Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Женщина и брак в XII веке



Действительно, в XII в. появляется сильное антиматримониальное течение. В то самое время, когда женщина становится более свободной, когда она уже не рассматривается как собственность мужчины или как машина по производству детей, когда более не задаются вопросом о наличии у нее души (это век подъема института брака на Западе), супружество дискредитируется как среди дворян — куртуазная любовь, плотская она или духовная, существует лишь помимо брака, находя свое идеальное воплощение в Тристане и Изольде, Ланселоте и Гиневре, — так и в университетской среде, где создается целая теория естественной любви, которую мы находим в следующем веке в Романе о Розе Жана де Мена.

Итак, присутствие женщины; Элоиза появляется рядом с Абеляром в то время, когда женщина присоединяется к интеллектуальному движению — не без помощи голиардов, — требующему радостей плоти для клириков, не исключая и священников. Тем самым заявляет о себе еще одна сторона нового облика интеллектуала XII столетия. Его гуманизм требует всей полноты человечности и отвергает все, что может показаться самоумалением. Для самореализации ему нужна рядом женщина. Ссылаясь и на Ветхий, и на Новый завет, голиарды говорят свободным от условностей языком и подчеркивают, что мужчина и женщина наделены органами, которыми они могут без стыда пользоваться. Отставим в сторону сальности и сомнительные шутки голиардов. Подумаем лучше о духовном, о психологическом климате, чтобы лучше понять размах драмы Абеляра и его чувства.

Первой по этому поводу высказывается Элоиза. В поразительном письме она предлагает Абеляру отказаться от мысли о супружестве. Она напоминает о домашнем хозяйстве живущих в бедности интеллектуалов. И если даже отвлечься теперь от этого препятствия к философским занятиям, то представь себе условия совместной жизни в законном браке. Что может быть общего между учениками и домашней прислугой, между налоем для письма и детской люлькой, между книгами или таблицами и прялкой, стилем или каломом и веретеном? Далее, кто же, намереваясь посвятить себя богословским или философским размышлениям, может выносить плач детей, заунывные песни успокаивающих их кормилиц и гомон толпы домашних слуг и служанок? Кто в состоянии терпеливо смотреть на постоянную нечистоплотность маленьких детей? Это, скажешь ты, возможно для богачей, во дворцах или просторных домах которых есть много различных комнат. Для богачей, благосостояние которых нечувствительно к расходам и которые не знают треволнений ежедневных забот. Но я возражу, что философы находятся совсем не в таком положении, как богачи; тот, кто печется о приобретении богатства, занят мирскими заботами, не будет заниматься богословскими или философскими вопросами.

Кроме того, отвергая брачные узы для мудреца, можно сослаться на известные авторитеты, например, на Теофраста, аргументы которого перенимает св. Иероним в Adversus Jovinianum, книге, сделавшейся модной в XII в. Рядом с этим отцом церкви можно поместить античный авторитет Цицерона, который после развода с Теренцией отказался вступать в брак с сестрой своего друга Гирция.

Абеляр отвергает жертву Элоизы. Он решается на брак, но только тайный. Чтобы успокоить Фульбера, его оповещают, и он даже присутствует на благословении этого брака.

Однако намерения у актеров этой драмы различные. Абеляр с успокоенной совестью думает вернуться к своим трудам — Элоиза должна оставаться в тени. Фульбер, со своей стороны, желает, чтобы весть о свадьбе разошлась, дабы всем стало известно о полученной им сатисфакции. Тем самым он хотел подорвать авторитет Абеляра, которому он ничего так и не простил.

Абеляру это надоело, и он задумал такую стратагему: Элоиза удалится в монастырь в Аржантейле, где она облачится в послушницу. Это положит конец сплетням. Элоиза, у которой уже нет иной воли, кроме абеляровой, будет ждать в этом одеянии, пока не смолкнут слухи. Но этот план не включал в себя Фульбера, хотя был задуман, чтобы того обыграть. Фульбер вообразил, что Абеляр избавился от Элоизы, принудив ее принять постриг и разорвав тем самым брак. Ночью в дом Абеляра является карательная экспедиция: его калечат, поутру на скандал сбирается толпа.

