Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

СЧАСТЛИВЫЙ МЕСЯЦ АВГУСТ



 

Было сделано по секрету: вдруг Зырянский приказал четвертой бригаде после ужина надеть парадные костюмы. Удивительно было, что никто в бригаде не спросил, почему. О чем-то перешептывались и пересмеивались, и Ваня по этой причине шепотом спросил у Фильки:

— А зачем? Скажи, зачем?

И Филька ему шепотом ответил:

— Одно дело будет… Стр-рашно интересно!

А когда проиграли сигнал на общее собрание, Алеша Зырянский построил всех в одну шеренгу и гуськом повел в зал. В вестибюле их ожидал Володя Бегунок со своей трубой и тоже занял место в шеренге впереди всех, рядом с Зырянским. В «тихом» клубе их встретили улыбками, заапладировали. И четвертая бригада не расселась на диване, а построилась перед бюстом Сталина, лицом к собранию. Потом пришли вдвоем и весело о чем-то между собою разговаривали, лукаво посмотрели на четвертую бригаду Захаров и Витя Торский. Витя открыл собрание и сказал:

— Слово предоставляется бригадиру четвертой бригады товарищу Зырянскому.

Зырянский встал впереди своей шеренги и громко скомандовал:

— Четвертая бригада, смирно!

И сказал такую речь:

— Товарищи колонисты, собрание колонистов четвертой бригады в составе четырнадцати человек единогласно постановило просить общее собрание дать нашему воспитаннику Ивану Гальченко звание колониста. Иван Гальченко — хороший товарищ, честный работник и веселый человек. Подробно о нем скажет его шеф — колонист Владимир Бегунок. Гальченко, пять шагов вперед!

Ваня, смущенный и краснеющий, встал рядом с бригадиром. Володя тоже вышел вперед и очень сдержанно, официальным голосом рассказал кое-что о Ване. Ваня живет в бригаде только три месяца, но за это это время можно все увидеть. Ваня ни с кем никогда не ссорится, никогда нигде не опоздал, всякую работу делает хорошо, быстро и всегда веселый. Он ни к кому не подлизывается, ни к бригадиру, ни к дежурному бригадиру, ни к старшим колонистам. Теперь в один рабочий день он делает восемьдесят шишек, и все довольны. Каждый день читает «Пионерскую правду», знает про Октябрьскую революцию, про Ленина и также хорошо знает, как побили Деникина, Юденича и Колчака. Еще знает про Днепрострой, про коллективизацию, про кулаков. Это он все хорошо знает. Он говорит, когда выйдет из коммуны, так сделается летчиком в Красном Армии; только он не хочет быть бомбардировщиком, а хочет быть истребителем. Это он так говорит, а, конечно, это еще будет видно. Колонию Ваня очень любит. Знает все правила и законы в колонии, уже выучил строй и хочет играть в оркестре. Вот он… какой! И я был его шефом, а только мне было совсем не трудно. Потом взял слово Марк Грингауз и сказал, что комсомольская организация поддерживает просьбу четвертой бригады. Ваня за три месяца доказал, что он заслужил первомайский вензель. И очень стыдно тем бригадам, где есть воспитанники старше, чем по четыре месяца.

Сказали короткие слова и другие колонисты. Все подтвердили, что Ваня

Гальченко заслужил почетное звание. Клава Каширина прибавила:

— Хороший колонист! Ваня всегда в исправности, очень вежливый, все у него в порядке, и, безусловно, наш человек, трудящийся.

И Алексей Степанович поднялся, подумал и развел руками:

— Моя обязанность, вы знаете, и привычка тоже — придираться все. А вот к Ване… не могу придраться. Только боюсь, четвертая бригада, вы там его не перехвалите, не забалуйте. И ты, Ваня, если тебя хвалят, старайся не очень верить… все-таки… больше от себя самого требуй. Знаешь, нет хуже захваленного человека. Понял?

Ваня был как в тумане, но ясно видел, чего хочет Захаров, и кивнуцл задумчиво.

Когда высказались все ораторы, Витя Торский сказал:

— Голосуют только колонисты! Кто за то, чтобы Ване Гальченко дать звание колониста, прошу поднять руки!

Целый лес рук поднялся вверх. Ваня смтоял рядом с бригадиром и радовался, и удивлялся.

— Принято единогласно! Прошу встать!

Еще более едивленный, Ваня увидел, как ве встали, в дальнем углу дивана отделился и через блестящий паркет направился к четвертой бригаде Владимир Колос, первый колонист по списку.

Владимир Колос держал в руках бархатный ромбик, на котром нашиты золотом и серебром буквы вензеля.

— Ваня Гальченко! Вот тебе значок колониста. Теперь ты будешь полноправным членом нашего коллектива. Интересы колонии и всего Советского государства ты будешь ставить впереди своих личных интересов. А если тебе потом придется стать на защиту нашего государства от врагов, ты будешь смелым, разумным и терпеливым бойцом. Поздравляю тебя!

Он пожал Ване руку и вручил ему значок. Весь зал заапладировал, Алеша Зырянский взял Ваню за плечи. В это время Торский закрыл общее собрание, и все окружили нового колониста, пожимали ему руки и поздравляли. И Алексей Степанович тоже пожал руку и сказал:

— Ну, Ваня, теперь держись! Покажи значок! Лида, я по глазам вижу, ты ему пришить хочешь…

— Очень хочу!

Золотая голова Лиды склонилась к Ване.

— Идем к нам!

В первый раз зашел Ваня в спальню одиннадцатой бригады. Девочки окружили его, усадили на диван, угощали шоколадом, расспрашивали, смеялись, потом он снял блузу, и Лида Таликова собственноручно пришила значок на левый рукав.

Когда он снова нарядился, девочки завертели его перед зеркалом. Шура Мятникова наклонилась из-за плеча к зеркалу и засмеялась: зубы у нее белые, большие и ровные.

— Смотри, какие мы красивые!

А когда прощались, все кричали:

— Ваня, приходи в гости, приходи!

Шура Мятникова растолкала всех:

— Честное слово, я его в библиотечный кружок запишу! Мне такой нужен деловой человек. Пойдешь ко мне в кружок, пойдешь?

Ваня поднял глаза. Он не был смущен, он не был задавлен гордостью, нет, он был просто испуган и очарован счастьем, которое свалилось на него в этот вечер, и он был все же очень слабо подготовлен к этому и не знал еще, какой величины счастье может выдержать человек. У этих девочек были замечательные лица, они казались недоступно прелестными, в их оживлении, в их чудесных голосах, в чистоте и аромате их комнаты, даже в шоколаде, которым они угостили Ваню, было что-то такое трогательное, высокое, чего никакой человеческий ум понять не может. Ваня ничего и не понимал. Он дал обещание работать в библиотечном кружке.

А ведь это был только один из вечеров этого счастливого месяца августа. Сколько же было еще таких дней и вечеров!

Вдруг стало известно, что Колька-доктор остался очень недоволен сделанной вентиляцией и потребовал немедленного перевода всех малышей-шишельников в другой цех. В кабинете Захарова Соломон Давидович произнес речь, в которой обращал внимание Кольки-доктора на свое старое сердце:

— Вы как доктор хорошо понимаете: если мне будут ежедневные неприятности с этой самой трубой, то даже самое здоровое сердце не может выдержать…

Колька-доктор сердито поморгал глазами на Соломона Давидовича:

— Ерунда! Сердце здесь ни при чем!

Вся эта лечебно-литейная история кончилась тем, что совет бригадиров поставил на эту работу старших колонистов, в том числе и Рыжикова, а малышей перевел в токарный цех. Столь необыкновенное и непредвиденное благоволение судьбы так потрясло четвертую бригаду, что она вся целиком охрипла на несколько дней.

Токарь! В каких сказках, в каких легендах рассказано о токаре? Пожалуйста: и баба-яга костяная нога, и золотое блюдечко, и наливное яблочко, и разговорчивый колобок, и добрые зайцы, и доброжелательные лисички, и Мойдодыр, и Айболит — вся эта компания предлагает свои услуги. Хорошим вечером можно широко открыть глаза и унестись воображением в глубину сказочного леса, в переплеты нехоженных дорожек, в просторы тридесятых стран. Это можно, это допустимо, это никому не жалко, и взрослые люди всегда очень довольны и щедры на рассказы. А попробуйте попросить у них обыкновенный токарный станок, не будем уже говорить, коломенский или московский, а самый обыкновенный — самарский! И сразу увидите, что это еще более невозможная радость, чем шапка-невидимка. Куда тебе: токарный станок! Шишки — пожалуйста, шлифовка планок в сборочном цехе — тоже можно, а токарный станок по металлу — нет, никогда никто не предложит.

