Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Внутреннее величие сталинизма



 

Когда после смерти Ленина произошел раскол марксизма на официальный советский марксизм и так называемый западный, и тот и другой ошибочно истолковывали внешнее положение Партии как указание на принцип нейтрального объективного знания; вслед за Каутским советский марксизм просто принял это положение, тогда как западные марксисты отвергли его как теоретическую легитимацию «тоталитарного» правления Партии. Те немногие либертианские марксисты, которые хотели с3. Внутреннее величие сталинизмаохранить — по крайней мере, частично — наследие Ленина, противопоставляли «плохого» якобински-элитистского Ленина «Что делать?», опирающегося на Партию как на профессиональную интеллектуальную элиту, просвещающую рабочий класс извне, «хорошему» Ленину «Государства и революции», который рисовал в своем воображении картины отмены Государства, широких масс, непосредственно берущих в свои руки управление делами общества. Однако у этого противопоставления есть свои границы: основная посылка «Государства и революции» в том, что Государство невозможно «демократизировать», что Государство, «как таковое», в самом своем понятии является диктатурой одного класса над другим; логический вывод из этой посылки — постольку, поскольку мы до сих пор живем в сфере Государства, у нас есть законное право проводить полноценный террор, поскольку в этой сфере всякая демократия — фальшивка. Итак, поскольку государство — это инструмент притеснения, не надо и пытаться улучшить его аппараты, охрану правопорядка, выборы, законодательные гарантии личных свобод… — все это становится неуместным1.

Момент истины этого упрека в том, что невозможно отделить уникальную констелляцию, сделавшую возможной революционный переворот в октябре 1917 года, от более позднего «сталинистского» поворота: сама констелляция, сделавшая революцию возможной (недовольство крестьян, хорошо организованная элита и т. д.), привела впоследствии к «сталинистскому» повороту — в этом и состоит, собственно, ленинист-ская трагедия. Знаменитая альтернатива Розы Люксембург «социализм или варварство» превратилась в поистине бесконечное наказание, признание спекулятивного тождества обоих противопоставляемых терминов: «реально существующий» социализм и был варварством.

Недавно изданные по-немецки дневники Георгия Димитрова2 дают нам уникальную возможность увидеть, что Сталин полностью осознавал, каким образом он получил власть, неожиданно проясняя тем самым свой знаменитый лозунг «Кадры решают все». Когда на обеде в ноябре 1937 года Димитров возносил хвалы «великой удаче» международного рабочего движения, у которого есть такой гений, как его вождь Сталин, Сталин ответил: «…я не согласен с ним. Он даже выразился не по-марксистски. <…> Решающее значение имеют кадры среднего звена». (7.11.37) Яснее он высказался об этом абзацем ранее: «Почему мы победили Троцкого и других? Известно, что после Ленина Троцкий был у нас вторым по популярности. <…> Но у нас была поддержка кадров среднего звена, а они донесли наше понимание ситуации до масс… Троцкий не уделял никакого внимания этим кадрам». Здесь Сталин разъясняет тайну своего прихода к власти: будучи мало кому известным генеральным секретарем, он выдвинул десятки тысяч кадров, обязанных ему своим возвышением… Именно поэтому Сталин не желал смерти Ленина в 1922 году, отвергнув его просьбу дать ему яд, чтобы распрощаться с жизнью после тяжелейшего удара; если бы Ленин умер уже в начале 1922 года, вопрос о преемственности не был бы тогда решен в пользу Сталина, поскольку Сталин как генеральный секретарь еще не внедрил в аппарат Партии достаточного количества своих назначенцев, — ему нужен был год или два, чтобы после смерти Ленина он мог рассчитывать на поддержку тысяч кадров среднего звена, им же самим и выдвинутых, чтобы расположить к себе крупные имена старой большевистской «аристократии».

