Психоанализ давно уже обращается к изучению легенд и мифологии. В рамках такого типа исследований накоплен достаточно богатый материал для интерпретации легенд, которыми окружено завоевание огня. Однако есть область, пока еще не полностью систематизированная психоанализом, хотя работы К. Г. Юнга внесли в нее существенную ясность. Речь идет об анализе попыток дать научное объяснение и объективное обоснование открытиям первобытного человека. В этой главе мы обобщим и дополним наблюдения К. Г. Юнга и одновременно покажем слабость этих рациональных объяснений. Прежде всего обратимся к критике представляющегося неадекватным объяснения первобытных открытий с точки зрения современной науки. Базируясь на рационализме, склонном к резким и поспешным суждениям, якобы непогрешимым в силу их индуктивной самоочевидности, эти научные объяснения не учитывают психологических условий, в которых совершались первобытные открытия. Поэтому нам кажется уместным провести и здесь косвенное вспомогательное психоаналитическое исследование с целью выявления бессознательного в сознательном, субъективных ценностей — в объективной очевидности, фантазии — в опыте. Изучать можно лишь то, что прежде будило воображение. Наука основывается скорее на воображении, чем на опыте, и лишь многократное повторение эксперимента рассеивает туман мечты. В частности, одно и то же действие, направленное на один и тот же предмет с целью достижения одном и того же результата, имеет неодинаковый субъективный смысл для таких разных менталитетов, как у первобытного и цивилизованного человека. Для первобытного человека мышление есть концентрация воображения, для человека цивилизованного воображение есть расслабление мысли. Речь здесь идет о противоположной динамике. К примеру, лейтмотивом рационалистической интерпретации получения огня является идея, что древние добыли его трением двух кусков сухого дерева. Однако приводимые при этом объективные объяснения того, каким путем люди могли прийти к этому способу, весьма неубедительны. Нередко исследователи даже не отваживаются углубиться в психологию первого открытия. Из тех немногих авторов, кто пытался его объяснить, большинство ссылается на то, что причиной летних лесных пожаров бывает «трение» веток. Здесь используют как раз ту рационалистическую индукцию, которую мы подвергаем критике. Эти авторы строят свои суждения на основании известных им научных данных, не переживая заново ситуацию примитивного наблюдателя. Сегодня, когда мы не в состоянии обнаружить причину лесного пожара, мы предполагаем, что неизвестной нам причиной может быть трение. Но на самом деле мы вправе утверждать, что в природе такое явление никогда не наблюдалось. Даже если бы и наблюдалось, то при вполне наивном взгляде оно, вероятно, навело бы на мысль не о трении, а скорее об ударе: никакие видимые признаки не указывают на то, что воспламенению дерева предшествовал такой долгий подготовительный процесс, как трение. Итак, мы приходим к следующему критическому выводу: ни один из способов получения огня трением, используемых примитивными народами, не мог быть непосредственно подсказан наблюдением какого-либо природного явления. Эти трудные моменты не ускользнули от внимания Шлегеля. Он так и не пришел к решению проблемы, но был убежден, что постановка ее с позиций рационализма неадекватна психологическим возможностям первобытного человека. «Одно только изобретение огня — краеугольный камень здания культуры, что прекрасно показано в притче о Прометее, — представляет непреодолимые трудности, если подумать о том, каково было первобытное состояние человека. Для нас нет ничего привычнее огня; но ведь человек мог тысячелетиями блуждать в пустыне, ни единожды не увидев огня на земле. Да, он мог видеть извержение вулкана, лесной пожар, вызванный молнией; вероятно ли, чтобы он — при его привычке к наготе и нечувствительности к превратностям погоды — спешил приблизиться к огню в надежде согреться? Не вернее ли, что он обращался в бегство? Вид огня пугает большинство животных, за исключением тех, что, живя вместе с людьми, к нему приучены… Даже после том, как человек испытал благотворное действие огня, подаренного ему природой, как мог он его сохранить?. Как сумел он вновь разжечь потухший костер? Допустим, две сухих деревяшки впервые попали в руки дикаря, — какой опыт мог натолкнуть ero на догадку, что они способны разгореться в результате продолжительного энергичного трения?»