И вдруг: Филька — токарь, Кирюшка — токарь, Петька Кравчук — токарь и Ваня Гальченко, еще так недавно знавший только технологию черного гуталина, — тоже токарь! Токарь по металлу! Слова и звуки, говорящие об этом, чарующей музыкой расходятся по телу, и становится мужественным голос, и походка делается спокойнее, и в голове родятся и немедленно тут же разрешаются важнейшие вопросы жизни. И глаза по-новому видят, и мозги по-новому работают. Швейный цех — тоже цех, скажите пожалуйста! Или сборный стадион! Только теперь стало понятным, как жалки и несчастны люди, работающие на стадионе и называющиеся «деревообделочниками». Впрочем, были и такие слова, которых новые токари старались не слышать. Например, когда привезли самарские станки, Остапчин Александр, помощник бригадира восьмой, сказал при всех:

— Где вы этих одров насобирали, Соломон Давидович? Это станки эпохи первого Лжедмитрия.

Соломон Давидович, как и раньше бывало, презрительно выпятил губы:

— Какие все стали образованные, прямо ужас: теперь всем подавай эпоху модерн! Пускай себе и Дмиитрия, и Ефима, а мы на этих станках еще хорошо заработаем.

И слова Соломона Давидовича были понятны пацанам, а слова Остапчина проходили просто мимо и терялись.

Наступил полный славы и торжества день, когда четвертая бригада расположилась у токарных станков и впервые правые руки новых токарей расположились у токарных станков и впервые правые руки новых токарей взялись за ручки суппортов. Ноги чуть задрожали от волнения, глаза вонзились в масленки, зажатые в патронах. Соломон Давидович стоял рядом, и сердце его, старое, больное сердце, было утешено:

— Хэ! Чем плохие токари! А тот зазнается народ! Давай им эрликоны, давай калиброванную работу. А это по-ихнему — обдирка!

Кто там зазнается, что такое эрликоны, какой смысл в калиброванной работе, — ни Филька, ни Кирюша, ни Ваня не интересовались. По их воле работали или останавливались настоящие, роскошные, чудесные токарные станки, из-под резца курчавилась медная стружка, стопки настоящих масленок ожидали механической обработки, тех масленок, которых с таким нетерпением ждут все советские заводы.

В том же самом августе произошли и другие события, не менее замечательные. Начала работать школа. Ваня Гальченко сел на первой парте в пятом классе. В этом классе размещалась почти вся четвертая бригада, она же токарный цех. Но в том же классе на последней парте сел и Миша Гонтарь. Еще в начале августа он выражал пренебрежение к школе:

— На чертей мне этот пятый класс, когда я все равно поступаю на шоферские курсы!

Рядом с Мишей Гонтарем сидел Петров 2-й. И для него пятый класс был не нужен — что в пятом классе могут сказать о киноаппарате или, допустим, об умформере. Но Алексей Степанович сказал на общем собрании:

— Предупреждаю — чтобы я не слышал таких разговоров: «Зачем мне школа, я и так ученый». Кто не хочет учиться добровольно, того, как и знайте, буду выводить на середину. Если же кто мечтает о курсах шоферов или киномехаников, все равно, с двойками ни на какие курсы не пущу, забудьте об этом и думать… А вообще имейте в виду: кто не хочет учиться, значит плохой советский гражданин, с такими нам не по дороге.

Миша Гонтарь, хмурый, сидит на последней парте и морщит лоб. Кожа на лбу все собирается и собирается в горизонтальные складки, и они дружно подымаются до самой прически. Но когда входит учитель и начинается урок, складки на Мишином лбу делаются вертикальными. Когда пятый класс единогласно выбрал Мишу старостой, он вышел перед классом и сказал:

— Предупреждаю: раз выбрали, чтоб потом не плакали! Так и знайте — за малейшее буду выводить на середину. Кто не хочет учиться добровольно, того будем заставлять. Как постоит голубчик смирно да похлопает глазами, он тогда узнает, за что учителя жалованье получают. Имейте это в виду, я не такой человек, который будет шутить.

В пятом классе хорошо знали биографию Миши Гонтаря, в особенности были известны его прошлые неудачи в школе. Но сейчас перед классом стоял уже не Миша Гонтарь, а староста. Поэтому ни у кого не возникало сомнения в его правоте, да и физиономия у Мииши выражала совершенно искреннее и при этом неподкупное негодование.

В восьмом классе Игорь Чернявин. Хочется ему учиться или не хочется, он еще хорошо не знает, но впереди него сидят рядом Ванда и Оксана, и потому классная комната делается уютной и лицо молодого учителя симпатичней.

 

 

КРЕЙЦЕР

 

Сентябрь начался блестяще. В юношеский день — первое сентября — Ваня первый раз стал в строй колонистов. В парадных костюмах, сверкая вензелями, белыми воротниками и тюбетейками, выстроились колонисты в одну линию, а справа поместился оркестр. Ваня знал, что по строю он считается в шестом взводе, в котором были все малыши. Взводныйь командир шестого взвода, белокурый, тоненький Семен Касаткин, которого Ваня иногда видел на поверке в повязке ДЧСК и привык считать обыкновенным колонистом, оказался вдруг совсем необыкновенным. Когда проиграли сигнал, называвшийся «по взводам», и когда все сбежались к широкой площадке против цветника, у этого Семена Касаткина откуда-то взялись и строгий взгляд, и громкий голос, и боевая осанка. Он стал лицом к своеум взводу и сказал с уверенной силой:

— Довольно языками болтать! Гайдовский!

И стало тихо, и все смотрели на командира внимательными глазами, смотрел и Гайдовский.

— Равняйтесь!

Ваня уже знал, что после сигнала «по взводам» только власть дежурного бригадира состается в силе, все остальное исчезает, нет ни бригадиров, ни совета бригадиров, а есть строй, т. е. шесть взводов и седьмой музвзвод, а во главе их командиры, которых никто не выбирает, а назначает Захаров. И с этими командирами разговоры коротки — нужно слушать команду, и все.

Ваня стоял третьим с правого фланга, таким он пришелся по своему росту в шестом взводе. Равняясь и посматривая на строго командира, Ваня видел, как вышел Захаров в такой же колонистской форме, с вензелем, только не в тюбетейке, а в фуражке. Он стал, прямой и строгий, перед фронтом, медленно провел глазами от оркестра до последнего пацана на левом фланге шестого взвода, и фронт замер в ожидании. Голосом непривычно резким, повелительным Захаров подал команду:

— Отряд!.. Под знамя… Смирно!

Он обернулся спиной к фронту, замер впереди него с поднятой рукой. И все колонисты вдруг выпрямились и взбросили вверх руки. В оркестре взорвалось что-то новое, торжественное и очень знакомое. Ваня не успел сообразить, что это такое играют. Он тоже держал руку у лба и смотрел туда, куда смотрели все. Из главных дверей, маршируя в такт музыке, вышла группа. Впереди с поднятой в салюте рукой дежурный бригадир Лида Таликова, за нею в ряд трое: Владимир Колос, первый колонист, несет знамя, а по сторонам два колониста с винтовками на ремнях. Знамя колонии им. Первого мая Ваня видел первый раз, но кое-что о нем знал. Знаменщик Колос и его два ассистента не входили ни в одну из бригад колонии, а составляли особую «знаменную бригаду», которая жила в отдельной комнате. Это была единственная комната в колонии, которая всегда запиралась на ключ, если из нее все уходили. В этой комнате знамя стояло на маленьком посте у затянутой бархатом стены, а над ним был сделан такой же бархатный балдахин.

Колос нес знамя с изумительной легкостью, как будто оно ничего не весило. Золотая верхушка знамени почти не вздрагивала над головой знаменщика, тяжелая, нарядная, украшенная золотом волна алого бархата падала прямо на плечо Колоса.

Знаменная бригада прошла по всему торжественному, застывшему в салюте фронту и замерла на правом фланге. В наступившей тишине Захаров сказал:

— Колонисты Шарий, Кравчук, Новак, — пять шагов вперед!

