость! Прощай, монсье! Я еду в Кронштадт, а оттуда прямо в Лондон.

Он сел в катер и отплыл с двумя гребцами. С неописанным изумлением смотрел я вслед ему, и когда скрылся он из виду, я, тяжко вздохнувши, сказал:

– Вот тебе и на! в чужой земле, никого не зная, без денег, без рекомендаций! Ах, проклятый островитянин, что ты со мною сделал!

Нечего описывать вам долго продолжавшейся жизни моей в бедности и горестях. Хотя я и француз, хотя и чадо монастырское, однако мне приходилось плохо, и я часто задумывался, изыскивая способы, как бы поправить свое состояние.

Попеременно бывал я парикмахером, бородобреем, аббатом, трактирным лакеем, лавочником, маркизом, оставившим отечество по несчастным случаям, дрессировщиком собак, наставником в модных пансионах, – везде неудача! Я переменял города и деревни, везде совался и находил везде одно и то же. Или я сам отходил, или меня выгоняли. Наконец, счастливая звезда моя воссияла. В Киеве сделался я подносчиком напитков в немецком клубе.

Прослужа в оном несколько времени, я отличил две женские особы, ибо казалось, что и они меня отличили. Я стал услуживать им особенно, и скоро мы познакомились. Однажды, когда они в особой комнатке забавлялись кушаньем глинтвейна, и у старшей, которую почел я матерью или теткою, нос сделался столько же багров, как теперь у господина Шафскопфа, я подошел к ней и сказал:

– Почтенная дама! Это, конечно, прелестная дочь ваша?

– Нет! Я только служу ключницею и надзирательницею в их доме!

Я . Кто же вы, милая девица?

Она . Луиза Шафскопф.

Я . Какое выразительное, какое гармоническое прозвание! Шафскопф! Клянусь небом и адом, во Франции нет таких прекрасных девиц, с таким приятным именем.

Она . А вы, конечно, француз?

Я . Так, сударыня. Я знатный французский дворянин, но, будучи обнесен врагами у короля, должен был оставить до времени двор и отечество! Какое же звание имеет высокопочтенный родитель ваш?

Она . Колбасник!

Я . О небо! какие звонкие имена! Шафскопф и колбасник! Не здесь ли он?

Она . Здесь: вот там в углу курит табак, пьет пиво и рассуждает о политике!

Я . Какая же значительная физиогномия! Как величественно раздуваются ноздри его! С какою важностию поддерживает он исподницу! Как торжественно с обращением головы оборачивается по сторонам дебелая коса его! Желал бы я, ах, как желал бы познакомиться с таким великим человеком и назвать его другом своим! Праведный боже! какое было бы счастие!

Она . Почему же и не так? Он охотно принимает учеников! Хотя вы и француз…

– Однако ж и не русский! – подхватила надзирательница, взглянув на меня глазами, едва бродящими под слипнувшимися ресницами, – я берусь за то.

Мы расстались, как старые знакомые. Вскоре по внушению доброго моего духа оставил я клуб, явился к Шафскопфу и был принят в число учеников знаменитого его искусства. Он утверждал, что управлять кораблем во время бури или буйным народом во время бунта – гораздо легче, чем с должною нежностию рубить свинину и непременною тонкостию начинять колбасы!

– Не совсем так, приятель, – сказал гость, тут случившийся. – Шить сапоги и башмаки также весьма немаловажное дело!

– И то правда, – отвечал хозяин мой.

В скором времени приметили мы, я и Луиза, что любовь наша не бесплодна. Однако мы укрепились. Дородность бюста ее приписывал отец излишнему употреблению колбас и советовал дочери пользоваться ими с умеренностию. Когда бы то ни было, а мы смекнули, что когда ж нибудь, а дело должно выйти наружу, а потому я подговорил ее, и оба ускакали по дороге к Варшаве, не без запаса, но, разумеется, не в одних колбасах состоящего.

На самой той полянке, где видели вы сражение, настиг я дона Алонза и пана Клоповицкого. Место нам понравилось, и я расположился с ними вместе позавтракать. Луиза принялась было за приготовление, как вдруг настигает Шафскопф и самым сердитым голосом вызывает на поединок. Зная его искусство в сем мастерстве, я охотно склонился и стал в позитуру, как он вспомнил, что второпях не взял с собою никакого оружия, а только для препровождения времени одну курительную трубку, Мы были в замешательстве, как дон предложил ему шпагу свою, и в то же время пан свою саблю. Оба, начав выхвалять доброту своих оружий, коснулись древности и знатности своих отечеств, а от сего и произошло то жестокое сражение, которого были вы свидетелем и прекратителем…

Когда француз кончил свое повествование, вошли к вам Ликориса с Луизою. Последняя, разбудив отца, объявила, что обед готов и учрежден в огороде под березою. «По правую руку стола, – сказала она с нежностию отцу, – растет прекрасный салат, а по левую молодые огурцы». Шафскопф, прельстясь сим описанием, улыбнулся, потрепал дочь по брюху и вышел. Мы все за ним следовали, даже и Пахом, уместившийся поодаль нас на гряде. Когда все насытились и на щеках Шафскопфа заиграли вновь рубины, он сказал:

– Слушайте внимательнее, я расскажу вам все случаи жизни своей.