Если рационально-объективное объяснение действительно не дает удовлетворительного понятия об открытии, совершенном примитивным разумом, то объяснение с позиций психоанализа, на первый взгляд сомнительное, в конечном итоге представляется, напротив, психологически правдоподобным. Во-первых, следует признать, что трение — это опыт явно сексуального характера. Совсем нетрудно в этом убедиться, ознакомившись с психологическим материалом, обобщенным классическим психоанализом. Во-вторых, занявшись систематизацией показаний специализированного психоанализа теплотворных ощущений, мы удостоверимся в том, что объективная попытка добыть огонь трением подсказана глубоко интимным опытом. Во всяком случае, именно здесь видится кратчайший путь от феномена огня к его воспроизведению. Любовь была первой научной гипотезой объективного воспроизведения огня. Прометей — скорее пылкий любовник, чем философ-интеллектуал, а мщение богов вызвано ревностью. Благодаря этому психоаналитическому наблюдению мы легко поймем многие легенды и обычаи; перед нами в новом свете предстанут любопытные выражения, которые мы бессознательно соотносили с рационалистическими интерпретациями. Так, Макс Мюллер, проявивший в изучении происхождения человека столь проницательную психологическую интуицию и опиравшийся на глубокие лингвистические познания, подошел почти вплотную к психоаналитической догадке, сам того не заметив. «Как много можно было рассказать об огне!» И в первую очередь как раз то, что «он является сыном двух кусков дерева». Почему сыном? Кто же введен в соблазн этой генетической трактовкой: первобытный человек или Макс Мюллер? С какой стороны — объективной или субъективной — подойти к истолкованию этого образа? В каком опыте искать его объяснения? В объективной опыте трения одного куска дерева о другой или же в интимном опыте более деликатного прикосновения — ласки, воспламеняющей тело возлюбленного? Достаточно задать эти вопросы, и становятся очевидными истоки мнения, что огонь — сын дерева. Стоит ли удивляться, что этот нечистый огонь, плод одинокой любви, едва успев родиться, уже отмечен печатью эдипова комплекса? Показателен в этом плане следующий образ, приводимый Максом Мюллером: второе, что рассказывалось об огне, — то, «как он, едва появившись на свет, поглощает отца и мать, то есть оба породивших его куска дерева.» Невозможно найти более ясное и исчерпывающее определение эдипова комплекса: если тебе не удастся зажечь ответный огонь, твое сердце будет снедаемо жгучим разочарованием, огонь останется в тебе. Если же ты разожжешь огонь, этот сфинкс сам тебя поглотит. Любовь — не что иное, как огонь, которым необходимо поделиться. Огонь — не что иное, как любовь, которую надо пленить. Поскольку Максу Мюллеру были недоступны знания, обогатившие психологию вследствие совершенной фрейдизмом революции, даже в его лингвистических изысканиях заметна определенная непоследовательность. Так, он пишет: «Мысленно представляя огонь, человек дал ему имя. Как это должно было произойти? В присвоении имени он мог основываться только на свойствах огня: огня-пожирателя, огня озаряющего.» Тогда, согласно объективному объяснению Макса Мюллера, естественно было бы ожидать, что именно визуальные признаки дадут наименование явлению, которое исходно осмыслялось как нечто видимое, доступное прежде всего зрению, а не осязанию. Но это не так: по утверждению Макса Мюллера, «человека в особенности поражала подвижность, стремительность огня». Вот почему он получил имя «живой, подвижный» — Ag-nis, ig-nis. Обозначение явления по второстепенному, с объективной точки зрения косвенному признаку не может не показаться совершенно искусственным. Но психоаналитическое объяснение, напротив, восстанавливает истинный порядок вещей. Да, огонь значит Ag-nis, «подвижный». Но первоначально свойством подвижности наделена была вызвавшая это явление чисто человеческая причина — рука, движением палочки в желобке имитирующая интимные ласки. Прежде чем стать сыном дерева, огонь был сыном человека.
Общепринятый способ исследования психологии первобытного человека заключается в изучении сохранившихся поныне примитивных народов. Но психоанализ объективного познания имеет и другие возможности исследования примитивного мышления, и в конечном счете они, на наш взгляд, более значимы. В самом деле, стоит нам столкнуться с каким-то новым явлением, и мы убеждаемся, насколько трудно занять по-настоящему адекватную объективную позицию. Кажется, объективации реально и активно препятствует сам факт, что мы имеем дело с неизвестным феноменом. Неизвестности противостоит не наше неведение, а наше заблуждение, причем заблуждение самое глубокое, обусловленное изъянами субъективности. Значит, для того чтобы понять психологию первобытного человека, достаточно проанализировать реакцию, которую вызывает существенно новое научное знание у людей неподготовленных, не сведущих ни в науке, ни в истории реальных открытий. Учения XVIII века об электричестве содержат в этом плане неисчерпаемо богатый материал для наблюдений психолога. В частности, электрический огонь, воспринимаемый нами — едва ли не в большей степени, чем обычный огонь, — в ряду банальных, с психоаналитической точки зрения исчерпанных явлений, представляется сексуально окрашенным. Поскольку в электричестве заключена тайна, его сексуальный характер кажется очевидным. Что касается идеи трения, как мы уже подчеркивали, изначально явно связанной с сексуальностью, то все сказанное об огне будет так же верно и в отношении электричества. Шарль Рабико — адвокат, инженер, пожалованный особыми королевскими привилегиями за совокупность трудов по физике и механике, — в 1753 году пишет трактат «Рассмотрение