Вот когда наступил момент возмездия за сверхурочную работу на шишках! Серьезный Виктор Торский вышел вперед с листом бумаги и прочитал, что такому и такому за нарушение дисциплины колонии обьявляется выговор. Филька стоял как раз впереди Вани, и Ваня видел, как пламенели его уши. Церемония кончилась, Захаров приказал провинившимся идти на места, Филька стал в строй и устремил глаза куда-то, вероятно, в те места, где находилась в его воображении справедливость.

Но Захаров уже подал какую-то новую очень сложную команду, и вдруг ударил марш, и что-то произошло с фронтом. В нескольких местах фронт переломился, Ваня опомнился только тогда, когда колонна по восьми в ряд уже маршировала по дороге. Ваня сообразил, что он идет в первом ряду своего взвода. Перед ним одинокий командир Семен Касаткин, а дальше — море золотых тюбетеек и далеко-далеко — золотая верхушка знамени. Касаткин, не изменяя шага, оглянулся и сказал сердито:

— Гальченко, ногу!

Пока дошли до первых домиков Хорошиловки, Ваня совершенно освоился в строю. Он очень легко управлялся с «ногой» и еще легче держал равнение в длинном ряду. Все это было не только легко, но и увлекательно. На тротуарах Хорошиловки собирались люди и любовались колонистами. А когда вышли на главную улицу города, оркестр зазвучал громче и веселее. Колонна проходила между густыми толпами публики, и теперь только Ваня понял, до чего красив строй первомайцев. А потом они вошли в нарядную линию демонстрации, встретили полк Красной Армии и отсалютовали ему, прошли мимо девушек в голубых костюмах, мимо физкультурников с голыми руками, мимо большой колонны разноцветных, оживленных школьников. На колонистов все смотрели с радостью, приветствовали их, улыбались, удивлялись богатому оркестру, а женщинам больше всего нравился шестой взвод, самый молодой и самый серьезный.

Вечером на общее собрание приехал Крейцер. Он редко приезжал в колонию. У него широкое бритое лицо, улыбающиеся глаза и рассыпающаяся на лбу прическа. Крейцера колонисты любили. То, что он председатель облисполкома, имело большое значение, но имело значение и то, что Крейцер ничуть не задавался, разговаривал простым голосом и смеялся всегда охотно, если было действительно смешно. И сегодня он пришел на собрание, когда его никто не ожидал. Колонисты только на одну секунду, пока отдавали салют, посерьезнели, а потом заулыбались, заулыбался и Крейцер:

— У вас весело, товарищи!

— А что ж… Весело!

Он широкими шагами направился к трибуне, но не дошел, хитро прищурился, остановился на той самой середине, которая многим уже причинила столько неприятностей:

— А вы, знаете, что? Я приехал вас похвалить. У вас дела пошли, говорят.

Ему ответили с разных концов «тихого» клуба:

— Дела идут! А вы подробно скажите!

— Могу и подробнее. Вас со сметы сняли. Вы знаете, что это значит? Это значит, что вы живете теперь не на казенный счет, а на свой собственный — сами на себя зарабатываете. По-моему, это здорово.

Колонисты ответили аплодисментами.

— Поздравляю вас, поздравляю. Только этого мало!

— Мало!

— Мало! Надо идти дальше! Правда?

— Правда!

— Производство у вас плохое, сараи.

Одинокий голос подтвердил:

— Стадион!

— Вот именно, стадион, — радостно согласился Крейцер и сейчас же нашел глазами Соломона Давидовича, — слышите, слышите, Соломон Давидович?

— Я уже давно слышу.

— Вот… и станки…

— Не станки, а козы!

— Козы! Правильно!

Он уселся между пацанами на ступеньках помоста и вдруг посмотрел на собрание серьезно:

— А знаете что? Давайте мы настоящий завод сделаем. А?

— Как же это? — спросил Торский.

Крейцер надул губы:

— Смотри ты, не понимает, как же! Построим, станки купим!

— А пети-мети?

— А у вас есть пети-мети — триста тысяч! Есть?

— Мало!

— Мало! Нужно… нужно… миллион нужно! Маловато… это верно.

Филька крикнул:

— А вы нам одолжите…

— Вам? Одолжить? Невыгодно, понимаете, вам нужно одолжить семьсот тысяч, а у вас своих только триста! А знаете что? Ребята! Стойте.

Он по-молодому вскочил на ноги:

— Дело есть! Факт! Есть дело! Слушайте! Я вам дам четыреста тысяч, а вы сами заработайте триста. Соломон Давидович, сколько нужно времени, чтобы у вас еще триста тысяч прибавилось?

Соломон Давидович выдвинулся вперед, пошевелил пальцами, пожевал губами:

— С такими колонистами, как у нас, — очень хорошие люди, я вам прямо скажу, — нужно не так много — один год!

— Всего?

— Один год, а может, и меньше.

Крейцер глянул на сдержанно улыбающегося Захарова:

— Алексей Степанович, давайте!

Захаров откровенно зачесал в затылке:

— Давно об этом думаем. Только за год не заработаем: оборудование у нас, нечего скрывать, дохлое, еле держится.

Соломон Давидович, кряхтя, поднялся со стула:

— Оно, разумеется, держится на ладане, как говорится, но, я думаю, как-нибудь протянем.

— Вот я скажу, вот я скажу.

Это вытягивал вперед руку Санчо Зорин.

— Вот я скажу: что мы заработаем триста тысяч за год, это, считайте, как дома. И все ребята скажут так.

— Заработаем, — подтвердили с дивана.

— А если вы нам поможете, — будет новый завод. Только какой завод, вот вопрос. Но это отдельно. А только я предлагаю так: если мы так заработаем, да еще вы нам поможете, так это через год будет, а потом еще строиться целый год, значит, два года пройдет, — жалко. Теперь смотрите, везде пятилетку делают за три года, а то и за два с половиной, а нам чего ж? Правда? А я предлагаю: давайте прямо сейчас начинать, сколько там у нас есть денег, начинать же можно, а чего они будут лежать. А вы тоже… знаете… как бы это сказать…

— Тоже сейчас дать?

— Ну не сейчас… а вообще!

Санчо так умильно посмотрел на Крейцера, что никто не мог уже удержаться от смеха, да и другие смотрели на Крейцера умильно, и он закричал Захарову, показывая пальцем:

— Смотрят, смотрят как! Ах, чтоб вас!.. Есть! Есть, пацаны! Сегодня даю четыреста тысяч!

Захаров вскочил, размахнулся рукой, что-то крикнул. Крейцер принял его рукопожатие с таким же молодым восторгом, кругом кричали, смеялись, все сорвались с дивана. Торский закричал:

— К порядку, товарищи!

Но Крейцер безнадежно махнул рукой:

— Какой там порядок. Завод строим, Витька!

Но Витька и сам понимал, что сегодня можно и не заботиться о слишком образцовом порядке.

 

 

МЕХАНИЧЕСКИЕ СЛЕЗЫ

 

Новый завод, о котором пока мало можно было сказать, вскружил голову всей колонии…

Во время обеда в столовую влетел Виктор Торский.

Секретарь совета бригадиров, член бюро комсомольской организации, он обладал очень солидным характером, но тут он вбежал, взлохмаченный, возбужденный, и заорал, воздевая руки:

— Ребята! Такая новость! И сказать не могу!

Он действительно задыхался, и было видно, что говорить ему трудно.

Все вскочили с мест, все поняли: произошло что-то совершенно особенное — сам Витя Торский кричит, себя не помня.

— Что такое? Да говори! Витька!

— Крейцер… подарил нам… полуторку… новую полуторку! Автомобиль!

— Врешь!

— Да уже пришла! Во дворе! И шофер есть!

Витя Торский еще раз махнул рукой и выбежал. Все бросились в дверь, на столах остались тарелки с супом, по ступеням загремели ноги; те, кто не успел к двери, кинулись в радостной панике к окнам.

На хозяйственном дворе, действительно, стояла новая полуторка. Колонисты облепили ее со всех сторон, часть четвертой бригады полезла в ящик. Гонтарь, человек богатырского здоровья, и тот держался за сердце. У кабинки стоял черномазый тоненький человек и застенчиво смотрел темным глазом на колонистов. Зырянский закричал на него:

— Ты механик?

— Шофер.

— Фамилия?