Отец мой Иоганн Шафскопф был внук того славного Варфоломея Шафскопфа, который делал такие превкусные колбасы, что один немецкий князь хотел было пожаловать его чином генерал-колбасника; но, наевшись их однажды так плотно, что чуть не треснул, отложил прекрасное сие намерение. Дед мой – также знаменитый колбасник Каспар Шафскопф – по некоторым обстоятельствам, именно, что бабушка моя Шарлотта бежала куда-то с одним трубочистом, оставил отечество и переселился в Россию. Отец мой был также колбасником и отличен в истории тем, что первый основал в Петербурге немецкий клуб. Когда я вырос и сам мог уже аккуратно делать колбасы, отец мой умер, и я сделался настоящим колбасником, а вскоре женился на дочери одного немца, колбасника же. У нас есть теперь взрослый сын, который уже колбасником, и эта дочка, которую прочил я за доброго Фрица, своего подмастерья, и которая вздумала этого негодного француза сделать отцом своего дитяти. Я был бы неутешен, если бы у нас не было сына, который в славной фамилии Шафскопфов сохранит превосходное искусство делать колбасы! – все тут!

Я . Этого не много! Только и слышно: Шафскопф, колбасник, колбасница! вы очень скупы!

Немец . По крайней мере справедлив, как прилично доброму немцу! Господа эти (указывая на испанца и поляка) не столько чистосердечны. Можно ли поверить, чтоб человек мог быть жив, питаясь хотя двое суток хлебом и водою? О небо! Алонзо говорит, что он с отцом своим испытали то в течение целого года! нет, не верю!

Испанец . Гораздо удивительнее, что ваш высокопочтенный дедушка удовольствовался после побега жены своей также побегом в Россию! Испанец никогда не оставил бы того без кровавого отмщения!

Немец . Неужели же ему пойти было в монахи, как сделал отец ваш? но у нас нет монастырей!

Француз . Браво! я готов удариться об заклад, что если бы вы не были колбасником, то, верно, славным юстиц-ратом!

Поляк . Видно, одна моя повесть не подвержена сомнению!

Испанец . Ничуть! я первый не понимаю, как можно человеку, здоровому глазами, при месячной ночи не различить мужчины от женщины и вместо прелестных губ красавицы с нежностию облобызать усатые губы полковника!

Поляк . Я был в восторге, пылал любовным жаром, – так нетрудно обмануться. Но если бы мне целый полк явился ангелов, увещевая путешествовать по свету за то, что поколотил какого-то…

Испанец . Как? Богоугодные дела сравнивать…

Я . Тише, господа, тише! Сколько вы чудесностей ни насказали, но я могу донести вам о таком диве, что вы ахнете; однако ж все будет справедливо. Я очевидец, что один кривой, хромой и безногий человек от трех или четырех ударов по спине вдруг исцелился от всех сих недостатков и бегал быстро, как олень.

Испанец . Это подлинное чудо! Да не католик ли он?

Прочие . Невероятно, кто бы он ни был!

Шафскопф . Что? бегал, как олень? Помилуй бог! И ходить – право, трудное дело; а то бегать!

Нищий . Я докажу, милостивые государи, справедливость слов Гаврилы Симоновича. Подождите меня несколько минут.

Он встал и вышел.

 

Глава XIV

Кто ж этот нищий?

 

По выходе Пахома дон Алонзо с жаром защищал мою сторону и доказывал возможность чуда и сего еще чуднейшего; француз явно противоречил, поляк несколько сомневался, а немец, не держась ничьего мнения касательно мгновенного излечения, не понимал, как может человек, благородное творение, бегать, что собственно предоставлено одним животным. Тут в комнату нашу вошел молодой незнакомый человек в черном кафтане. Он был статен и пригож. На лице его носилась тень скрытой печали. Вид и взор показывали в нем благородного человека, недовольного своею участию. Без околичностей сел он с нами рядом и привел в удивление следующими словами: «Милостивые государи! Я был бы очень несправедлив, если б, удостоясь вашей доверенности и выслушав важнейшие происшествия в жизни каждого, стал о себе таиться. Нет! Я сего не сделаю, и тем более что, оказав вам небольшую услугу, надеюсь удостоиться также и с вашей стороны вспоможения».

