Marc von Hagen. Does Ukraine Have a History // Slavic Review. – 1995. – Vol.54. No. 3. – P.658–673.
Много друзей и коллег способствовали моим размышлениям на эту тему, хотя никто из них не может считаться ответственным за их итог (а многие могут найти интерпретацию мной своих идей - изменой первоначальному их смыслу). Среди тех, кто дольше всех спорили со мной, – Франк Сысун, Зенон Когут, Ольга Андриевская, Андреас Каппелер, Ярослав Грицак, Роман Шпорлюк, Джордж Грабович и Александр Мотыль. Как станет ясно из примечаний, я также в долгу перед покойным Иваном Лысяком-Рудницким, как и почти все исследователи, занимающиеся украинской историей.[1]
Один ответ на этот кажущийся простым вопрос был предложен украинским ученым, заметившим, что если Украина имеет будущее, она будет иметь историю. Таким образом, он справедливо поместил политику, в том числе международную политику, в центр дискуссии. Ну а самый простой ответ на этот вопрос заключается, конечно, в том, что люди и институты на территории современного украинского государства имеют историю в смысле пережитого опыта, wie es eigentlich gewesen ist, так как все мы имеем прошлое, к которому можем обращаться.
Но если мы повторим свой вопрос, “имеет ли Украина историю?” имея на этот раз в виду письменную запись пережитого прошлого, которая обладает неким широким признанием и авторитетом среди международного научного и политического сообществ, то ответ окажется не таким простым. Название этой статьи перекликается с принципиально важным эссе украинского историка Сергея Билокиня “Чи маемо мы историчну науку?”[2], буквально “Имеем ли мы историческую науку?”, что более четко переводится как вопрос о том, есть ли у нас традиция исторических исследований? Билокинь, между прочим, убедительно доказывает, что еще слишком рано говорить о таких традициях.
Если оставить Украину и обратиться к политической географии преподавания истории, мы практически не обнаружим признания того, что Украина имеет свою историю. В основных англо-американских, немецких и японских научных центрах историографии Украины как самостоятельного направления не существует (за несколькими важными исключениями); исключения лишь подтверждают правило. Канадское правительство и канадские украинские эмигранты субсидируют изучение украинской истории и культуры в Канаде, но здесь исключительность ситуации заключается в том, что почти все исследователи украинского происхождения. Этот факт позволил “традиционным” историкам характеризовать историю Украины как “поиск корней,” как форму национальной апологии или другой какой-то вид заинтересованного заступничества, отказывая этому направлению исследований в искомом статусе объективности.[3] Историки украинского происхождения доминируют и в единственном американском центре украинских исследований, в Гарвардском университете.[4] Все это говорит о том, что по меркам интеллектуальной организации профессиональной историографии, Украина не имеет истории.[5]
Украина и история Центральной и Восточной Европы
Почему же это так? Прежде всего, историю Украины надо рассматривать как часть проблемы, общей для Восточной и Центральной Европы. На всем незначительном протяжении их современного существования страны Восточной и Центральной Европы были пешками в международной системе. До 1914 года эти так называемые “неисторические народы”[6] были давними подданными трех центральноевропейских династических империй: Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов. После коллапса многонациональных империй в первой мировой войне они оказались пешками в руках либо немецкого Рейха, либо Советского Союза.
Эти геополитические реалии отразились в структурах мышления, которые стали основой нашего представления о регионе. Поскольку ни одного из государств, находящихся сегодня между Берлином и Москвой, не существовало во времена подъема современной историографии в начале и середине девятнадцатого века, их история в глазах большинства современных исследователей продолжает носить налет искусственности, не подлинности. Настоящие государства — это Британия, Франция, Испания, Россия и, с оговорками, Германия. Но Чехословакия, Венгрия, Румыния и особенно Украина являются некими «подозрительными» кандидатами в международное сообщество. Иными словами, народы региона до сих пор лишены полной исторической легитимности.[7]
Соответственно история Восточной и Центральной Европы рассматривалась — в современной памяти — и в значительной степени продолжает рассматриваться как проблема.[8] Сохраняется устойчивый предрассудок, что все государства региона, за примечательным исключением бывшей Чехословакии, неспособны поддерживать стабильные демократические режимы и развиваться по пути экономического процветания, а поэтому не заслуживают подлинного национального суверенитета. Хотя такое мнение можно подчас услышать от интеллектуалов из самого региона, чаще всего оно исходит от двух преобладающих историографий, которые имеют корыстный интерес в развале Восточно- и Центрально-европейских государств, а именно немецкой и российской/советской.