— Воробьев.

— Имя?

— Имя? Петр.

— Ребята! Шофера Петра Воробьева… кача-ать!!!

Это было замечательно приудмано. На Воробьева прыгнули и сверху, из ящика, и снизу, с земли. Заверещали что-то, похожее на ура. Воробьев успел испуганно трепыхнуться, успел побледнеть, но не успел даже рта открыть. Через мгновение его худые ноги в широких сапогах замелькали над толпой. Когда поставили его на землю, он даже не поправил костюм, а оглянулся удивленно и спросил:

— Что вы за народ?

Гонтарь ответил ему с наивысшей экспрессией, приседая почему-то и рассекая ладонью воздух:

— Мы, понимаешь, ты, товарищ Воробьев, народ советский, настоящий народ… наш… и ты будь покоен!

Члены четвертой бригады и вместе с ними Ваня Гальченко не придавали большого значения переговорам и выражениям чувств. Осмотрев ящик, они полезли к мотору, установили систему, марку, чуть поспорили о других системах, но единогласно заключили, что машина новая, что в сравнении с ней все станковое богатство Соломона Давидовича, в том числе и токарные самарские станки, никуда не годится.

Идеальный новый завод и реальная новая полуторка сильно понизил их уважение к токарным станкам. Недавний их восторг по поводу приобщения к великой работе металлистов повернулся по-новому. Даже Ваня Гальченко, человек весьма сдержанный и далеко не капризный, недавно пришел в кабинет Захарова в рабочее время. Он старался говорить по-деловому, удерживать слезы — и все-таки плакал.

— Смотрите, Алексей Степанович! Что эе это такое?.. Шкив испорчен… Я говорил, говорил…

— Чего ты волнуешься? Шкив нужно исправить.

— Не исправляют. А он говорит: работай! Так нельзя работать.

— Идем.

Переполненный горем, Ваня прошел через двор за Захаровым. Ваня уже не плакал. Войдя в механический цех, он обогнал Алексея Степановича и подбежал к своему станку.

— Вот, смотрите.

Ваня вскочил на подставку и пустил станок. Потом отвел вправо приводную ручку шкива — деревянную палку, свисающую с потолка. Станок остановился.

— Я смотрю, но ничего не вижу.

Вдруг станок завертелся, зашипел, застонал, как все станки в механическом цехе. Захаров поднял голову: палка уже опустилась, передвинулась влево — шкив включен.

Захаров засмеялся, глядя на Ваню:

— Да, брат…

— Как же я могу работать? Остановишь, станешь вставлять масленку в патрон, а он взял и пошел. Руку может оторвать…

За спиной Захарова уже стоял Соломон Давидович. Захаров сказал:

— Соломон Давидович! Это уже… выше меры…

— Ну, что такое? Я же сделал тебе приспособление!

Ваня полез под станок и достал оттуда кусок ржавой проволоки:

— Разве это такое приспособление?

На концах проволоки две петли. Ваня одну надел на приводную палку, а другую зацепил за угол станины. Станок остановился. Ваня снял петлю со станины, станок снова завертелся, но петля висела перед самыми глазами. Сзади голос Поршнева сказал:

— Последнее слово техники!

Соломон Давидович оглянулся агрессивно на голос, но Поршнев добродушно улыбается, его глаза под густыми черными бровями смотрят на Соломона Давидовича с теплой лаской, и он говорит:

— Это, честное слово, не годится, Соломон Давидович.

— Почему не годится? Это не последнее слово техники, но работать можно.

— Работать? Ему станок нужно останавливать раз пять в минуту, когда же ему привязывать, отвязывать… А тут петля болтается, лезет в суппорт.

Соломон Давидович мог сказать только одно:

— Конечно! Если поставить английские станки…

Откуда-то крикнули:

— А это какие?

С другого конца ответили:

— Это не станки. Это называется коза!

Захаров грустно покачал головой:

— Все-таки… Соломон Давидович! Это производит впечатление… отвратительное.

— Да что за вопрос! Сделаем капитальный ремонт!

Захаров круто повернулся и вышел. Соломон Давидович посмотрел на Ваню с укоризной:

— Тебе нужно ходить жаловаться. Как будто Волончук не может сделать ремонт.

Но из-под руки Соломона Давидовича уже показалась смуглая физиономия Фильки:

— Когда же будет капитальный ремонт?

— Нельзя же всем капитальный ремонт! По-вашему, капитальный ремонт — это пустяк какой-нибудь? Капитальный ремонт — это капитальный ремонт.

— А если нужно!

— Тебе нужно точить масленку. Что же ты пристал с капитальным ремонтом? Волончук возьмет гаеечку и навинтит.

— Как, гаечку? Здесь все шатается, суппорт испорчен!

— Ты не один в цехе. Волончук поставит гаеечку, и он будет работать.

Действительно, через пять минут Волончук приведен был в действие. Он приблизился к Фильке с деревянным ящиком в руках, а в этом ящике всегда много чудесных лекарств для всех станков. Филька удовлетворенно вздохнул. Но Соломон Давидович недолго наслаждался благополучием. Уже через минуту он налетел на Бориса Яновского:

— Стоишь?

Борис Яновский не отвечает, обиженно отворачивается. Есть такие вещи, которые могут вывести из терпения даже Соломона Давидовича. Он гневно кричит Волончуку:

— Это безобразие, товарищ Волончук! Чего вы там возитесь с какой-то гайкой? Разве вы не видите, что у Яновского шкив не работает? По-вашему, шкив будет стоять, Яновский будет стоять, а я вам буду платить жалованье?

Продолжая рыться в своем чудесном ящике, Волончук отвечает хмуро:

— Этот шкив давно нужно выбросить.

— Как это выбросить! Выбросить такой шкив? Какие вы богатые все, черт бы вас побрал! Этот шкив будет работать еще десять лет, к вашему сведению! Полезьте сейчас же и поставьте шпоночку!

— Да он все равно болтает.

— Это вы болтаете! Сию же минуту поставьте шпоночку!

Волончук задирает голову, чешет за ухом, не спеша приставляет лестницу и лезет к шкиву:

— Вчера уже ставили…

— То было вчера, а то сегодня. Вы вчера получали ваше жалованье и сегодня получаете.

Соломон Давидович тоже задирает голову. Но его дергает за рукав Филька:

— Так как же?

— Я же сказал: тебе поставят гаеечку.

— Так он туда полез…

— Подождешь…

И вдруг из самого дальнего угла отчаянный крик Садовничего:

— Опять пас лопнул! Черт его знает, не могут пригласить мастера!

И Соломон Давидович, по-прежнему мудрый и знающий, по-прежнему энергичный, уже стоит возле Садовничего.

— Был же шорник. Я говорил — исправить все пасы. Где вы тогда были?

— Он зашивал, а сегодня в другом месте порвалось. Надо иметь постоянного шорника!

— Очень нужно! Шорники вам нужны, а на завтра вам смазчик понадобится, а потом подавай убиральницу.

Садовничий швыряет на подоконник ключ и отходит.

— Куда же ты пошел?

— А что мне делать? Буду ждать шорника.

— Это такое трудное дело сшить пас? Ты сам не можешь?

Все-таки развеселил Соломон Давидович механический цех. И Садовничий смеялся:

— Соломон Давидович! Это же пас. Это же не ботинок!

Садовничий имел право так сказать, потому что он когда-то работал у сапожника.

 

 

СЛОВО

 

Какой будет завод, не знал даже Захаров. Но все знали, что нужно за год заработать триста тысяч «чистеньких». А это было не так легко сделать, потому что колонию «сняли со сметы», приходилось все расходы покрывать из заработков производства Соломона Давидовича. Неожиданно для себя самого Соломон Давидович сделался единственным источником, который мог дать деньги. Раньше других пострадал от этого Колька-доктор, которому так и не удалось приобрести синий свет. Потом девочки пятой и одиннадцатой бригад, давно запроектировавшие новые шерстяные юбки, вдруг поняли, что шерстяных юбок не будет. В библиотеке сотни книг связали в пачки, приготовив для переплета, а потом взяли и эти пачки развязали. Петр Васильевич Маленький просил на гребной автомобиль сто рублей, Захаров сказал:

— Подождем с гребным автомобилем.

На общем собрании Захаров обьяснил коротко:

— Товарищи! Надо подтянуть животы, приготовьтесь.