Поэтому нужно прекратить смехотворную игру, противопоставляющую сталинистский террор «подлинному» ленинистскому наследию, преданному сталинизмом: «ленинизм» — совершенно сталинистское понятие. Жест проецирования эмансипаторско-уто-пического потенциала сталинизма на прошлое, на прошлые времена, таким образом, свидетельствует о неспособности мышления вынести «абсолютное противоречие», невыносимое напряжение, присущее самому сталинистскому проекту3. Поэтому важно провести различие между «ленинизмом» (как подлинным ядром сталинизма) и действительной политической практикой и идеологией ленинской эпохи; действительное величие Ленина — это не то же самое, что сталинистский аутентичный миф ленинизма. Как насчет очевидного контраргумента, что это относится к любой идеологии, втом числе и нацистской, которая также, если смотреть на нее извне, обнаруживает «внутреннее величие», соблазнившее даже такого выдающегося философа, как Хайдеггер? В ответ должно прозвучать лишь простое и ясное «нет»: суть как раз в том, что нацизм не содержит в себе никакого подлинного «внутреннего величия».

Желающим увидеть сталинистское искусство во всей его чистоте достаточно назвать одно имя — Брехт. Бадью прав, утверждая, что «Брехт был сталинистом, если понимать сталинизм как сплав политики и философии диалектического материализма под властью последнего. Или, скажем, что Брехт практиковал сталинизированный платонизм»*. Именно в этом в конечном счете и заключается брехтовский «неаристотелевский театр»: платонистский театр, в котором эстетическое очарование жестко контролируется, чтобы передать философ-ско-политическую истину, которая занимает по отношению к нему внешнее положение. Брехтовское очуждение означает, что «эстетическая видимость должна дистанцироваться от себя самой, чтобы в этом промежутке была показана внешняя объективность Истины»4. Итак, когда Бадью говорит, что «очуждение — это протокол философского надзора»5, следует без каких-либо угрызений совести придать этому термину все его коннотации тайной полиции. Так что давайте прекратим смехотворные игры, противопоставляющие некоего «диссидента Брехта» сталинистскому коммунизму: Брехт суть основной «сталинистский» художник, он был великим не несмотря на свой сталинизм, а вследствие него. Нам и в самом деле нужны доказательства? В конце 1930-х годов Брехт потряс гостей нью-йоркской вечеринки, заявив об обвиняемых на московских показательных процессах: «Чем более они невиновны, тем более они заслуживают расстрела»6. Это заявление нужно принять совершенно серьезно, а не считать его какой-то извращенной дерзостью; его базовая посылка в том, что в конкретной исторической борьбе позиция «невинности» («я не хочу замарать свои руки, участвуя в этой борьбе, я просто хочу вести скромную и честную жизнь») воплощает наивысшую виновность. В нашем мире ничегонеделание не является пустым, оно уже обладает значением — это значит говорить «да» существующим властным отношениям. Именно поэтому в отношении московских судов Брехт — признавая, что методы обвинения были не очень-то благородными, — задался вопросом: можно ли представить, что честный и искренний Коммунист, имевший сомнения относительно сталинской политики ускоренной индустриализации, действительно мог начать искать поддержку у иностранных разведок или участвовать в террористических заговорах против сталинистского руководства? Он ответил «да» и детально изложил свои соображения.