Абеляр пытается скрыть свой стыд в аббатстве Сен-Дени. Понятно его отчаяние — может ли евнух быть вполне человеком?

Оставим здесь Элоизу, она более не послужит нашим целям. Известно, что до самой смерти продолжалось общение двух любящих душ — в письмах из одного монастыря в другой.

Новые бои

Интеллектуальная страсть спасла Абеляра. Залечив раны, он вернул себе и боевой задор. Невежественные и грубые монахи ему претят. Своей гордыней он надоел и монахам. К тому же их одиноким молитвам мешает толпа учеников, прибывающих, чтобы просить мэтра вернуться к преподаванию. Он пишет для них свой первый богословский трактат. Его успех вызывает гнев: собрание, украсившее себя именем Собора, созывается в Суассоне в 1121 г., чтобы осудить трактат. Причем в напряженной атмосфере враги Абеляра собрали толпу, грозившую его линчевать. Несмотря на усилия епископа Шартрского, предлагавшего ограничиться наставлением, книгу сжигают, а Абеляра приговаривают до конца дней своих пребывать в монастыре.

Он возвращается в Сен-Дени, где ссоры с монахами вспыхивают с новой силой. Но разве не он сам их разжигает? Он доказывает, что знаменитые страницы Гильдуина об основателе аббатства — вздорные сказки, что первый епископ парижский не имеет ничего общего с Ареопагитом, коего обратил ап. Павел. На следующий год он бежит из этого монастыря и, наконец, находит убежище у епископа из Труа. Он строит себе небольшую молельню Св. Троицы и живет в одиночестве. Он ничего не забыл: его осужденная книга была посвящена Троице.

Его убежище вскоре обнаружено учениками, нарушающими его одиночество. Вокруг возводится деревня из их хижин и палаток. Молельня растет, перестраивается из камня и получает провоцирующее имя — Параклет. Только преподавание Абеляра помогает этим импровизированным селянам забыть о городских удовольствиях. Они меланхолически вспоминают: ведь вот школяры в городах имеют все необходимое.

Спокойная жизнь Абеляра длится недолго. Два новых апостола, как он их называет, составляют против него заговор. Речь идет о св. Норберте, основателе ордена премонтриан, и св. Бернаре, реформаторе цистерианского ордена из аббатства Сито. Они так преследуют его, что он даже подумывает о бегстве на Восток. Богу известно, как часто я впадал в отчаяние и помышлял даже о бегстве из христианского мира и о переселении к язычникам (отправиться к сарацинам, как уточнил при переводе Жан де Мен), чтобы там, среди врагов Христа, под условием уплаты какой-нибудь дани спокойно жить по-христиански. Я полагал, что язычники отнесутся ко мне благосклоннее, чем менее они будут видеть во мне христианина вследствие приписываемых мне преступлений.

Абеляр был избавлен от такой крайности — от искушения первого западного интеллектуала, пришедшего в отчаяние от того мира, в котором он жил. Его избирают аббатом одного бретонского монастыря. Новые распри — он считает, что оказался среди варваров. Они не знают другого языка, кроме нижнебретонского. Монахи невообразимо грубы. Он пытается их чуть-чуть обтесать, а они в ответ хотят его отравить. Он бежит и отсюда в 1132 г.

В 1136 г. мы находим его на холме святой Женевьевы. Он снова учительствует, к нему ходит больше чем когда бы то ни было слушателей. Арнольд Брешианский, изгнанный из Италии за подстрекательство городского мятежа, бежит в Париж и вступает здесь в союз с Абеляром. Он приводит к нему своих нищенствующих учеников. После осуждения в Суассоне Абеляр не переставал писать. И в 1140 г. его враги вновь начинают атаку на его труды. Его связи с римским изгнанником только увеличивают их враждебность. Союз городского диалектика с демократическим движением коммун не мог не обратить на себя внимания со стороны их общих противников.