Испанец . Вы оказали нам услугу? Разве когда-либо нас знали и делали денежные вклады о избавлении душ наших от чистилищного огня?

Поляк . Это неважно для богатого! А разве иногда замолвя словечко, когда страдала честь Ржечи посполитой.[115]

Я . Ни то, ни другое! он избавил вас от междоусобной брани!

Все уставили на него глаза с недоверием, но молодой незнакомец объявил, что он сам и есть прежний хромоногий нищий. Тут начались аханья, вопросы, знаки удивления, особливо женщины наши и француз оказывали сильное любопытство знать более, а все обещали помощь, какая только возможна будет.

– Извольте, – сказал он, – я вас удовольствую. Я не могу ни хвалиться своим происхождением, ни стыдиться оного. Отец мой знатный богатый дворянин, наскуча ежедневными ссорами с женою своею, которая, без лести сказать, была истинный дьявол, вздумал развестись. Немалою к сему причиною было и то, что меньшая дочь ее родилась во время трехгодичного отсутствия его от дому, в которое время родился у него сын от прекрасной Анюты, горничной девушки. Этого сына видите вы перед собою. Когда развод кончился, отец мой предложил руку свою моей матери, но она противу чаяния всего города объявила, что любит в нем человека, а не господина, а потому согласием своим за него выйти не хочет вредить его чести.

Таковое благородное сердце достойно было вознаграждения. Отец мой, отложа мысль о женитьбе, призрел плод любви своей, именно: в московский банк внес на имя Любимова, – так назвали меня, – пятьдесят тысяч рублей. Время юноши шло обыкновенным образом. Мать моя умерла, а вскоре разболелся и отец. Он не хотел обидеть детей прежней жены своей и, разделив им имение, скончался, предоставя довоспитать меня графу Дубинину, лучшему своему приятелю и человеку, им облагодетельствованному, когда еще граф был самый ничего не значущий дворянин.

– Он был человек гордый, надменный, своеобычный! – вскричал я.

– Боже мой! – сказал Любимов. – Вы его знаете?

– Один из приятелей моих имел честь служить у него и за откровенность награжден довольно. Продолжайте!

– Из всего дома, из всего семейства графа Дубинина не нашел я путного человека, кроме одной доброй, невинной чувствительной дочери его Софии. Кто изобразит тот пламень любви, который я к ней почувствовал? Могло ли нежное сердце ее не ответствовать?

Боже мой, каким наслаждались мы благополучием! Но увы! сколь оно было скоротечно! В прекрасные летние ночи, прогуливаясь по тенистым аллеям обширного сада графского, держа один другого в объятиях и при каждом шаге останавливаясь, дабы запечатлеть на губах поцелуй страстный, мы вкушали райские утехи, но ах! – они были для нас пагубны. Софии было осьмнадцать, а мне двадцать лет; итак, могли ли мы быть осторожны в таких случаях? В одну из таковых прогулок она была нежнее обыкновенного, а я пламеннее; и невинность наша улетела.

– Что будем делать? – шептала, вздыхая, София.

– Посмотрим, – отвечал я также со вздохом.

Однако мы, сколько молоды ни были, тщательно скрывали нашу тайну, – и она бы, может быть, осталась тайною навсегда, ибо София клялась ни за кого, кроме меня, не выходить замуж, – но она с ужасом приметила, что лицо ее время от времени делалось бледнее, а тонкий, лилейный стан дороднее. Графиня, или, лучше сказать, ее барская барыня, то приметила и ей объявила, а матери куды входить в такие мелочи?

После сего поднялась в доме суматоха. Призвано пять докторов для освидетельствования болезни, и немец первый, надев очки, придвинулся к лицу больной так близко, что чуть не коснулся его журавлиным своим носом. У нее водяная, – и чтоб не потерять молодой графини, то он сейчас воду выпустит. Тут он с важностию вынул из кармана готовальню, развязал и начал выбирать прямые и кривые ножи.

– Помилуй! – вскричал русский медик, – что ты затеваешь?

София, устрашенная видом инструментов, помертвела, упала на колени и, обратя руки к родителям, вскричала:

– Батюшка! матушка! Пощадите меня. У меня совсем не та болезнь!

– Какая же? Говори!

– Я страстно люблю, страстно любима, – плод любви сей причиною.