элементарного огня, или Курс экспериментального электричества». В этом сочинении налицо нечто обратное тому психоаналитическому тезису, который мы отстаиваем в данной главе, чтобы объяснить получение огня трением. Так как трение является причиной электричества, Рабико, развивая эту тему, излагает электрическую теорию пола (с. 111–112). «Легкое трение устраняет эманации воздуха, препятствующие излиянию насыщенного духом вещества, называемого семенной жидкостью. Эта электризация трением возбуждает в нас ощущение некоего щекотания, тончайшего покалывания, вызванном жаром, который, по мере разрежения Воздуха, концентрируется в месте, испытывающем трение. Тогда семенная жидкость, более не сдерживаемая скопившимся в атмосфере невесомым жаром, изливается и проникает в матку, где также наличествует атмосфера: влагалище — всего лишь канал, ведущий к главному резервуару, каковым и является матка. Женский пол обладает половыми органами, по своему назначению соответствующими половым органам, свойственным мужскому полу. Именно в этих органах происходит подобное разрежение и возникает ощущение щекотания; они же подвергаются трению. Жаркое покалывание для женского пола даже более ощутимо…
Женский пол выступает хранителем мельчайших сферических тел, носителей человеческой сущности, которые находятся в яичниках. Они составляют электрическое вещество в инертном, безжизненном состоянии; его можно сравнить с незажженной свечой, с яйцом, готовым принять животворную искру, с зерном или семенем, наконец, с трутом или лучиной в ожидании огненной вспышки…» Вероятно, терпение читателя уже на исходе; однако подобные тексты — нетрудно привести множество иных примеров, и еще более пространных, — высвечивают то, что втайне заботит сознание, якобы всецело поглощенное «чистой механикой». Заметно, кстати, что эти убеждения никоим образом не исходят из объективном опыта. Все, что связано с трением, воспламенением, электризацией, может непосредственно послужить толкованию проблемы пола. Когда сухость и скованность души ослабляют резонанс бессознательных сексуальных обертонов трения, мешают уловить их, тогда это действие немедленно оказывается сведенным к чистой механике и перестает что-либо объяснять. С этой точки зрения можно попытаться психоаналитически осмыслить столь длительное неприятие кинетической теории тепла. В этой теории — вполне доступной представлению на уровне сознания, для убежденного позитивиста вполне удовлетворительной — донаучному разуму недостает глубины (то есть на бессознательном уровне она не приносит удовлетворения). Автор «Опыта о причине электричества», составленного в форме писем к Дж. Уотсону (пер. 1748 г.), описывает свое разочарование в следующих выражениях: «Я ни в чем не усматриваю столь мало вразумительности, как в суждении, будто причиной огня является трение. Мне кажется, это все равно что сказать: причиной воды является насос.» Что касается госпожи дю Шатле, то для нее, по-видимому, эта теория ничего не проясняет и ей остается только признать, что речь идет о чуде: «В том, что столкновение совершенно холодных, судя по виду, тел способно мгновенно вызвать сильнейший Огонь, заключено, без сомнения, одно из величайших чудес Природы.» Таким образом, факт, поистине прозрачный для научного разума, прочно усвоившего современные энергетические учения и без труда схватывающего, что высекаемая частица кремня способна раскалиться, — этот факт для донаучного разума госпожи дю Шатле заключает тайну. Ей необходимо глубокое, проникающее в суть вещей объяснение. Глубина — это сокровенное, то, о чем не говорят. Однако же мы имеем полное право об этом думать.
Наш тезис покажется не столь уж сомнительным, если отойти от прямолинейного утилитаризма и от предубеждения, будто первобытный человек постоянно терпел нужду и бедствия. Что бы нам ни говорили путешественники о беспечности аборигенов, мы все-таки не можем без содрогания думать о жизни людей в условиях пещерного века. Возможно, наш предок с большей благодарностью принимал наслаждения, полнее отдавался счастью, будучи, соответственно, менее чувствительным к страданию. Вероятно, блаженное тепло физической любви накладывало особый ценностный отпечаток на многие стороны первобытного опыта. Чтобы добыть огонь трением палочки о желобок сухого куска дерева, нужно время и терпение. Но, должно быть, такой труд доставлял удовольствие человеку, в фантазии которого безраздельно господствовала сексуальность. Возможно, именно предаваясь этому занятию, вкладывая в него всю свою нежность, он научился петь. Во всяком случае, это была несомненно ритмичная работа, и человек слышал в ней отклик ритму собственных действий — отклик, резонирующий великолепным многозвучием: движение руки, постукивание дерева, пение — все сливалось в общей гармонии, в динамичном ритмопорождающем единстве, все одушевлялось одной надеждой, устремлялось к достижению заранее известной ценности. Приступив к делу, человек почти сразу начинает испытывать объективное ощущение приятного тепла, и в то же время его согревает доставляемое работой чувство удовольствия. Эти ритмы поддерживают друг друга, они рождаются и не затухают благодаря взаимо- и самоиндукции. Приняв психологические принципы ритмоанализа г-на Пинейро дос Сантоса, по мнению которого временной реальностью обладает лишь то, что вибрирует, мы поймем: витальный динамизм, психическая гармония и составляют ценность этой ритмичной работы. Поистине, человек всем своим существом отдается радости. Не столько в страдании, сколько именно в этом празднестве первобытный человек обретает самосознание, и началом его является вера в себя. Нередко способ представления говорит о большем, чем сам объект воображения. Читая