Св. Бернар и Абеляр

Во главе врагов стоит св. Бернар. По удачному выражению отца Шеню, аббат из Сито находится по другую сторону христианства. Этот сельский житель, оставшийся по духу своему феодалом и даже прежде всего воином, не создан для понимания городской интеллигенции. Против еретика или неверного он знает только одно средство — силу. Проповедник крестового похода, он не верит в то, что такой поход может быть интеллектуальным. Когда Петр Достопочтенный просит его прочесть перевод Корана, чтобы возразить Магомету пером, он просто ему не отвечает. В монастырской келье он предается мистическому созерцанию, чтобы, дойдя до его высот, вернуться в мир как судия. Апостол одинокой жизни всегда готов сразиться с теми, кто хочет привнести новшества, кажущиеся ему опасными. В последние годы своей жизни он, по существу, правит христианским миром, диктуя приказы папе, приветствуя создание воинских орденов, мечтая об обращении всего Запада в рыцарство, в воинство Христово. Это уже готовый великий инквизитор.

Столкновение с Абеляром было неизбежным. Атаку начинает правая рука Бернара, Гийом из Сен-Тьерри. В письме Бернару он разоблачает нового богослова и побуждает своего именитого друга начать преследование. Св. Бернар приезжает в Париж, он пытается увещать студентов. Успеха он не имеет, убеждаясь в размерах учиняемого Абеляром зла. Один из учеников Абеляра предлагает, чтобы в Сансе состоялся диспут перед собранием теологов и епископов. Мэтр должен еще более возвыситься в глазах своих слушателей. Св. Бернар тайком меняет характер этого собрания.

Аудитория превращается в Собор, а его противник по диспуту — в обвиняемого. В ночь перед дебатами он созывает епископов, показывает им собранное на Абеляра досье и представляет его как опасного еретика. Наутро последнему не остается ничего другого, как поставить под сомнение правомочность Собора и воззвать к папе. Епископы посылают в Рим довольно мягкое осуждение. Встревоженный этим Бернар торопится, чтобы его обогнать. Его секретарь мчится к преданным Бернару кардиналам с письмами, которые помогают вырвать у папы суровое осуждение Абеляра, книги которого приговорены к сожжению. Абеляр вновь должен отправиться в путь, он укрывается в Клюни. На этот раз он сломлен. Петр Достопочтенный принимает его с бесконечным милосердием, примиряет его со св. Бернаром, добивается от Рима снятия отлучения и помещает Абеляра в монастырь Сен-Марсель в Шалоне, где тот умирает 21 апреля 1142 г. Великое аббатство Клюни посылает ему письменное отпущение грехов и напоследок делает еще один весьма деликатный жест — передает его прах Элоизе, аббатисе в Параклете.

Такова эта жизнь — типичная в своей необычайности. Из значительного числа сочинений Абеляра мы остановимся здесь только на нескольких характерных моментах.

Логик

Абеляр был прежде всего логиком и, подобно всем великим философам, первым делом занялся вопросом о методе. Он был чемпионом диалектики. Своим Учебником логики для начинающих (Logica ingredientibus) и прежде всего своим Sic et Non (1122 г.) он дал западной мысли первое Рассуждение о методе. С блестящей простотой он доказывает необходимость обращения к собственной способности рассуждения. Отцы церкви ни по одному вопросу не были согласны друг с другом; где один говорил «белое», другой находил «черное» — Sic et Non.

Отсюда необходимость науки о языке. Слова созданы, чтобы что-то обозначать (номинализм), но они имеют свою опору в реальности. Они соответствуют вещам, которые обозначают. Все усилия логики должны заключаться в том, чтобы установить адекватность языка и обозначаемой им реальности. Для такого требовательного ума язык является не покровом, скрывающим реальность, но выражением реальности. Этот профессор верит в онтологическую ценность своего инструмента — слова.