Общее молчание. София в обмороке.

Никто не заботился подать несчастной должную помощь. Русский доктор, как человек догадливый, вынул из кармана пузырек со спиртом, подставил под нос Софии, она понемногу опомнилась и зарыдала.

– Батюшка! – сказала она, – любезный мой есть человек достойный! Соедините нас браком, – и мы все счастливы!

– Кто же сие чудовище?

– Если и чудовище, то самое кроткое, самое милое. Это питомец ваш – Любимов!

– Небо! – вскричал граф с яростию и поднял вверх руки.

– А почему же бы и не так? – сказал русский доктор с уверением и дружелюбием.

– Ты не знаешь долгу чести, доктор, и советуешь, чтобы я согласился сыном своим назвать…

– А разве, граф, сообразнее с долгом чести видеть внука своего от всех называемого…

– Да разразит меня гнев божий! прежде нежели доживу до сего состояния, погибнет бесчестная мать и дитя истлеет в ее утробе! Хочу…

Все ахнули. Бедная София вздохнула, и вместо чаемого вторичного обморока, следствия раздраженной чувствительности, отчаяние овладело ею; она встала медленно, с величием – ожесточение сверкало подобно раскаленному углю в глазах ее – она произнесла:

– Карай меня, детоубийца! Ты не чувствовал движений моего сердца, преданного тебе с детскою покорностию, так испытай его ожесточение! Я рождена любить безмерно или столько же ненавидеть. Недостойным называешь ты Любимова руки моей? Не потому ли, что я графиня? Кому обязан весь дом наш своим достоинством, графством, блеском, – как не почтенному благодетелю, отцу его? Что значили ничтожные предки наши, пока из праха не воздвигла нас рука благотворная?

– Довольно, – вскричал граф, – сего недоставало! – Он дал знак – несчастную схватили и повлекли. Вопли ее раздавались по комнатам.

Я ничего не знал о сем и бродил в саду, как доктор подбежал ко мне, коротко обо всем объяснил и после вскричал:

– Беги, несчастный молодой человек! Беги, не заглядывая в дом, если не захочешь испытать посрамления большего, нежели какое потерпели Адам и Ева, изгоняемые пламенным мечом херувима из эдема; хотя, правда, тебя и не херувим и не пламенным мечом изгонит, однако ж изгонит, без милосердия изгонит!

Друг мой! Если б ты был беден, я предложил бы тебе довольно денег, ибо имею их. Но ты сам богат и можешь завтра же поутру взять в счет процентов столько, сколько пожелаешь. Не советую также и долее откладывать, ибо могут заглянуть и туда. Дом мой, правда, изрядный, и ты мог бы иметь хороший покой, но не прошу. Ко мне прежде наведаться могут, чем в банк; а ты знаешь, что докторов тогда уважают графы, когда на них находят phrenitide.[116]от излишней надутливости и от непомерной алчности к почестям morbi comitiales[117]Насилие чего не делает? Тебя так запрячут, что ни сто Роландов не исхитят из плена.[118]Жалуйся тогда сколько хочешь на несправедливость! Итак, с богом! Вот тебе кошелек с серебром, и сего станет на сутки на пищу и ночлег; а завтра, получа деньги, беги из Москвы, не оглядываясь, и не скоро опять возвращайся!

Он взял меня за руку, вывел из саду и, засмеясь, примолвил:

– Вот каково размножить породу человеческую, не разбирая породы! И подлинно! Как не смотреть незнатному детине, кто та, от которой он желает иметь отрасль самого себя. С длинным ли хвостом платье ее или по колени? Фуро носит или зипун? Голова в алмазах или в бисере? открыта или закрыта грудь? умеет ли играть на арфе или жать пшеницу? Надобно быть разборчиву. Если высокосиятельнейший граф сработает отродие от бедной дворяночки, горничной девушки или дородной крестьянки, – о! дело иное! Дитя сие будет предостойное и со временем по крайней мере полудворянин. Но если бедный, хотя и достойный мужчина, который иногда умом своим, дарованием, трудолюбием доставляет барину своему кресты и звезды, дерзнет возвести взоры любви на дочь его, – о проклятый человек! Как можно ожидать тут чего-либо путного?

Он ушел, оставя меня в крайнем беспокойстве, тоске и грусти непомерной. Мне оставить Софию? В таком положении? Но что делать? Пособить ей совершенно невозможно. Замышлять о том, значит погубить себя и ее жребий сделать еще несноснейшим! Итак, следуя совету добродушного доктора, я запасся деньгами и на третий день далеко был от столицы. Пять лет продолжалось мое странствование по свету, и мучение сердца везде мне сопутствовало. Я был на кровопролитных битвах, в изнурительных походах, терпел голод и холод, проходил снега и болота – и остался жив, ибо неизвестное движение сердца моего говорило мне: «Она жива!»