В таком случае неудивительно, что, когда по пути из дома в театр в июле 1953 года Брехт пропускал колонну советских танков, движущихся к Stalinallee7, чтобы подавить восстание рабочих, он махал им рукой, и — он описал этот день в своем дневнике — в тот момент у него впервые в жизни (он никогда не был членом партии) возник соблазн вступить в Коммунистическую партию8 — не является ли это образцовым случаем того, что Ален Бадью назвал la passion du reel9, которая была определяющей чертой двадцатого столетия? Дело не в том, что Брехт считал допустимой безжалостную борьбу в надежде на то, что она приведет к процветанию в будущем: грубость настоящего насилия, как такового, воспринималась и одобрялась как признак подлинности. Для Брехта советская военная интервенция против рабочих Восточного Берлина была нацелена не на рабочих, а на «организованные фашистские элементы», эксплуатировавшие недовольство рабочих; поэтому он утверждал, что советское вмешательство на самом деле предотвратило новую мировую войну10. Даже на личном уровне Брехт «имел подлинную симпатию к Сталину»11, он развивал линию аргументации, оправдывающую революционную необходимость диктатуры одного человека12; его реакцией на «десталинизацию» на двадцатом съезде КПСС в 1956 году было: «Без знания диалектики невозможно понять переход от Сталина как двигателя <прогресса> к Сталину как тормозу»13. Короче говоря, вместо того чтобы отречься от Сталина, Брехт играл в псевдодиалектическую игру: «что было прогрессивным прежде, в 1930-х и 1940-х годах, теперь (в 1950-х) превратилось в препятствие…» Возникает даже соблазн истолковать смерть Брехта (осенью 1956 года, вскоре после двадцатого съезда КПСС и незадолго до венгерского восстания) как своевременную: милосердие смерти избавило его от необходимости столкнуться со всей болью «десталинизации».

Желающим увидеть Брехта в лучшем виде нужно обратить внимание на великую немецкую сталинистскую музыкальную тройку: Брехт (слова), Ханс Эйс-лер (музыка), Эрнст Буш (постановка). Чтобы убедиться в подлинном величии сталинистского проекта, достаточно послушать одну из величайших записей двадцатого века — «Исторические записи» Ханса Эйслера (Berlin Classics, LC 6203) на слова (главным образом) Брехта и с песнями в исполнении (главным образом) Буша. В их, быть может, наивысшем достижении, «Тюремной песне» из пьесы «Мать», речь о разрыве между символическим сломом противника и его действительным поражением идет именно тогда, когда брошенный в тюрьму рабочий Павел обращается к тем, кто облечен властью:

 

У них законы и уставы,

У них тюрьмы и крепости <…>

У них тюремщики и судьи,

Им платят вдосталь, они на все готовы.

А что толку?<…>

 

Прежде чем исчезнуть —

А этого ждать недолго —

Поймут они, что все это

Им уже ни к чему.

У них типографии и газеты,

Чтоб нас побеждать и лишать языка <…>

У них попы и ученые.

Им платят вдосталь, они на все готовы.

А что толку?

Разве так уж страшна для них правда?

У них пушки и танки,

Гранаты и пулеметы <…>

У них полицейские, солдаты,

Им платят мало, они на все готовы.

А что толку?

 

Разве так могучи враги их? <…>

 

Но день настанет — ждать недолго, — Поймут они, что все это Им уже ни к чему.14

 

Реальному поражению врага, таким образом, предшествует символический слом, внезапное осознание, что борьба бессмысленна, а все оружие и инструменты, которыми он располагает, бесполезны. На это и делается основная ставка в демократической борьбе: по a priori структурным причинам, а не только вследствие какого-то случайного просчета, враг неверно воспринимает координаты глобальной ситуации и концентрирует ненужные силы в ненужном месте. Два недавних примера. Что сделал репрессивный аппарат шаха в 1979 году, столкнувшись с народным движением Хо-мейни? Он попросту рухнул. А была ли использована в 1989 году раздутая сеть агентов и информаторов «Штази» коммунистической номенклатурой Восточной Германии, столкнувшейся с нарастающим массовым протестом? Крупные репрессивные режимы никогда не проигрывали во фронтальном противостоянии — в определенный момент, когда «старый крот» доводит до конца свою не видимую на поверхности работу внутренней идеологической дезинтеграции, они просто рушатся. Не считая возвышенного шедевра

«Хвала коммунизму» («он то простое, что трудно совершить»15), третьей ключевой песней в «Матери» является «Песня о пиджаке и заплатке», которая начинается с иронического описания гуманистов, сознающих настоятельную необходимость помощи бедным:

 

Каждый раз, когда пиджак у нас порвется, Прибегаете вы с криком: «Что за ужас! Всеми средствами помочь необходимо!» И к хозяевам бежите вы поспешно… Мы стоим и ожидаем на морозе. И назад вы возвращаетесь ликуя — Показать что вы для нас отвоевали: Маленькую заплатку! Ладно, это — заплатка, Но где же целый пиджак?16