повесть Бернардена де Сен-Пьера, поражаешься простоте — а следовательно и симпатии, — свойственной его «пониманию» примитивного метода добывания огня трением. У Поля, заблудившегося в лесу вместе с Виржинией, возникает желание преподнести подруге «покрытый колючками плод», растущий на вершине пальмового дерева. Но дерево устояло бы и под топором, а у Поля нет даже ножа! Ему приходит в голову поджечь пальму, но у него нет огнива! Да и кремня на каменистом острове не найти. Отметим, что в этих быстрых фразах, метаниях мысли, сожалениях словно запечатлена тщета искушений. С точки зрения психоаналитика, это подготавливает решение обратиться к способу, принятому у негров. Он оказывается настолько прост, что остается лишь удивляться колебаниям Поля. «Острым осколком камня он проделал небольшое отверстие в сухом сучке, наступив на него и придерживая его ногой; потом тем же каменным лезвием заточил другой сучок, тоже сухой, но только с дерева другой породы. Затем он вставил заточенную ветку в отверстие сучка, который придерживал ногой, и стал быстро крутить ее между ладонями, точно так же, как вертят сбивалку для шоколадного мусса. Через несколько мгновений в месте соприкосновения сучков показался дым и блеснули искры. Поль набрал сухой травы и хвороста и развел костер у подножия пальмы. Немного погодя она со страшным треском рухнула. С помощью огня Поль очистил плод от оболочки из длинных, жестких, колючих листьев. Половину его они с Виржинией съели в сыром виде, а другую испекли в золе, и обе показались им одинаково вкусными…» Заметим, что Бернарден де Сен-Пьер рекомендует взять два куска дерева разных пород. Первобытный человек понимал это различие как половое. В «Путешествии в Аркадию» Бернарден де Сен-Пьер говорит конкретно (совершенно произвольно) о плюще и лавре. Укажем еще, что сравнение палочки для трения со сбивалкой для шоколада встречается в «Физике» аббата Нолле; Бернарден де Сен-Пьер, не чуждый притязаний на научность, ее читал. Такое смешение фантазии и книжной эрудиции само по себе уже свидетельствует о рационализации. Впрочем, писатель, кажется, не замечает в своем повествовании никаких противоречий. Увлекаемый сладостным воображением, он подсознательно возрождает радость первом огня, обретенного без мучений, в доверчивой нежности разделенной любви. Вдобавок ко всему, нетрудно установить, что при энергичном трении, если оно достаточно плавно и продолжительно, эвритмия вызывает некую эйфорию. После того как лихорадочно-ускоренный темп сменяется более спокойным, по мере гармонизации ритмов, лицо труженика вновь озаряется умиротворенной улыбкой. Его радость объективно ничем не объяснима, она является свидетельством специфически сильном эмоционального переживания. Именно поэтому бывает так приятно натирать, начищать, надраивать, полировать — и это удовольствие не объяснишь только исключительной опрятностью иных хозяек. В «Гобсеке» Бальзак упоминает о «холодных интерьерах старых дев, сияющих особенной чистотой». Чистоплотность с точки зрения психоанализа есть нечистота. Авторы некоторых паранаучных теорий, минуя стадию мечтательной неразделенной любви и переходя непосредственно к этапу взаимности, решительно акцентируют ценностное отношение к трению. Ж. Б. Робине, чьи книги многократно переиздавались, в 1766 году писал: «Когда камень шлифуют до блеска, он понимает, чего от нем добиваются, и сверканием доказывает свою благосклонность… Я не могу поверить, чтобы минералы, так щедро одаривая нас явлением своих достоинств, не испытывали при этом отрадного удовлетворения — первой и величайшей награды, какую приносит содеянное благо.» Столь абсурдные с позиций объективности суждения должны иметь глубинную психологическую основу. Иногда Робине умолкает из опасения допустить «преувеличение» — «из опасения выдать себя», сказал бы психоаналитик. Тем не менее преувеличение налицо. Это и есть та психологическая реальность, которая требует объяснения. Мы не вправе обойти ее молчанием по примеру истории науки, уделяющей систематическое внимание лишь объективным результатам. Итак, мы предлагаем, вслед за К. Г. Юнгом, вести систематический поиск компонентов либидо во всех видах деятельности первобытного человека. Действительно, не только в художественном творчестве происходит сублимация либидо — это источник всех занятий homo faber. Без сомнения, можно счесть весьма удачным определение: человек — это рука и язык. Но кроме утилитарно обусловленных жестов есть и жесты, доставляющие удовольствие. Ведь рука — это орган ласкания, как голос — орган пения. Изначально должна была существовать связь между лаской и трудом. Долгая работа относительно приятна. Один путешественник рассказывает о том, как туземцы по два месяца обрабатывают предмет шлифовальным бруском. Чем больше нежности в прикосновениях, тем совершеннее полировка. Мы бы несколько парадоксально определили эпоху дробления камней как век обиженного камня, а эпоху полировки камней назвали бы веком камня обласканного. Грубой силой кремень раскалывают, но не обрабатывают. Обработка же его требует любви, а любовь к камню ничем не отличается от любви к женщине.
Рассматривая высеченный из кремня топор, ловишь себя на мысли о том, что каждая хорошо обработанная грань — результат редукции силы, ее сдерживания, обуздания, управления ею, короче говоря — результат силы, подвергнутой психоанализу. Полировка камня означает, что порывистые ласки сменяются сплошными нежно-обволакивающими ласкательными движениями, ритмичными жестами обольщения. Во всяком случае, трудясь с таким терпением, человек черпает поддержку одновременно в воспоминании и в надежде, и именно в сфере эмоциональных стимулов находится ключ к тайне его мечтаний.