Влеком будучи сим движением, я оставил службу и возвратился в Москву. Сто раз подходил я к дому графа Дубинина – и сто раз с ужасом уклонялся. Я выдумывал способы, как бы войти в него, и трепетал при одном воображении о тех несчастиях, какие меня ожидали. Но, о могущество любви, – и любви супружней! вопреки всех прав и законов человеческих, я был супругом Софии по правам вседействующия природы.

Сражаясь сам с собою, решился я перелезть чрез ограду сада и до тех пор караулить, пока не увижу Софии. Я так и сделал, однако не видал ее; в другую ночь также, в третию также, и нетерпение мое достигало предела. Наконец, о небо! В четвертую ночь вижу, что садовая беседка слабо освещена. С трепетом подхожу к окну и – силы небесные! – вижу мою Софию, но в таком положении! Она стояла ко мне спиною, волосы ее были распущены и увиты розами; она глядела в зеркало, белилась и румянилась. «Возможно ли, – сказал я сам себе, – что и моя София обыкновенная женщина? Но, видно, таков устав провидения!» С исступлением отворяю двери беседки, врываюсь, отчего свеча, стоявшая на столе, потухла, падаю к ногам моей любовницы, обнимаю ее колени и восклицаю: «Прелестная! наконец, я тебя вижу!»

Она (захохотав). Что это? откуда такой восторг? Голос ваш совершенно переменился!

Я (в крайнем изумлении). Как? вы смеетесь? после столь долгой разлуки? Боже правосудный!

Она (отскочив). Кто вы?

Я (встав). Как? вы не узнаете Любимова?

Она. Ах, несчастный! и вы дерзнули сюда приближиться, но любовь великое дело, и я хочу помочь вам. Неужели мой голос в пять лет так переменился? узнайте во мне Дуняшу, горничную девушку Софии! В меня страстно влюблен теперь старый граф, и это место нашего свидания. Он скоро будет сюда, и вы погибли!

– Но где же София? для чего не вижу ее здесь столько ночей?

– Очень легко отвечать! она теперь более нежели за пятьсот верст отсюда, в одной графской деревне, близ Киева со стороны Польши, имени которой не помню. Там заключена она со дня вашего побегу. Ее стерегут три человека, самые преданные графу.

Дом или замок, находящийся в лесу, в полуверсте от деревни, почему вы и ее легко найти можете, считается необитаемым, ибо и пищу привозят в оный не из ближней деревни, а из дальней, и то с великою тайною; а разогревают ее и отопляют покои посредством жаровень. Подите скорее вон, граф не замедлит…

Нечего было мне ожидать более. Я простился с разрумяненною Дуняшею и выскочил на улицу. Нимало не размышляя – отправился искать место заключения Софии и скоро нашел по описанию Дуняши Но, чтобы преждевременно не быть узнану кем-либо из его шпионов, надел на себя платье нищего. О моя София! Сколько страдало сердце мое во все пребывание в сей деревне!

Теперь, господа, прошу вашей помощи! в замке три человека, нас шестеро. Неужели не управимся? Пусть поощряет их к храбрости страх наказания, нас – любовь и честь!

Все мы охотно приняли предложение. Правда, немец и испанец немного противились. Первый – от лени, другой – от движений совести. Однако скоро все согласились помогать влюбленному, с тем чтобы всеми мерами избегать кровопролития.

Та же ночь назначена для чрезвычайных происшествий.

 

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

 

Глава I

Полуночники

 

Остаток достопамятного дня того прошел в приготовлениях к ночному кровопролитию. Всякий из нас запасся оружием, и около полуночи все отправились в поход. Пан Клоповицкий шагал впереди, одною рукою держась за эфес своей сабли, а другою закручивая усы. «Сохрани бог, – говорил он, – если враги наши вздумают сопротивляться. Я умею укрощать непокорных и ни одного уха в целости не оставлю, а носам и подавно достанется!» За ним шел дон Алонзо, повеся голову и тяжко воздыхая. Так следовали мы, а позади всех Шафскопф, задыхаясь от усталости. Не доходя саженей двухсот до господского дома, поляк остановился, пристально поглядел вдоль леса и, быстро подбежавши к нам, сказал вполголоса: «Господа кавалеры! Я вижу тьму людей! Ух! ночная пора! место лесное: не лучше ли отложить битву до другого времени?» Мы пялили глаза, но ничего не видали и советовали поляку поукрепить свою храбрость. Вдруг на крыше дома раздался голос завывающего филина. Алонзо остановился с трепетом, перекрестился и сказал: «Ах! дурной знак! Филин птица зловещавая!» С не меньшим трудом ободрили мы и испанца, как прежде поляка, и разговоры наши продолжались до самого прихода к ограде замка. Тут поляк, прошедший уже за угол оной, опрометью бросился назад, возопив: «Ай, ай!» Следом за ним показались от-туда же прежний человек с лысиною и при нем другой помоложе. Увидя нас, они остановились; поглядели друг на друга, и человек с лысиною спросил: «Господа, что вы за люди?»