Все были согласны подтянуть животы, и ни у кого это не вызывало возражений. Даже в спальнях о подтягивании животов говорили мало. В четвертой бригаде преимущественное внимание уделяли делам механического цеха. Теперь унужно было зарабатывать триста тысяч, а станки плохие — вот основная тема, которую деятельно разбирали в четвертой бригаде. И в других бригадах страшно беспокоились: на чем, собственно говоря, можно заработать триста тысяч? Выходило так, что не на чем заработать, а между тем оказалось, что уже на другой день после приезда Крейцера выпуск масленок увеличился в полтора раза. Как это произошло, не понял и Соломон Давидович. Он несколько раз проверил цифры, выходило правильно: в полтора раза. Даже Захарову он не сообщил о своем открытии, подождал еще день, выпуск все подымался и подымался. Но подымался и крик в цехе против всяких неполадок, а потом не стало хватать литья. Ясно было, что нужно увеличить число опок. На общем собрании об этом говорили несколько раз во все более повышенных тонах; наконец разразился и скандал. Зырянский начал как будто спокойно:

— А теперь с опоками. Опоки старые, дырявые, и не хватает их. Тысячу раз, тысячу раз обещал Соломон Давидович: завтра, через неделю, через две недели. А посмотрите, что утром делается? Токари не успели кончить завтрак, а некоторые даже и не завтракают, а бегом в литейную. Каждый захватывает себе масленки, а кто придет позже, тому ничего не остается, жди утренней отливки, жди, пока остынет. Какая это техника?

И вот еще новость: Зорин, вовсе и не металлист, а деревообделочник, тоже взял слово:

— Соломону Давидовичу жалко истратить на опоки тысячу рублей.

— А если план трещит, так что?

Соломон Давидович потерял терпение:

— Дай же слово! Что это такое, в самом деле! С опоками этими, что я сам не понимаю, что ли? Опоки будут скоро. Сделаем.

С места крикнули:

— Когда? Срок.

— Через две недели.

Зырянский хитро прищурился:

— Значит, будут к пятнадцатому октября?

— Я говорю: через две недели, значит, будут к первому октября.

— Значит, к пятнадцатому октябрю обязательно?

— Да, к первому октября обязательно.

В зале начали улыбаться. Тогда Соломон Давидович стал в позу, протянул вперед руку:

— К первому октября, ручаюсь моим словом!

В зале вдруг прокатился смех, даже Захаров улыбнулся.

Соломон Давидович покраснел, надулся, он уже стоит на середине зала:

— Вы меня оскорбляете! Вы имеет право оскорблять меня, старика? Вы! Мальчишки!

Стало тихо, неловко. Что будет дальше? Но Зырянский тоже придвинулся к середине и, повернув к Соломону Давидовичу серьезное лицо, сдвинул брови:

— Никто вас не хочет оскорблять, Соломон Давидович. Вы утверждаете, что опоки будут готовы к первому октября. А я утверждаю, что они не будут готовы и к пятнадцатому октября.

Он остановился перед Блюмом, не опуская глаз. Соломон Давидович покрасневшими глазами оглядел собрание, вдруг повернулся и вышел из зала. В наступившей тишине Марк Грингауз возмущенно сказал:

— Нельзя, Алексей! Разве так можно с человеком? Он ручается словом.

Теперь покраснели глаза и у Зырянского. Он резко взмахнул кулаком:

— И я ручаюсь словом! Если я окажусь не прав, выгоните меня из колонии.

— А все-таки ты не прав, — неожиданно прозвучал голос Воленко.

— Это еще будет видно.

— А я тебе говорю: ты все равно не прав. И нечего тут спорить, мы все хорошо знаем — опоки не будут готовы к первому октября.

— Вот видишь!

— И ничего не вижу. А сейчас Соломон Давидович верит, понимаешь, верит, что они будут готовы. И он старается: это не то, что он врет. А ты, Алеша, сейчас же… на тебе! Взял и обидел! Такого старика.

— Я не обидел, а я с ним спорю.

— Спорить — одно дело, а обижать — другое дело. И я не допускаю, чтобы ты нарочно…

— Да брось ты, Воленко. У нас идет вопрос обо опоках, о деле, а ты все со своей добротой. У тебя все хорошие, и никого нельзя обижать. А по-моему иначе: нужны опоки — давай опоки, говори дело: когда будут готовы, а зачем морочить голову всей колонии? Зачем?

Собрание с большим интересом следило за этим разговором. По выражениям лиц трудно было разобрать, на чьей стороне колонисты. Выходило так, что и Зырянский прав, и обижать нельзя, в самом деле. Игорь Чернявин сидел на диване между Нестеренко и Зориным, и ему хотелось тоже взять слово и высказать свою точку зрения. Но он еще не привык говорить на собраниях, а, кроме того, ему не вполне было ясно, какая у него точка зрения. Ему всегда было жалко Соломона Давидовича, на которого все нападали, у которого все требовали и который с самого утра до сигнала «спать» «парился» в колонии, но, с другой стороны, Игорь до конца понимал постоянную, придирчивую воркотню колонистов по адресу «производства» Соломона Давидовича. В самом деле, даже взять сборочный цех: сейсчас весь двор завален лесом, но какой это лес? Где-то достал Соломон Борисович по дешевке, конечно, несколько грузовиков дубовых обрезков. Это безусловно последний сорт: дуб сучковатый, с прослоями, и на каждой проножке трещинка. Эти трещинки и дырочки от сучков нужно просто обходить еще в машинном отеделении, но Руслан Горохов ругался и рассказывал, что, наоборот, Соломон Давидович требовал, чтобы никаких обрезков не было. А на кого надежда в таком случае? На Ванду. Ванда все замажет своим чудесным составом, но нельзя же, в самом деле, чтобы все кресло состояло из Вандиной смеси. Игорь Чернявин вдруг решился и протянул руку. Торский дал ему слово, удивленные глаза со всех сторон воззрились на Игоря: он еще воспитанник, а уже просит слова!

Игорь храбро поднялся, но как только открыл рот, так и почувствовал, какое это трудное дело — говорить на общем собрании!

— Товарищи! Разве это правильно, скажите пожалуйста, берет Ванда Стадницкая просто опилки, будьте добры… не угодно ли вам получить театральное кресло? Попробуйте взять в руки, например, проножку, посмотрите, пожалуйста…

— Говори по вопросу, — остановил Торский.

— А?

— Что ты нам о проножках, ты говори по вопросу о выступлении Зырянского.

— Ну да! Я же и говорю. Надо войти все-таки в положение. Войдите в положение, будьте добры.

— В чье положение? — спросил с места Зорин.

Игорь мельком поймал его вредный взгляд и храбро взмахнул рукой. Черт его знает, жест вышел такой неуклюжий, какой бывал у Миши Гонтаря: рука прошлась, правда, очень энергично, но как будто не в ту сторону, куда следует, а потом остановилась где-то против живота и самым дурацким видом торчала в неудобном, деревянном положении. Игорь даже посмотрел на нее, но тут же, хоть и мельком, увидел чью-то коварную девичью улыбку. Во всяком случае, нельзя же просто молчать! В этот момент почему-то вспотел его лоб, Игорь вытер его рукавом и неожиданно для себя довольно громко вздохнул. Легкий-легкий, еле слышный смех быстро прошумел и улетел куда-то за стены «тихого» клуба. Игорь поднял глаза, прислушался, еще раз вздохнул и… сел на место.

Теперь все рассмеялись громко, Игорь рассердился. Он снова вскочил и закричал:

— Да чего тут смеяться! Пристали к человеку: опоки, опоки! Думаете, ему легко, Соломону Борисовичу? Сами говорите — триста тысяч заработать за год, а без Соломона Давидовича черта с два заработаете! Вы еще чай пьете…

— А вы? — крикнул кто-то.

— Да и я, что ж? Мы еще чай пьем, а он уже в город бежит, а прибежит обратно, так на него со всех сторон… скажите, будьте добры, разве это жизнь? А я уважаю Соломона Давидовича, честное слово, уважаю!

И, удивительное дело, вдруг колонисты захлопали. В первый момент Игорь даже не поверил своим ушам: ворвались в его речь непривычные посторонние звуки, оглянулся: аплодируют, аплодируют ему, Игорю Чернявину, хотя лица улыбаются по-прежнему иронически. Игор залился краской, махнул рукой, захотелось куда-нибудь спрятаться от смущения, но тяжелая рука Нестеренко легла на колено:

— Молодец, Игорь, молодец, ты хороший человек!