После повторения этого язвительного риторического вопроса насчет хлеба («Ладно, это — ломтик, но где же весь каравай?»17) песня заканчивается внезапным взрывом требований («Нам нужен целый завод, / И уголь, и руда, / И власть в государстве»18) — собственно революционный момент, когда quid pro quo обменов с теми, кто у власти, рушится, а революционеры жестко заявляют, что они хотят всего, а не только «всего лишь» какой-то крупицы этого… Брехт выступает здесь в качестве полной противоположности Дьердю Лукачу: именно потому, что Лукач, «мягкий» европейский гуманист, играл роль «кабинетного диссидента» во времена «партизанской войны» против сталинизма и даже присоединился к правительству Имре Надя в 1956 году, поставив тем самым под угрозу свое физическое существование, он был крайним сталинистом. В отличие от Лукача к Брехту сталинистский культурный истеблишмент относился нетерпимо именно из-за его «сверхортодоксальности» — в культурном универсуме сталинизма нет места «Мероприятию». Если молодой Лукач «Истории и классового сознания» был философом ленинского исторического момента, то в 30-х он превратился в идеального сталинистского философа, который именно по этой причине — в отличие от Брехта — не сумел осознать подлинное величие сталинизма.

 

* * *

 

1. Одна из отчаянных стратегий сохранения утопического потенциала двадцатого столетия заключается в том, чтобы заявить: если двадцатый век сумел породить неслыханное Зло (Холокост и ГУЛАГ), то это служит доказательством от противного того, что аналогичная избыточность возможна и в противоположном направлении, то есть радикальное Добро также осуществимо., что, если это противопоставление ложно? А что, если мы здесь имеем дело с тождественностью на более глубоком уровне, что, если радикальное Зло двадцатого столетия было именно результатом попыток непосредственного осуществления радикального Добра?

2. Georgi Dimitroff. Tagebiicher, 1933–1943. Berlin: Aufbau Verlag, 2000.

3. Одним из немногих историков, готовым посмотреть в лицо этому мучительному напряжению, является Шейла Фицпатрик, которая указала на то, что 1928 год был годом сокрушительного перелома, поистине второй революцией, не каким-то «Термидором», но последовательной радикализацией Октябрьской революции. См.: Stalinism. New Directions, edited by Sheila Fitzpatrick. London: Routledge, 2001.

4. Alain Badiou. Petit manuel d'inesthetique. Paris: Editions du Seuil, 1998, p 16.

5. Ibid.

6. Ibid

7. Цит. no: Sydney Hook. Out of Step. New York: Dell, 1987, p. 493.

8. Аллея Сталина (нем.).

9. Carola Stern Maennerliebenanders Helene Weigel und Bertolt Brecht Reinbekbei Hamburg: Rowohlt, 2001, S 179.

10. Жажда реального (фр.).

11. Bertolt Brechl. Gesammelte Werke Band 20. Frankfurt: Suhrkamp Verlag, 1967, S. 327.

12. The Cambridge Companion to Brecht, edited by Peter Thomson. Cambridge: Cambridge University Press, 1994, p. 162.

13. Bertolt Brecht Dber die Diktaturen eizelner Menschen in- Schrif-ten. Vol. 2. Frankfurt: Suhrkamp Verlag, 1973, S 300–301.

14. Bertolt Brecht. Gesammelte Werke. Band 20, S. 326.

15. Брехт Б. Мать // Брехт Б. Театр. Т. I. М., 1963. С. 432–433

16. Там же. С. 423.

17. Там же. С. 412–413.

18. Как обычно, Брехт заимствует здесь идею из ранней песни Буша, «Баллады о милосердии», сочиненной Эйслером в 1930 году на слова Курта Тухольского: «Gut, das ist der Pfennig, und wo ist die Mark?» («Ладно, это — пфенниг, но где же марка?»).

19. Там же. С. 413.

20.

 

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.