Любимов . Мы также имеем охоту знать, вы что за люди!

Немец . Мы все честные люди, хотя и не все немцы!

Испанец . Мы истинные христиане, рабы божии.

Я . Мне известно, что вы принадлежите этому дому. Путешествуя по сей стране, мы просим пустить нас к себе переночевать.

Человек с лысиною . Крайне жалею, что должен отказать таким достойным людям. В доме сем поселился злой дух и делает незнакомым великие пакости.

Сказав сие, он пошел мимо нас скоро, и, как сравнялся с Шафскопфом, сей бросился на него сзади, ухватился за шею и повис всем телом. Незнакомец не выдержал такой тяжести, и они оба покатились на землю. Поляк и испанец бросились на лежащего врага и его схватили; а немец, севши на траве, обнял брюхо свое обеими руками и, отведя дух, произнес: «Победа!» Любимов и я также не теряли времени, мы легко положили другого супостата и по приказанию Любимова им обоим связали руки и ноги и поволокли к ограде.

– Где ключи? – спросил Любимов.

– Пустите душу на покаяние, – отвечал человек с лысиною. – Ключи от ворот у меня в кармане.

– Много ли еще мужчин в замке?

– Двое!

– А женщин?

– Ни одной!

– Лжешь! Если хочешь быть жив, то сказывай правду!

Тут Алонзо, чтобы также быть не без дела, принялся увещевать узника не скрывать истины, «ибо, – говорил он, – лживые люди не наследуют царствия небесного, а прямо пойдут в огнь вечный».

Человек с лысиною, страшившись потерять ли жизнь или быть в огне вечном, открыл, что София жива, так, как и дочь ее, рожденная в этом замке. Сего было и довольно. Мы оставили пленников под стражею Алонза, который и начал с важностию около их расхаживать с обнаженною шпагою, а сами полетели к воротам замка, отперли, взошли скромно на двор, отворили двери и при помощи наших потаенных фонарей пошли узким коридором. У первых дверей мы постучались и, когда они отворены были, увидели мы старика и с ним молодого человека, которые, приметя нас, бросились назад. Мы их также пленили и принудили вести в покои Софьины. Они пытались было отнекиваться, но Клоповицкий, видя, что бояться нечего, страшно взмахнул саблею и грозил предать казни того, кто будет противиться. Что будешь делать? Нас повели в верхний этаж, и в скором времени Любимов упал в объятия Софии. Какое изумление, какой восторг! София была прекрасная женщина с греческий лицом, росту большого и стройного стана. Она подала со слезами на глазах дочь свою на руки своему другу, и сей не мог нарадоваться плодом пламенной любви своей. Когда первые упоения радости несколько прошли, София спросила:

– Каким счастливым случаем я тебя вижу и кто такие твои спутники? Неужели отец мой смягчился?

– Нет, – прервал речь ее Любимов, – отец твой жесток по-прежнему и потому недостоин иметь такой дочери, как моя бесценная София. Случай – один случай и сии друзья, мои сопутники, отворили мне к тебе двери; пойдем не медля. Я отведу тебя в мои местности, и тогда вся сила человеческая не сильна будет похитить тебя из моих объятий!

София со стыдливостию подала руку своему любезному, другою взяла маленькую дочь, и мы все вышли, запретив крепко нашим проводникам провожать нас далее. Вышед из ограды, увидели мы, что дон Алонзо недреманно бодрствовал и на досуге говорил своим пленным: «Возверзите печаль свою на господа, и той вас пропитает!» Мы освободили их, и они печально побрели в замок.