Игорь услышал голос Захарова. Захаров сразу начал с его фамилии.

— Чернявин сказал то, что все мы думаем. Опоки — важная вещь, Зырянский прав. А человек еще важнее, друзья! Воленко, я уважаю тебя за то, что ты выступил на защиту старика. Я думаю, что пришла пора поговорить о Соломоне Давидовиче как следует. Только то, что я скажу, прошу держать в секрете. Вы это можете?

Захаров, улыбаясь, оглядел собрание: все лица утвердили одно: разумеется, они могут, эти двести колонистов, они способны что угодно сохранить в секрете. Кто-то подозрительно посмотрел на девочек, но кто-то из девочек ответил решительным протестом:

— Ты чего смотришь? Я вот за твой язык не ручаюсь…

— Мой язык? Ого!

Захаров понял, что в секрете он может быть уверен.

— Я вижу: вы не расскажете Соломону Давидовичу, это очень хорошо. Так вот — давайте договоримся. Мы должны требовать от него порядка, мы должны добиваться и капитального ремонта, и хорошего качества продукции, и новых опок. Это мы должны. Но давайте договоримся. Мы все это будем делать в дружеском тоне, во всяком случае, совершенно вежливо. Имейте в виду: вежливость — для некоторых трудная вещь, нужно учиться быть вежливым. Не нужно так думать: если человек вежливый, значит — он шляпа. Ничего подобного. Вот, например, можно закричать, замахать руками, засверкать глазами: «Убирайся вон, такой, сякой, подлец!» — а можно очень вежливо сказать: «Будьте добры, уходите отсюда». Последнюю фразу Захаров сказал действительно с чрезвычайной вежливостью, даже поклонился чуть-чуть, но непреклонный нажим этой просьбы был так убедителен и так уверен, что общее собрание не выдержало: зашумело, засмеялось, кто-то сказал:

— Так это, если свои!

— Совершенно верно. Я про своих и говорю. А если чужие — тоже дело не в ругательстве, а в силе. Винтовка лучше всякой ругани. Но ведь Соломон Давидович человек свой, это мы хорошо знаем, и Чернявин хорошо сказал. Наше производство старенькое, кустарное, и работать на нем трудно, и управлять им тоже нелегко. Все понятно, ребята?

Собственно говоря, все было понятно. Только Зырянский уходил из «тихого» клуба с недовольным лицом и все повторял:

— Вот посмотрим, как он к первому октября сделает!

Зато Чернявин взлетел по лестнице радостный: он сказал довольно хорошую речь, первую речь в колонии, и Захаров с ним согласился. А то они, в самом деле, думают, что Чернявин обыкновенный новенький. Пожалуйста, воспитанник Чернявин? Давно уже было не по себе Чернявину. Ваня Гальченко хороший пацан, но он пришел в колонию через месяц после Игоря, а ему уже дали значок. В восьмой же бригаде никто не подымал вопроса о Чернявине. К нему относились хорошо, признавали его начитанность, признавали справедливость его суждений по многим вопросам жизни, но не одна душа не заикнулась о том, чтобы Чернявина представить на общее собрание и сказать: так и так, ничего себе человек: живет, работает, учится. Неужели все помнили несчастный поцелуй в парке перед спектаклем? Или отказ от работы в первые дни?

И — удивительное дело — не успел Чернявин об этом подумать, как Нестеренко сказал:

— Я так полагаю, хлопцы, что довольно Чернявину ходить воспитанником. Может, конечно, у него и есть разные фантазии, но я так думаю, что это само пройдет. А чего в нашей бригаде воспитанники будут торчать? Какое твое мнение, Санчо?

А Санчо, тоже хитрая тварь, закричал удивленным голосом:

— Да я давно так думаю! Чего, в самом деле!

 

 

В ЖИЗНИ ВСЕ БЫВАЕТ

 

Крейцер приехал вместе с толстым человеком, водил его по колонии, все показывал, а больше всего показывал пацанов и говорил:

— А вот этот… Вы такого видели? Кирюшка, а ну иди сюда… как живешь?

Кирюшка мог бы кое-что рассказать о своей жизни, но посмотрел на толстяка, и охота у него пропала. У толстяка было бритое, выразительное лицо, только в данный момент оно ничего не выражало, кроме брезгливости, да и то сдержанной.

— Вы еще, дорогой, ничего не понимаете, — сказал Крейцер.

Толстяк ответил стариковским басом:

— Я — инженер, Михаил Осипович, и не обязан понимать всякую романтику.

— Хэ, — коротко засмеялся Крейцер, — ты, Кирюша, оказывается, существо романтическое.

Кирюша моргнул в знак согласия и убежал. Володя трубил «совет бригадиров», а потом спросил у Кирилла:

— Чего он тебе говорил, старый?

— Непонятное что-то! Говорит — я инженер!

В комнате совета бригадиров еле-еле поместились. Каким-то ветром разнелось по колонии, что приехавший инженер будет говорить о новом заводе. И Ваня Гальченко одним из первых занял место на диване. Было много и взрослых: пришли учителя, мастера, даже Волончук залез в угол и оттуда поглядывал скучно и недоверчиво.

Крейцер прищуренным глзаом оглядел колонистов, перемигнулся с Захаровым и сказал:

— Так вот, ребята. Дело у нас начинается. Познакомьтесь — это инженер Петр Петрович Воргунов. Насчет нового завода у нас с ним есть план, интересный план, очень интересный, у нас, тами, в городе, этот план понравился, будем делать такой завод — завод электроинструмента. Петр Петрович, пожалуйста.

Инженер Воргунов занял весь стол Вити Торского. Он не посмотрел на колонистов, не ответил взглядом Крейцеру; вид у него был тяжеловато-хмурый. Большая голова с редкими серыми волосами поворачивалась медленно. Он открыл небольшой чемоданчик и достал из него хитрую блестящую машинку, похожую на большой револьвер. С некоторым трудом он взвесил ее на руках и начал говорить голосом негромким, отчужденным, видно, что по обязанности.

— Это — електросверлилка, значит, работает электричеством. Вот шнур, включается в обыкновенный штепсель…

Он включил, сверлилка в его руках вдруг зажужжала, но движение вследствие быстроты не было видно и лишь угадывалось.

— Как видите, она работает прямо в руках, и это очень удобно, можно сверлить дырки в любом направлении. Чрезвычайно важный инструмент, в особенности при постройке аэропланов, в саперных работах, в кораблестроении. Но она может работать и как стационар, на штативе, штатива я с собой не привез. Если вы немного понимаете в электричестве, вы догадаетесь, что внутри нее должен быть электроякорь, я потом его покажу. Бывают и другие электроинструменты, которые тоже нужно делать на будущем заводе… э… в этой колонии: электрошлифовалки, электропилы, электрорубанки. До сих пор электроинструмент у нас в Союзе не делался, приходилось покупать в Австрии или в Америке. У меня в руках австрийская.

Потом Воргунов очень легко, как будто даже без усилий, разобрал электросверлилку и показал отдельные ее части, коротко перечислил станки, на которых эти части нужно делать, и названия станков были все новые, среди них упоминались и токарные. Закончил так:

— Цехи будут: литейный, механический, сборочный и инструментальный. Если что-нибудь непонятно, задавайте вопросы.

Он опустил сверлилку на стол, на сверлилку опустил глаза и терпеливо ждал вопросов. Сделанное им сообщение было слишкоми ошеломительным, слишком захватило дух у присутствующих, трудно было задавать еще какие-либо вопросы. Однако Воленко спросил:

— Наша литейная не годится?

Вопрос этот имел характер совершенно неприличный, все присутствующие укоризненно посмотрели на Воленко. Воргунов, не подымая глаз, ответил:

— Нет!

Зырянского это не смутило:

— Вот вы сказали… точность… точность при обработке. Какая точность?

— Одна сотая миллиметра.

Зырянский сел на место и приложил руку к щеке:

— Ой-ой-ой!

Все засмеялись, даже Захаров, даже Волончук, не засмеялся только один Воргунов, он начал укладывать сверлилку в чемоданчик.

— А мы… сможем… это сделать?

Воргунов сжал губы, посмотрел куда-то через головы и ответил сухо:

— Не знаю.