Получение огня трением всегда было окружено атмосферой праздника. Широко известные в Средние века, повсеместно распространенные среди примитивных народностей, праздники огня иногда воспроизводят первичный обряд: по-видимому, это свидетельствует о том, что рождение огня является исходным моментом его культа. Как говорит А. Мори, в Германии nothfeuer или nodfyr полагалось добывать трением двух кусков дерева. Шатобриан дает нам детальное описание праздника нового огня у натчезов. «В канун праздника гасят огонь, зажженный год назад. Перед рассветом жрец берет два куска сухого дерева и начинает медленно тереть их один о другой, шепча заклинания. При появлении солнца его движения становятся более энергичными. Тогда Великий Жрец издает священный возглас, нагретое трением дерево вспыхивает, воспламеняя серный фитиль; колдун подносит его к тростниковым кольцам, и пламя по спирали взвивается вверх. На алтаре возжигают дубовую кору, после чего молодой огонь дает новое семя потухшим очагам деревни». Итак, этот праздник натчезов, в котором сливаются праздники Солнца и урожая, прежде всего оказывается праздником огненного семени. Для того чтобы семя огня полностью проявило свои свойства, необходимо завладеть им, едва только в нем затеплится жизнь, в момент первой вспышки огнепорождающего куска дерева. Таким образом, трение предстает методом природным. И опять-таки, природным его можно назвать, поскольку он был подсказан человеку его собственной природой. Поистине, мы открыли огонь в самих себе раньше, чем он был похищен с Небес. Фрэзер приводит множество примеров того, как потешные огни зажигают с помощью трения. В частности, огни Бельтана в Шотландии зажигались по способу вынужденного, или необходимого, огня. «Этот огонь получали исключительно путем трения двух деревяшек одну о другую. Как только появлялись первые искры, к ним подносили быстро воспламеняющийся древесный гриб, растущий на старых березах. Такой огонь, по всей видимости, мог считаться спустившимся непосредственно с небес, и ему приписывались всевозможные качества. Верили, в частности, что он защищает людей и животных от всех худых болезней…» Возникает вопрос, какую «видимость» подразумевает Фрэзер, говоря, что вынужденный огонь спускается непосредственно с небес. Но в этом пункте, как нам кажется, проявляется неверная ориентация всей системы толкования Фрэзера. В самом деле, он строит объяснение, исходя из утилитарных мотивов. Так, потешные огни дают золу для удобрения льняных, пшеничных и ячменных полей. Этот первый довод содержит элемент своеобразной бессознательной рационализации, неправильно ориентирующей современного читателя, которого не приходится долго убеждать в полезности карбонатов и прочих химических удобрений. Но попробуем приблизиться к таинственному глубинному смыслу обычая. Золой от вынужденного огня не только удобряют землю, приносящую урожай, ее примешивают и к корму для того, чтобы тучнел скот. Иногда это делается в целях размножения скота. Так проясняется психологическая основа обычая. Идет ли речь об откорме скота или удобрении поля — за очевидной утилитарностью угадывается более глубинное устремление, а именно — мечта о плодородии в откровенно сексуальной форме. Пепел потешных огней оплодотворяет и животных, и поля потому, что он оплодотворяет женщин. Именно огонь любви, известный по опыту, положен в основу объективной индукции. Вновь объяснение с позиций утилитарности должно уступить место объяснению с точки зрения удовольствия, рациональная интерпретация — психоаналитической. Акцентируя, в соответствии с нашей установкой, ценность удовольствия, надо признать, что если огонь впоследствии оказыватся полезным, то процесс его разжигания приятен. Возможно, как и в любви, его начало приятнее, чем завершение. По крайней мере, испытанное блаженство зависит от самого стремления к блаженству. И если первобытный человек убежден, что потешный огонь — огонь первоначальный — обладает всевозможными свойствами, дарит силу и здоровье, то его убеждение основано на опыте блаженства, внутреннем ощущении силы, почти всесилия, пережитом в решающую минуту, когда огонь готов вспыхнуть и желание вот-вот будет удовлетворено. Но следует, как нам представляется, пойти дальше и опровергнуть во всех деталях объяснение Фрэзера. В потешных огнях он видит отражение праздников, связанных со смертью божеств растений, в том числе и лесных. Тогда возникает вопрос: почему эти божества занимали столь важное место в душе первобытного человека? В чем же изначально заключается функция леса для человека? Заинтересован ли он в тени листвы? В редких худосочных плодах? Не в огне ли, скорее всего? И вот какова дилемма: разводят ли огонь в знак поклонения лесу, как полагает Фрэзер, или же дерево сжигается в знак поклонения огню, согласно более глубокому толкованию анимизма? Последнее объяснение, на наш взгляд, освещает многие детали праздников огня, в интерпретации Фрэзера остающиеся непонятными. Например, почему нередко традиция требует, чтобы потешный огонь разжигали вместе юноша и девушка (с. 457)? или тот из жителей села, кто женился последним (с. 460)? По описанию Фрэзера, все молодые люди «прыгают через золу, чтобы урожай был богатым, или чтобы в будущем году удачно жениться или же чтобы избавиться от недомоганий». Разве не очевидно, что для молодежи из трех названных мотивов один является основным? Почему (с. 464) «самая юная новобрачная должна прыгнуть через костер»? Почему (с. 490) в Ирландии «говорят, что если девушка трижды перепрыгнет через костер в обоих направлениях, то она скоро выйдет замуж, будет счастлива и родит много детей»? Почему (с. 493) некоторые молодые люди «убеждены, что