Пришед на общую нашу квартиру, Шафскопф сейчас велел Луизе изготовить пить и есть. За ужином все довольно хохотали над рыцарскими поступками Шафскопфа, когда он ратовал с лысым человеком. Он улыбался и, говоря: «Я настоящий немец!» – продолжал есть и пить за всех. После ужина дамы наши, то есть Ликориса, Луиза и София с дочерью, расположились спать в одной комнате. Тщетно француз доказывал, что ему покойнее будет спать подле своей Луизы. Шафскопф погрозил ему лопаткою телятины, и наш влюбленный должен был уняться, хотя и Луиза наморщила брови и, сказав отцу: «Как вы хладнокровны! оттого-то бабушка ваша и бежала с бароном», – отошла с сердцем. Отец пустил ей в спину свою лопатку и принялся за пиво; вечер тем и кончился.

На другой день поутру обвенчался Любимов на своей Софии, – тогда нетрудно было это сделать. Лица их блистали удовольствием. Оно было чисто и невинно. Мы все присутствовали на сей свадьбе. Любимов и я по-прежнему были виртуозами, а француз с Луизою вальсировали, хотя ей и мешала немного дородность. Ликориса пропела несколько арий, и мне неприятны были похвалы, ей деланные. К вечеру подоспела коляска Любимова, прежде оставленная им в ближней деревне, и когда мы собирались прощаться, он отвел меня на сторону и сказал: «Любезный друг! вы много участвовали в доставлении мне счастия. Я достаточен, а вы нет. Примите верный залог всегдашней дружбы и благодарности. Вы тем умножите настоящее мое удовольствие». С сим словом он всунул мне в руку большой кошелек золота, обнял, сел с Софиею и дочерью в коляску и уехал. На другой день и мы все расположили свое расставанье. Испанец и поляк пошли пробиться в глубь Польши на поклон к католическим угодникам; Шафскопф с дочерью и нареченным зятем поскакали в место жительства, а я с Ликорисою направили шествие к Варшаве с смиренною тройкою Никиты, куда и прибыли в непродолжительном времени без всякого особенного приключения. Я решился Ликорису выдавать своею женою.

По прибытии в знаменитую столицу Польского королевства наняли мы маленькую комнату и взяли кухарку, ибо мне не хотелось, чтобы Ликориса портила черною работою свои нежные ручки. Как я описываю только то, что до меня сколько-нибудь касалось, то описание храмов, площадей, улиц и проч. не входит в план моего повествования. Отдохнув несколько дней после дороги, я проведал о жилище князя Латрона и намерился отдать ему поклон в первый праздничный день, который и наступил скоро. Сколько суетились мы с Ликорисою о моем облачении. Сколько споров о вкусе! Сколько перемен в мыслях; однако к надлежащему времени кое-как согласились; и я с трепещущим сердцем, с смущенными мыслями отправился ко двору его светлости. Я с намерением сказал ко двору , потому что домы знатных польских вельмож достойно можно назвать дворцами.

 

Глава II

Передняя вельможи

 

Передняя зала князя Латрона наполнена была людьми разного звания. Тут видны были мундиры и кафтаны разных цветов и покроев, одни из посетителей отличались дорогими убранствами, другие, напротив, смиренно стояли в засаленных лохмотьях, а все имели лица людей при силуамской купели, когда ожидают возмущения ангелом воды.[119]Особливо отличал я одного небольшого пожилого человека, которого кафтан и волосы были в пуху, однако он с самыми звездоносцами обходился очень вольно и даже надменно. Таковое примечание родило во мне охоту узнать о сей особе, и я спросил о том у близстоящего человека, который с тяжким вздохом произнес:

– Ах! как это вы не знаете господина Гадинского, секретаря его светлости? об нем известна целая Польша.

Тут подошел ко мне Гадинский и спросил, смотря на сторону:

– Тебе, друг мой, что надобно?

– Мне, – отвечал я с некоторым напыщением, – мне надобно видеться с его светлостию!

– Недосуг! здесь есть люди именитые; надобно прежде их допустить!

– По крайней мере допустите меня к сестре моей Фионе.

– Как, – вскричал он с крайним восторгом, – вы брат сей достойной особы? Честь имею поздравить! дозвольте обнять себя! Сейчас, сию минуту доложено будет.

Мы обнялись, и он бросился в кабинет княжеский. Скоро меня ввели; князь, осмотрев с ног до головы, сказал ласково:

– Я надеюсь, что ты останешься мною довольным. Порядочно ли знаешь польский язык?

– Надеюсь, что достаточно!

– Хорошо! Мне нужна одна расторопность и верность. Жить будешь в моем доме. Должность твоя будет самая нетрудная, именно: держать верный список людей, посещающих мои покои. Не пропустить без внимания ни одного значительного взора, не только слова; и каждое утро подавать мне о том на бумаге; разумеется, что все сие должно быть для каждого тайною. Секретарь! покажи ему квартиру!