Глаза у колонистов странно закосили, неловко было смотреть друг на друга. Но встал Захаров, сделал шаг вперед — и тоже опустил глаза: видно было, что он зол.

— А я знаю! И товарищ Крейцер знает! И вы знаете, колонисты. Эти сверлилки нужны нашей стране, нашей Красной Армии, нашему Воздушному Флоту. Товарищ Воргунов, какой выпуск запроектирован?

— Норма — пятьдесят штук в день.

— Значит, мы будем делать сто штук в день. И будем делать лучше австрийцев.

Он с вызывающим лицом повернулся к инженеру, но инженер по-прежнему холодно смотрел на свой чемоданчик. Чей-то звонкий голос раздался из самой гущи, расположенной у дверей:

— Будем делать!

Михаил Гонтарь сделал лицо добродетельное, серьезное, какое бывает у мудро поживших стариков:

— Я читал недавно в одной книжке: люди такое придумали — по телеграфной проволоке будут портреты посылать. А сверлилку, наверное, легчые все-таки сделать. Или, скажем, комбайн и то делают, я сам видел в Ростове. И я так думаю: если хорошо взяться, так почему не сделать? Конечно, чтобы литейная была хорошая.

На Воргунове все эти правильные мысли никак не отразились. Витя Торский, удивленно разглядывая его, закрыл совет.

Через несколько минут Воргунов стояли посреди кабинета Захарова, наклонив голову, точно бодаться собирался:

— Я не понимаю этих нежностей. Я не ангел и не институтка, и никакие дети меня не умиляют, раз дело идет о производстве. Нет, не умиляют. Я говорю прямо: стройте завод — дело хорошее, а только рабочих придется искать.

Крейцер удивленно округлил глаза:

— Да постойте, Петр Петрович. А эти… ребята… по-вашему…

Воргунов пожал плечами:

— Михаил Осипович! Портачей и без них довольно.

Соломон Давидович протянул возмущенные руки:

— Вы их еще не знаете! Они работают… как звери, работают!

— Ну, вот видите: как звери! Мне нужны не звери, а знающие люди.

Он надел на голову шапку, взял в руки чемодан:

— Так я воспользуюсь вашей машиной, Михаил Осипович. До свиданья. — И вышел.

Все смотрели ему вслед. Крейцер сказал с увлечением.

— Вы видите? Это же прелесть! Замечательный человек!

Но Соломон Давидович Блюм, кажется, не заметил этого восхищения:

— Как вам это нравится? Он зверей не любит. Вы видели что-нибудь подобное?

Захаров смеялся громко, как мальчик.

А в это время в спальне четвертой бригады большинство ребят уже спали. Только Зырянский читал в постели книгу да Володя и Ваня на соседних кроватях посматривали еще друг на друга. Ваня вдруг приподнялся на локте:

— Одна сотая миллиметра! Володька! Это не может быть, правда?

Володя ответил задумчиво:

— В жизни все бывает.

Зырянский повернул к ним лицо:

— Пацаны, спать!

Пацаны, балуясь, заснули.

 

 

24. ВСПОМНИМ СТАРИНУ…

 

Воргунов увез с собой австрийскую сверлилку, но ее увлекательный образ остался в памяти.

По правде сказать, колонисты не умели разговаривать на подобные темы. Спорили о том, останется ли швейная мастерская или не останется, пригодится ли для нового завода самарские токарные или не пригодятся, нужно ли разваливать стадион или не нужно. Несколько девочек обратились в совет бригадиров с просьбой перевести их в механический цех. В совете бригадиров горячо приветствовали это начинание, но в четвертой бригаде отнеслись к нему с завистливым недоверием. Петька Кравчук воинственно поводил своим чубиком и говорил:

— Ой, и хитрые же девчата! Конечно, потом скажут: вот девчата такая редкость, скажите, пожалуйста, работали на токарных станках, давайте их поставим на самые лучшие станки, а про нас скажут: эти еще маленькие, пускай себе шишки делают. Особенно, если дыма не будет.

В четвертой бригаде с Петькой соглашались: казалось, что вторжение взрослых девочек в механический цех сильно может понизить токарные заслуги пацанов. Но это беспокоило только до тех пор, пока у токарных станков рядом с пацанами не стали девочки.

Перешли работать в механический цех и Ванда с Оксаной. На совете бригадиров Соломон Давидович заикнулся было, что в важной роли составителя опилочной смеси в сборочном цехе Ванда незаменима. Ванда заявила, что она хочет работать вместе с Оксаной. Подобный аргумент, высказанный всяким другим, вызвал бы только смех, но, так как речь шла об Оксане и Ванде, никто не смеялся, и, наоборот, именно этот аргумент решил дело.

Дружба Оксаны и Ванды была замечена всей колонией, и все молчаливо признали, что в этой дружбе есть что-то особенное. Толком никто не знал, в чем состоит это особенное, да и секреты их дружбы нигде не были оглашены. Подруг привыкли видеть всегда вместе: в столовой, в школе, а теперь и на производстве. И часы отдыха они посвящали друг другу. В парке, в театре, на площадке они всегда показывались рядом, создавая чрезвычайное неудобство для всех желающих оказать особое внимание одной из них. И Михаил Гонтарь, и Игорь Чернявин, каждый в отдельности и каждый про себя, весьма осуждали такую дружбу и оправдывали ее только в те моменты, когда замечали расстроенную физиономию соперника. Что было особенно возмутительно, так это, что Ванда и Оксана на глазах у других почти никогда даже не разговаривали друг с другом. Было видно, что простая, молчаливая и немного серьезная близость совершенно их удовлетворяет, но было видно и другое: в другой, таинственной обстановке — может быть, в спальне, может быть, в глухом уголке парка — эти девочки находили о чем поговорить, и все вопросы у них разрешены, и все для них ясно. Поэтому они могут с горделивым спокойствием в присутствии посторонних помалкивать. У Оксаны лицо было оживленнее и внимательнее к окружающему, чем у Ванды. Сохраняя свою дружескую преданность, она умела оглянуться по сторонам, посмотреть лукаво или внимательно, прислушаться к тому, что происходит рядом. Ванда, напротив, не интересовалась окружающим: в ее душе всегда проходила какая-то своя занятная жизнь, и только к ней она присматривалась, чуть-чуть напрягая брови.

Колония все больше и больше нравилась Ванде. Все понятнее становились в ее глазах люди, но приближаться к ним в простом и искреннем порыве она еще не привыкла. все секреты колонии постепенно раскрывались перед ней. Одним из первых раскрылось, почему у девочек много подушек. Этот секрет оказался очень простым и даже веселым. Знали о нем почему-то только девочки, мальчики всегда были склонны становиться в тупик перед этим замечательным явлением и даже подозревать хозяйственную часть в несправедливости. Секрет заключался в следующем: один раз в шестидневку происходила перемена постельного белья, при этом мальчики, снимая наволочку, совершенно не обращали внимания на несколько пушинок, приставших к наволочке. пушинки летали в комнате, падали на пол и выметались дежурным в коридор. Дежурные по коридорам должны были вымести дальше. Но им никогда не приходилось это делать. Рано утром, еще до первого сигнала, девочки собирали эти пушинки. Вот по этой причине подушки у девочек все полнели и полнели, и наступал момент, когда нарождалась новая подушка. У мальчиков, наоборот, подушки все худели и худели, и наступал момент, когда завхоз с недовольным видом констатировал это необьяснимое явление и приходил к заключению, что нужно снова покупать перо для набивки подушек. А так как мальчиков было гораздо больше, чем девочек, то этот процесс имел довольно бурный характер. Скоро и у Ванды образовался небольшой запас перьев и пушинок, который она бережно хранила в носовом платке в своей тумбочке. Это было обыкновенное житейское дело, и если можно было кого презирать, то исключительно мальчишеский народ, не способный справиться с таким пустяком, как подушка.