Моралист

Логик был также моралистом. В сочинении «Этика, или Познай самого себя» (Ethica seu Scito te ipsum) сей пропитавшийся античной философией христианин придает самосозерцанию не меньшее значение, чем монастырские мистики, вроде св. Бернара или Гийома из Сен-Тьерри. Но, как отмечал М. де Гандильяк, если для цистерианцев «христианский сократизм» был прежде всего медитацией на тему бессилия человека-грешника, то в «Этике» самопознание предстает как анализ свободного согласия. От него зависит, принимаем мы или отвергаем то презрение Бога, каковым является грех.

Св. Бернар восклицает: Рожденные во грехе грешники, мы порождаем грешников; рожденные должниками — должников; рожденные в разврате — развратников; рожденные рабами — рабов. Мы ущербны уже при появлении в мире сем, пока живем и покидая его; от корней наших ног и до вершины нашей головы в нас нет ничего неиспорченного. Абеляр отвечает на это, что грех есть лишь недостаток: грешить — значит презреть нашего Творца, значит не совершать во имя Его действий, которые мы считаем нашим долгом самоотречения ради Него. Определяя тем самым грех чисто негативно, как согласие на дела порочные либо как отказ от дел добродетельных, мы ясно показываем, что грех не есть некая субстанция, ибо он заключается, скорее, в отсутствии, нежели в присутствии, и сходен с тьмой, которую можно было бы определить: отсутствие света там, где должен был быть свет. Он отдает человеку способность решения — согласие на добродетель или отказ от нее, в чем и видит центр моральной жизни.

Этим Абеляр сильнейшим образом способствовал подрыву одного из важнейших таинств христианства — епитимьи или покаяния. Перед лицом радикального зла человека церковь в варварские времена составляла списки грехов и тарифов положенных наказаний на манер варварских же законов. Пенитенциарий раннего средневековья свидетельствуют, что в то время главными в раскаянии считались грех и наказание за него. Абеляр выразил и укрепил противоположную установку. Самым важным является грешник, его намерение, а главным наказанием — раскаяние. Сердечное раскаяние, — пишет Абеляр, — уничтожает грех, т. е. презрение Бога или согласие на зло. Ибо милосердие Божие, вдохновляющее это стенание, несовместимо с грехом. «Суммы» исповедников, появившиеся к концу того века, уже включают в себя этот переворот в психологии — если не в теологии — раскаяния. Так, в городах и в городских школах углубляется психологический анализ, происходит в полном смысле слова гуманизация таинств. Можно представить, насколько обогатился духовно западный человек!

Гуманист

Обратим внимание лишь на одну черту Абеляра-теолога. Никто больше него не говорил о союзе разума и веры. Задолго да св. Фомы он идет здесь дальше великого начинателя новой теологии, св. Ансельма, пустившего в ход в предшествующем столетии плодотворную формулу: вера в поисках разумения, «верую, чтобы понимать» (fides quaerens tntellectum).

Тем самым Абеляр удовлетворяет чаяния школьных кругов, которые в теологии требуют более человеческих и философских оснований и желают более понимать, нежели высказываться. К чему, говорят они, слова, лишенные разумности? Нельзя верить в непонятное и смехотворно обучать других тому, что не могут уразуметь ни сам обучающий, ни его слушатели.

В последние месяцы своей жизни в Клюни наш гуманист в полной безмятежности начинает писать свой Диалог между философом (язычником), иудеем и христианином. В нем он желает показать, что ни первородный грех, ни боговоплощение не были абсолютными разрывами в истории человечества. Он ищет общее в трех религиях, составляющих для него сумму человеческой мысли. Он хочет найти естественные законы, которые поверх всех религий позволяют признать каждого человека сыном Божьим. Его гуманизм завершается веротерпимостью, и перед лицом всех разделений он ищет то, что соединяет людей, памятуя, что в доме Отца моего много обителей. Если Абеляр был наивысшим выражением парижской среды, то в Шартре следует искать другие черты рождающегося интеллектуала.