Изгибаясь под девяностым градусом, оставил я кабинет его светлости и пробрался в покои Феклуши, где также в передней стояли почтенные на поклоне женщины. Она бросилась ко мне на шею, вскричав:

– Ах! ты ли, полно, любезный брат?

– Благодарю покорно, дражайшая сестрица, что ты по обещанию своему постаралась душою и телом. Его светлость дал мне прекрасное место по службе!

– Что? не помощником ли секретаря?

– Более!

– Ахти, уже не секретарем ли?

– И того более!

– Ума не приложу! То-то хорошо, что меня послушался и сюда приехал. Ну да чем же ты сделан?

– Швейцаром в передней его светлости!

Она подняла такой хохот, что чуть не треснула.

– Друг мой, – промолвила она, – тебе надобно знать князя Латрона, и я опишу его весьма сходно, ты можешь поверить, что я знаю его основательно. Он любочестив до крайности, соперников терпеть не может; жалует людей покорных и услужливых. Не противоречь ему, прийми с должною благодарностию исполнение должности, на тебя возложенной. Потерпи немного, и ты уверишься в истине слов моих; ты еще не знаешь здешних придворных людей; а они особливого рода создания. У них без уловки ничего не выторгуешь. Надобно иметь смету, то есть ползай пред тем, который имеет возможность парить, ибо парящие птицы имеют вострые когти. Молчи о том, что видишь в них постыдного. Какая тебе надобность, что лягушка будет дуться; похвали ее! Если сильный дурак скажет острое словцо, хотя наизусть выученное из какой-нибудь книги, – удивись, остолбеней или даже притворись падающим от поражения в обморок, – а после возопи, что такого мудреца нет другого на свете!

Так рассуждала красноглаголивая супруга моя, и я несколько утешился; но Ликориса, услыша обо всем, весьма изумлялась. Куда девались пышные наши затеи о будущем счастии? Я боялся отказаться от предложения князя Латрона; кое-как успокоил Ликорису и переселился в дом княжеский занять место привратника.

Несколько дней исправлял должность свою с возможным рачением. Строго смотрел в лицо каждому и вел исправное описание поступкам. На другое утро подал я свое сочинение князю, где, между прочим, стояло следующее: «Прежде всех явился полковник Трудовский, ни с кем не хотел сказать ни слова; однако ж вздыхал громко. Потом прибыл камергер А-ский и такой поднял шум, что в третьей комнате слышно было. Он гневался, что ему не дают пенсий.-И проч. и проч.».

Князь похвалил меня сими словами: «Продолжай, друг мой. Ты теперь сделал глупые замечания, но после будешь умнее!»

Мне почти и не удавалось видеться с Ликорисою (которой взять к себе я не смел), разве как на минуту. Она скучала, а я мучился. Но помня наставление многоопытной моей княгини Феклы Сидоровны, решился и сам испытать, что может сделать терпение; а потому, несмотря на просьбы Ликорисы, весьма усердно продолжал свои испытания. Кажется, это заметили, ибо когда я появился, то все большие и малые, мирские и духовные давали мне дорогу и с завистию на меня поглядывали. Сам секретарь Гадинский кланялся мне ниже, нежели седому полковнику, которого видал я в передней каждое утро. Он испрашивал себе пенсиона. Но как был того недостоин, то есть беден, то по силе всех прав ничего и не получал. Очень ясно сказано:

«Имущему дано будет; и преизбудет; а у неимущего и то, еже мнится ему имети, отъято будет».

Как бы то ни было, наружность старого полковника показалась мне жалостною. Он стоял, сложа крестообразно руки; кланялся униженно г-ну Гадинскому, но сей, казалось, и не примечал его. Старец вздыхал и возводил к небу слезящие очи свои.

Хотя я записан в число придворных, хотя несколько раз бывал обманут лживою наружностию и потому в первые минуты горячности клялся оставить пути добродетели, столько для меня невыгодной, однако врожденное чувство человечества и совести вопияло во мне: «Помоги, буде можешь!» В один день, возвращаясь из кабинета его светлости, я подошел к моему старику и, дав ему знак идти за мною, привел в свою опочивальню и начал следующий разговор:

– Милостивый государь! Вы, конечно, простите мне, что я взял смелость, будучи человек нечиновный, поговорить с вами. Я сам бывал несчастлив, а потому имею непреоборимую охоту помогать другим, если нахожу способы. Наружный вид доказывает, что вы недовольны своею участию. Объяснитесь откровенно: вы видите пред собою человека, который не бывал еще привратником и которого жизнь исполнена прихотей счастия. Скажите, в чем имеете вы нужду.

Он (утир

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.