В тумбочке Ванды тоже начало кое-что заводиться. Как и все колонисты, она получала на заводе зарплату. Ее заработок в месяц к концу октября достигал сто двадцати рублей. Большая часть этих денег оставалась в колонии на восстановление расходов на пищу, десять процентов передавалось в фонд совета бригадиров, который имел специальное назначение — помощь выпускаемым и бывшим колонистам. На руки приходилось получать рублей двадцать — двадцать пять — огромная сумма, которую трудно было истратить, пока у Ванды мало было желаний. Но с приходом Оксаны и для этих денег нашлись пути. Захотелось вдруг сладкого, потом привлекательными показались шелковые чулки, затем — так радостно было сделать Оксане подарок. И в тумбочке Ванды тоже появились отрезок батиста, коробочка с разной мелочью, а впереди замаячили ручные часики, такие, как были у Клавы Кашириной. Часики, впрочем, отодвигались все дальше и дальше, ибо находились расходы более неотложные и посильные, а в вестибюле все равно висели большие часы, по которым всегда можно было узнать время, если нет терпения ожидать трубного сигнала.

В конце октября, в выходной день, Ванда получила отпуск: Оксана в это время уже увлеклась биологическим кружком и все толковала о каком-то африканском циклозоне. В биологическом кружке работал и Игорь Чернявин. Собственно говоря, африканский циклозон мало его интересовал, еще меньше занимали его морские свинки и многочисленные птичьи клетки, но в этом кружке почему-то симпатично и весело и было много оснований для остроумного слова и много простой «черной» работы, которую Игорь производил с особенной радостью, если его работу наблюдала Оксана. Во всяком случае, биологический кружок имел то преимущество, что никакого прямого отношения он не имел к устройству автомобиля и к правилам уличного движения, — появление Миши Гонтаря в этом кружке было абсолютно невозможно.

Оксана осталась работать в кружке, а Ванда одна отправилась в город. Пройдя по лесной просеке, она села в трамвай и доехала до главной улицы. На дворе стоял ясный октябрьский день. В форменном черном пальто, со значком на берете, Ванда гордо пошла по улице: люди посматривали на нее с уважением — эта красивая белокурая девушка была членом славной Первомайской колонии! Главная улица начиналась бульваром, на нем происходило неспешное прадничное движение. Ванда со строгой точностью обходила длинные ряды прогуливающихся, и ей было приятно видеть, как в этих рядах вспыхивали любопытно-завистливые взгляды, как молодые люди старались уступить ей дорогу. Иногда, обойдя ряд, она слушала произнесенное шепотом слово:

— А все-таки… молодцы эти первомайцы: и походка у них особенная.

Здесь, на праздничной улице, было даже приятней, чем в колонии. Здесь не одна душа ничего не знала о Ванде Стадницкой. Она несла на своих плечах, на белокурых вьющихся волосах всю чистоту и гордость своей молодости, всю чистоту и гордость своей колонии, и поэтому она легко и четко ставила черную туфельку на асфальт тротуара, было приятно ощущать, как свободно и ловко ступает сильная нога, как в таком же сильном покое дышит грудь, как уверенно смотрят глаза.

— Наше вам…

Это сказали сзади, как будто нагло, коварно и сильно ударили палкой по голове. Она ощутила, как что-то бесформенное и безобразно-отвратительно проснулось во всем ее теле.

Перед ней стоял колонист: такая же черная шинель, и значок в петлице, и даже выправка чем-то напоминает колонию, но эти немигающие зеленые глаза…

— Ты куда? — спросил Рыжиков.

Ванда с трудом проглотила воздух, застрявший в горле, на короткий срок проснулась в ней прежняя неукротимая злоба, глаза блеснули… но она вспомнила, что вокруг них движется улица, что она такая же колонистка, как он:

— Я? Купить кое-что… для себя и для Оксаны. А ты?

— А я так… погулять…

Он пошел рядом с ней, и вид у него сегодня, честное слово… приличный: шинель застегнута на все пуговицы, черная кепка сидит с уверенной строгостью.

— Теперь ты… в токарном работаешь?

— В токарном.

— Не бабское дело.

— А какое бабское?

— У вас свое дело… все равно… ничего не выйдет… — Он передернул губами, и колонист куда-то слетел с него, как будто Рыжиков мгновенно переоделся на ее глазах.

Ванда все-таки помнила, что она на улице, и поэтому сказала шепотом, не меняя ничего в лице:

— Уходи от меня… уходи!

— Да ты не сердись. Чего ты? Уже и пошутить нельзя. А знаешь что?

— Ну?

— Зайдем в ресторан.

Она ничего не ответила, ее ноги с разгону несли ее в одном направлении с ним.

Он сделал молча несколько шагов, потом опустил глаза и сказал тихо:

— Выпьем…

Она спросила с нескрываемой силой презрения:

— А… потом что?

Он засмеялся беззвучно, передернул плечами — старым блатным манером:

— А потом… А потом видно будет. Может, вспомним старину… А?

Они долго молчали, идя рядом. На перекрестке он показал глазами на вход в подвальный ресторан и прошептал просительно:

— Зайдем, вспомним старину…

Ванда оглянулась и чуть-чуть склонившись к нему, прошептала с силой, глядя прямо в его глаза:

— Дурак! Заткнись со своей стариной. Идиот! Сволочь!

Он отскочил в сторону и изогнулся в привычно нахальной позе:

— Чего ты? Чего ты задаешься? А то смотри: узнают в колонии!

Кто-то неподалеку оглянулся на его крик. Ванда густо покраснела и быстро ушла в переулок; Рыжиков замер у входа в ресторан.

 

 

НИЧЕГО ПЛОХОГО

 

Рыжиков чувствовал себя в колонии, в общем, прекрасно. Большей частью был весел, разговорчив, всегда встревал в беседы бригадного актива и колонистских делах и высказывался довольно умно. В литейном цехе он завоевал одно из самых первых мест и в последнее время работал на формовке. Мастер Баньковский высоко ценил его способности и энергию. Небольшое столкновение было у Рыжикова с Нестеренко, который в самой категорической форме потребовал, чтобы Рыжиков не употреблял матерных выражений. Авторитета Нестеренко Рыжиков не признал и ответил ему:

— Много вас тут ходит… еще ты будешь меня учить.

— Хорошо. Поговоришь об этом с бригадиром.

— И поговорю; подумаешь, испугал!

Вечером Воленко, действительно, спросил у него:

— Рыжиков, Нестеренко рассказывал…

Рыжиков страдательно скривился:

— Воленко! Ничего там такого не было. Конечно, когда опок не хватает, конечно, зло берет, понимаешь, ну я и сказал…

— У нас этого нельзя, Рыжиков, я тебе несколько раз говорил.

— Я понимаю. Думаешь, я не понимаю? Привычка такая у меня, привык… Так отвыкай. Разве трудно отвыкнуть?

— А ты думаешь, легко? Если бы на свободном времени, а когда зло берет, с этими опоками: сколько раз говорил, углы испорчены, проволокой связаны, ка же не того… не выругаться?

— Вот ты дай мне обещание, что будешь сдерживаться.

— Воленко, я тебе даю обещание, а иногда, понимаешь, зло такое берет.

Воленко нажимал на Рыжикова, но понимал, что тому трудно отвыкнуть от старых привычек. Вообще Рыжиков дисциплину держал хорошо, а самое главное — считался одним из передовых ударников литейного цеха. Он уже и зарабатывал: в последнюю получку у него чистых осталось на руках до пятидесяти рублей. Он показал эти деньги Воленко и спросил у него:

— Как ты думаешь, что купить на эти деньги?

— Зачем тебе покупать? У тебя все есть. А ты лучше положи в сберкассу. Будешь выходить из колонии — пригодятся.

Только в школе у Рыжикова дела шли плохо. Он сидел в четвертой группе, на уроках спал, домашних заданий не выполнял и с учителем только потому не ссорился, что побаивался старосты, сурового, непреклонного Харитона Савченко.

Прибавилось у Рыжикова и приятелей. правда, Руслан Горохов делал такой вид, что ему некогда погулять и поговорить о том, о сем, а кроме того, Руслан учился в шестом классе, к нему приходили другие шестиклассники делать уроки. рыжиков готов был с подозрением отнестись к разным урокам, но не мог не признать, что шестой класс нечто весьма почетное и, может быть, там действительно нужно учить уроки. С Русланом Гороховым спешить было нечего, это был человек свой. Находились и другие. Левитин Севка, например, был даже удобнее для дружбы, чем Горохов, так как был моложе Рыжикова года на два и признавал его авторитет с некоторым даже любовным подобострастием. Левитин отличался грамотностью, очень много читал и любил рассказывать разные истории, вычитанные в книгах. Иногда он из города приносил какие-то особенные книги о приключе

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.