Интеллектуалы и политики этих двух доминантных пограничных держав традиционно полагали, что национальное государство как таковое нежизнеспособно в этом важном регионе. Для немецких политиков и ученых организующие понятия Osteuropa и Mitteleuropa[9] предполагают непрерывное расширение территории и народов от восточных немецких провинций до Урала. Для советских ученых и политиков понятие «социалистическое содружество» (так же как и для их либеральных и консервативных предшественников феномен Российской империи или «Великой и неделимой России») служило зеркальным отражением немецкого аналога. В их представлении земли к западу от центральной России принадлежали законной сфере российского влияния, являлись непосредственным продолжением ее южных и западных провинций.[10] Для немецкой и российской историографии страны Восточной и Центральной Европы существовали как “приграничные территории”, за которые шло соревнование в периодических геополитических схватках. Полиэтнический хаос в регионе, сам по себе являющийся одним из прямых следствий имперской политики на протяжении веков, обычно приводился в качестве оправдания дальнейшей имперской гегемонии. Более того, и российские/советские, и германские идеологи, и политические лидеры традиционно утверждали, что даже внутрирегиональное сотрудничество в центральной и восточной Европе было нежизнеспособным без гегемонии Германии или России.
Не удивительно, что по мере того, как регион выступает из тени своих могущественных соседей, Германии и России, немецкий Historikerstreit[11] и столкновения вокруг (и часто против) советского прошлого[12] находят отзвук по всей восточной и центральной Европе. Притязание на национальный суверенитет и историческую легитимность неразрывно связаны с вопросом о традиционных отношениях российского и германского государств с народами Восточной и Центральной Европы. Для нерусских народов наследие российского и советского империализма является предметом безжалостного пересмотра. Зачастую жаркие схватки по поводу национального прошлого, разворачивающиеся от Германии до Дальнего Востока, являются частью трансформации международного порядка и постсоветских социальных структур.
Не только наследие немецкого и российского исторических сообществ, но также послевоенный политический порядок усилили маргинализацию Восточной и Центральной Европы в североамериканской академической политике.[13] Межвоенный опыт государств региона, кажется, только утвердил политические элиты к востоку и западу в том, что их предрассудки небеспочвенны. История региона стала ассоциироваться с национализмом, антисемитизмом и этническим ирредентизмом, отчасти в результате конфликтов межвоенного периода и очевидного провала Версальских соглашений и миротворческой политики Лиги Наций в этой части мира. Смертоносное наследие национал-социализма и фашизма и его европейских последователей внесло дополнительный вклад в демонизацию национализма как такового. Победа союзников во второй мировой войне и формирование Объединенных Наций, напротив, должны были “решить” национальный вопрос если и не навсегда, то по крайней мере в обозримом будущем. Этот оптимизм нашел отражение в идеологии господствующей в послевоенных общественных науках школе “модернизации”, которая постулировала конечное исчезновение этнических и национальных различий по мере того как общество становится более урбанизированным, индустриализованным и грамотным.[14] В особенности в США ожидание ассимиляции как желаемого и определенного результата этнических процессов отражало веру большинства американских обществоведов в свою страну как “плавильный котел” этнических элементов. Вполне вероятно, что этот оптимизм бессознательно проецировался и на советское общество.[15]
Недавним ответом на новое появление этнических конфликтов и национализма на Европейском континенте стала разработка дихотомии мировых национализмов. «Хороший», или “гражданский” национализм является уделом стран НАТО, в то время как восточная Европа (особенно Балканы) и третий мир в целом склонны к «плохому», или “этническому,” “кровному” национализму.[16] Ясно, что Украина как часть восточной половины Европейского континента была занесена в “плохую” категорию.[17]