иванов огонь их не опалит»? Не основана ли эта столь странная уверенность на их собственном опыте, скорее интимном, чем объективном? А как бразильцы «берут в рот пылающие угли, не обжигаясь»? Какой первичный опыт мог внушить им такую смелость? Почему (с. 499) ирландцы проводят «животных, которые не давали приплода, сквозь огонь солнцестояния»? Не менее прозрачно и следующее поверье долины реки Лех: «Если молодожены перепрыгивают вдвоем через костер, даже не задев дыма, говорят, что в будущем году молодая не станет матерью, так как пламя не коснулось и не оплодотворило ее». Она показала, что у нее хватает ловкости играть с огнем, не обжигаясь. Фрэзер задается вопросом, можно ли усмотреть в последнем поверье связь со «сценами распутства, какому предаются эстонцы в день солнцестояния». Однако, не боясь нагромождения в своей книге всевозможной информации, он уклоняется от описания этом огневого разврата. Он также не считает нужным обстоятельно описывать праздник огня в Северной Индии, «сопровождающийся вольными, а то и непристойными песнями и жестами». Последний штрих выдает, таким образом, некоторую усеченность возможностей толкования. Мы могли бы умножить число вопросов, которые не получают ответа в рамках теории Фрэзера, но сами собой разрешаются на основе тезиса о сексуальном восприятии огня первобытным человеком. Ничто не даст более ясного понимания недостаточности социологических объяснений, чем параллельное чтение «Золотой ветви» Фрэзера и «Либидо» Юнга. Даже когда ставится совершенно конкретный вопрос — такой, как проблема омелы, — решающую роль играет проницательность психоанализа. Кстати, в книге Юнга можно найти немало аргументов в подтверждение тезиса о сексуальном характере трения и огня в примитивных представлениях. Мы лишь систематизируем эти аргументы, подкрепив их материалом, почерпнутым в менее глубокой сфере умственной деятельности, приближающейся к объективному познанию.
В отдельной книге Фрэзера под названием «Мифы о происхождении огня» сексуальные мотивы настолько явно присутствуют на каждой странице, что психоанализ здесь поистине представляется излишним. Поскольку мы поставили целью рассмотреть в этой работе в основном современные типы мышления, мы не станем рассуждать о примитивных менталитетах, исследуемых Фрэзером. Сошлемся лишь на несколько примеров, свидетельствующих о необходимости внести коррективы в интерпретацию социолога, опираясь на психоанализ. Первооткрывателем огня часто выступает птичка с красным пятнышком — следом пламени — на хвосте. У одного австралийском племени существует очень забавная легенда — точнее, согласно этой легенде, похищение огня удалось именно благодаря забаве. «Некогда глухой аспид был единственным обладателем огня, храня его в своей утробе. Все попытки птиц завладеть огнем были безуспешны до тех пор, пока не появился маленький сокол. Он пустился в такие потешные проделки, что аспид не смог удержаться от смеха. Стоило ему рассмеяться, как огонь вылетел наружу и сделался их общим достоянием» (пер., с. 18). И так во многих случаях: легенда об огне оборачивается игривой любовной историей. С огнем связано бесчисленное множество шуток. Есть немало рассказов о похищении огня. Комплекс Прометея распространяется на всех живых тварей. Чаще всего похитителем огня бывает птица: королек, малиновка, колибри — то есть существо миниатюрное. Иногда огонь уносят на кончике хвоста кролик, барсук, лисица. В других историях речь идет о драке между женщинами: «Под конец одна из них сломала свою палку, и оттуда тотчас вырвался огонь» (с. 33). Добытчицей огня может быть также старуха: «Кипя гневом, она обламывает сучья с деревьев и исступленно трет их один о другой». Подобный мотив, связывающий извлечение огня с насилием, повторяется неоднократно: огонь — это объективный феномен, сопровождающий внутреннее возбуждение, нервозность движений. Итак, в высшей степени поразительно, что у истоков объективного открытия мы постоянно обнаруживаем исключительное психологическое состояние, отличающееся интенсивной эмоциональной окрашенностью. Тут можно выделить различные типы огня: нежный, потаенный, задорный, неистовый — в соответствии с исходной психологической характеристикой желаний и страстей. Одна австралийская легенда содержит воспоминание о тотемическом животном, некоем «euro», хранившем огонь в собственном теле. Человек его убил. «Раздумывая, каким образом и откуда зверь извлекал огонь, он тщательно осмотрел тело, вырвал половой член огромной длины, разъял его надвое и обнаружил внутри ярко-красный огонь» (с. 34). Как могла бы такая легенда сохраниться в памяти поколений, если бы каждое из них не имело глубоких оснований для веры в нее? В другом племени рассказывают, что «у мужчин не было огня, и они не умели его добывать, а женщины умели. Когда мужчины отправились в чащу на охоту, женщины сварили пищу и сами ее съели. В то время как трапеза уже подходила к концу, они заметили вдалеке возвращающихся с охоты мужчин. Не желая выдавать им секрет огня, женщины поспешно собрали еще тлеющий пепел и спрятали его в гениталиях, чтобы мужчины не могли его увидеть. Придя домой, мужчины спросили: где огонь? Но женщины ответили: огня нет». Анализируя подобный рассказ, приходится признать полную невозможность его реалистического толкования, между тем как психоаналитическое объяснение напрашивается само собой. Действительно, совершенно очевидно, что спрятать в человеческом теле, как это описано во множестве мифов, реальный, объективный огонь невозможно. В равной степени ясно, что только сфера чувств допускает столь бессовестную ложь, когда вопреки всякой очевидности отрицают глубоко интимное желание: огня нет.
Герой одного из южноамериканских мифов, стремясь добыть огонь, преследует женщину (с. 164). «Он настиг ее прыжком, поймал и сказал, что возьмет ее, если она не откроет ему тайну огня. После нескольких попыток вырваться женщина согласилась. Она уселась на землю, широко раздвинув ноги. Обеими руками она хорошенько надавила на верхнюю часть живота, и из детородного отверстия выкатился на землю огненный шар. Но это был не тот огонь, что известен нам сегодня: он остыл, и на нем нельзя было сварить еду. Как только женщина его отдала, он потерял свойства огня. Однако Аджиджеко заявил, что может поправить дело. Он набрал всего, что жжется: всякой жгучей коры, плодов, красного перца, и, смешав все это с огнем женщины, разжег тот самый огонь, которым мы пользуемся и поныне». Этот пример дает нам прозрачное описание перехода от метафоры к реальности. Заметим, что речь идет не о переходе от реальности к метафоре, согласно постулату реалистической интерпретации, а в точности наоборот: от метафор субъективного происхождения к объективной реальности, в духе того тезиса, который мы отстаиваем. Жар любви, смешанный с огнем перца, в конечном итоге воспламеняет сухую траву. Именно этим абсурдом объясняется открытие огня. Вообще, читая богатейшую, увлекательнейшую книгу Фрэзера, невозможно не поражаться бедности реалистического толкования. Число рассматриваемых легенд, вероятно, приближается к тысяче, и только в двух-трех из них выявлен сексуальный смысл (с. 63 — 267). В остальном, несмотря на то что аффективный смысл подразумевается, господствует представление, будто цель создания мифа — объективное толкование. Так (с. 110), «гавайский миф о происхождении огня, как и множество австралийских мифов этого рода, призван объяснить особенности окраски некоторых видов птиц». В другом месте похищение огня кроликом служит объяснением рыжего или черном цвета его хвоста. Подобные толкования, внушенные какой-то объективной деталью, упускают из вида первоначальную заинтересованность в аффективной сфере. Первобытная феноменология есть феноменология аффективности: из фантомов — проекций фантазии — она творит объективные сущности, желания перевоплощает в образы, соматический опыт — в материальный, любовь — в огонь.
С большей или меньшей степенью основательности пытаясь воссоздать первобытное состояние, романтики, сами того не подозревая, возвращаются к темам сексуально окрашенного восприятия огня. Г. Г. фон Шуберту принадлежит, например, фраза, суть которой в действительности проясняется только в свете психоанализа огня: «Подобно тому как дружба подготавливает нас к любви, так же и в результате соприкосновения сходных тел возникает ностальгия (тепло) и вспыхивает любовь (пламя)». Можно ли удачнее выразить, что ностальгия — это воспоминание о тепле гнезда, память о лелеемой в сердце любви к «саlidum innаtum»? Поэзия гнезда, отчего дома не имеет иного истока. Никакое объективное впечатление, полученное при наблюдении гнезд в кустарниках, никогда не подарило бы нам изобилия эпитетов, оценивающих тепло, негу, уют гнезда. Забыв о том, как человек согревает человека, словно стремясь удвоить собственное природное тепло, трудно понять, почему влюбленные говорят о своем укромном гнездышке. Таким образом, тепло нежности — источник сознания блаженства. Точнее говоря, оно и есть осознание истоков блаженства. Вся поэзия Новалиса могла бы получить новую интерпретацию при рассмотрении ее с позиций психоанализа огня. Она выражает напряженное стремление пережить первобытное состояние. Сказка для Новалиса всегда в той или иной степени космогонична. Она современна порождающим друг друга душе и миру. По его словам, сказка — это «эра… свободы, первобытное состояние природы, эпоха, предшествующая Космосу». И тут в своей откровенной амбивалентности выступает божество трения, творец и огня, и любви. Прекрасная дочь короля Арктура, «опершись на шелковые подушки, возлежала на троне, искусно изваянном из громадного серного кристалла, а служанки усердно растирали ее нежные члены, где, казалось, текло молоко, окрашенное пурпуром. Под прикосновениями служанок тело излучало восхитительное сияние, озарявшее чудным светом весь дворец…» Это сияние исходит изнутри. Существо, осыпаемое ласками, сияет от счастья. Ласка — не что иное, как символическая, идеальная форма трения. Но сцена имеет продолжение. «Герой стоял в молчании. — Позволь мне коснуться твоего щита, — нежно промолвила она». И когда он изъявил согласие: «Его доспехи зазвенели; он ощутил всем телом волну живительной силы; взгляд его блеснул молнией; громкое биение сердца раздавалось из-под кирасы. Прекрасная Фрея, казалось, посветлела лицом, а исходившее от нее сияние сделалось еще более жгучим. — Идет король! — воскликнула великолепная птица…» Если уточнить, что это птица Феникс — Феникс, восстающий из пепла, подобно на миг ослабевшему желанию, то в этой сцене более чем очевидна печать двоякой первоначальности огня и любви. Если любовь воспламеняет, то это доказывает, что огонь был разожжен вследствие любви. «Когда Эрос, вне себя от восторга, увидел перед собой спящую Фрею, внезапно раздался оглушительный грохот. От принцессы к мечу пробежала яркая искра». Точно передавая психоаналитический образ, Новалис должен был сказать: от меча к принцессе. Как бы то ни было «Эрос уронил меч, устремился к принцессе и запечатлел на ее свежих устах пламенный поцелуй». Стоит изъять из романа Новалиса его интуитивные прозрения о первобытном огне, и, кажется, вся поэзия, все грезы тут же рассеются. Феномен Новалиса столь характерен, что представляется возможным типизировать его в качестве особого комплекса. В области психоанализа нередко достаточно дать название явлению, чтобы спровоцировать некое выпадение осадка: до наименования был лишь аморфный мутный раствор, а когда имя названо, видны осевшие на дно кристаллы. Комплекс Новалиса как бы синтезирует импульс к возгоранию от трения и потребность разделить пламя. Этот импульс, как представляется, возвращает нас к первозданной подлинности доисторического завоевания огня. Комплекс Новалиса характеризуется сознанием внутреннего тепла, всегда преобладающим над чисто визуальным познанием света. Он основан на удовлетворении чувственной жажды тепла и глубинном сознании согревающего блаженства. Тепло — это благо, это некое достояние, которое нужно ревниво оберегать, дабы одарить им лишь одно избранное существо, признанное достойным того, чтобы слиться с ним воедино. Свет играет и смеется на поверхности вещей, но только тепло обладает способностью проникать внутрь. В одном из писем к Шлегелю Новалис писал: «Пусть в этой сказке тебе откроется моя нелюбовь к игре светотени и желанность для меня ясного, теплого и всепроникающего Эфира». Эта потребность углубления внутрь вещей, проникновения в глубь человеческого существа рождена интуитивным влечением к внутреннему теплу. Тепло способно проникнуть туда, куда не проникнет ни взгляд, ни рука. Это единение глубин, термическое сродство облекается Новалисом в символ сошествия в недра горы, в пещеру и рудник — туда, где тепло равномерно разлито, где оно растворено, словно очертания сна. Как точно заметил Нодье, всякое описание сошествия в ад имеет структуру сна. Новалис грезил жаром земной утробы, как иным снится блистательно-холодный небесный простор. Рудокоп для него — это «астролог наоборот»; Новалис живет скорее концентрированным теплом, нежели лучистым сиянием света. Как часто он предавался медитации «на краю темной бездны»! Он стал поэтом минералов не потому, что был горным инженером; будучи поэтом, он стал инженером, ибо подчинился голосу подземных недр, призывающему вернуться в «саlidum innatum». Рудокоп, по его словам, — это герой глубин, готовый «принять небесные дары и в блаженном восторге покинуть мир с его невзгодами». Рудокоп воспевает Землю: «С Нею ощущает он тесное, глубокое единение; к Ней пламенеет он страстью, словно к невесте». Земля — материнское чрево, теплое, как родное лоно в подсознании ребенка. Одно и то же тепло живит и камень, и сердца (с. 127). «Казалось, в жилах рудокопа пылает огонь земных недр, зовущий его спускаться все глубже и глубже». Там, в сердцевине, — проросшее семя; там огонь порождающий. Что прорастает, то горит. Что горит, то дает росток. «Мне нужны… цветы, растущие в Огне… — Цинк! — позвал Король. — Дай нам цветов… Садовник выступил вперед, взял наполненный пламенем горшок и бросил в него сверкающее семя. Немного погодя взошли цветы…» Возможно, человек позитивного ума возьмется развернуть перед нами пиротехническую интерпретацию. Он продемонстрирует, как сверкающее пламя цинка выбрасывает в воздух ослепительно белые хлопья окисла, напишет формулу окисления. Но, выявив химическую причину чудесного явления, эта объективная интерпретация не поможет нам проникнуть в сердцевину образа, в ядро комплекса Новалиса. Даже с точки зрения классификации образных ценностей эта интерпретация будет обманчива, ибо, следуя ей, мы не поймем, что у такого поэта, как Новалис, преобладает потребность ощущать, а не видеть, что здесь на первое место, прежде гетевского света, должно быть поставлено ласковое темное тепло, пронизывающее все фибры бытия. Конечно, творчество Новалиса не лишено более светлых тонов. Любовь нередко уступает место ностальгии в том же смысле, что и у фон Шуберта; однако огненный след неизгладим. Быть может, вы возразите еще, что Новалис — поэт «голубого цветка», незабудки, брошенной в пропасть, прямо в смертный мрак, как залог нетленности воспоминания. Но давайте углубимся в недра бессознательного, вспомним вместе с поэтом грезы первобытного человека — и вам предстанет истина во всей ее несомненности: тот голубой цветок — на самом деле красный!