Шартр и шартрский дух

Великим научным центром века был Шартр. Тут не пренебрегали искусствами тривиума — грамматикой, риторикой, логикой; это видно по преподаванию Бернара Шартрского. Но этому изучению voces, слов, в Шартре предпочитали изучение вещей, res, которые были предметом квадривиума: арифметики, геометрии, музыки, астрономии.

Именно эта ориентация определяет шартрский дух — дух любознательности, наблюдений, исследований, который расцвел, питаемый соками греко-арабской науки. Жажда познания получила такое распространение, что знаменитейший из популяризаторов века, Гонорий Отенский, резюмировал ее удивительной формулой: Невежество — изгнание человека, его отечество — наука.

Эта любознательность приводит в негодование умы, преданные традиции. Абсалон Сен-Викторский возмущается тем интересом, с которым здесь изучают строение шара, природу элементов, расположение звезд, природу животных, силу ветра, жизнь растений и корней. <…>ом из Сен-Тьерри жалуется св. Бернару на людей, объясняющих творение первого человека не от Бога, но от природы, от духов и от звезд. Гийом из Конша отвечает: Не ведая сил природы, они хотят, чтобы мы оставались на привязи у их невежества, отрицают за нами право на исследование и осуждают нас на то, чтобы мы оставались деревенщиной, верующей без разума.

В Шартре превозносятся и популяризируются несколько великих фигур прошлого, которые, христианизировавшись, становятся символами знания — великими мифическими предками ученого

Соломон тут учитель всякой восточной и еврейской учености; он не только мудрец Ветхого завета, но также великий представитель герметической науки. С его именем связывается энциклопедия магических познаний, он является владыкой тайн, хранителем секретов науки.

Александр предстает в первую очередь как Исследователь. Его учитель Аристотель вдохнул в него страсть к изысканию, энтузиазм любознательности, матери науки. Получает распространение древнее апокрифическое письмо, в котором он рассказывает своему учителю о чудесах Индии. Перенимается и легенда Плиния, согласно которой Александр поставил философа во главе научного проекта, снабдив его тысячью ученых, посланных во все концы света. Жажда познаний была двигателем всех его походов и завоеваний. Не довольствуясь покорением земли, он хотел изучить другие стихии. Он поднимался в воздух на ковре-самолете; построил стеклянную бочку и спускался в глубины моря в этом предке батискафа, чтобы изучить нравы рыб и морскую флору. К несчастью, — пишет Александр Неккам, — он не оставил нам своих наблюдений

Наконец, Вергилий, тот самый Вергилий, который

<…>

Шартрский натурализм

Основанием шартрского рационализма была вера во всемогущество Природы. Природа для них есть прежде всего порождающая сила, mater generationis, вечно творящая и обладающая неисчерпаемыми ресурсами. На этом зиждется натуралистический оптимизм XII в., века расцвета и экспансии.

Но Природа также представляет собой космос, пример организованного и рационального единства. Она явлена как сеть законов, существование которых делает возможной и необходимой рациональную науку о вселенной. Таков другой источник оптимизма — разум — предсказал явление Христа в своей четвертой эклоге и на могиле коего молился ап. Павел. Он собрал в Энеиде сумму познаний античного мира. Бернар Шартрский комментирует первые шесть книг поэмы как научный труд — на равных правах с Книгой Бытия. Так формируется легенда, которая приведет к замечательному персонажу Данте, к тому, кто будет призван исследовать подземный мир автором Божественной комедии: Ти duca, tu signore e tu maestro.

Дух исследования столкнется с другой тенденцией шартрских интеллектуалов — духом рациональности. На пороге Нового времени эти две фундаментальные установки научного духа часто кажутся антагонистами. Для ученых XII в. опыт способен постичь только феномены, видимости. Наука должна отвернуться от них, чтобы разумом постигать реальности. Мы еще увидим, сколь тяжким грузом отягощало это разделение средневековую науку.

Абсурдность мира

Он не абсурден, он просто еще не понят; мир — это гармония, а не беспорядок. Потребность в упорядоченной вселенной ведет некоторых шартрцев к отрицанию существования изначального хаоса. Такова позиция Гийома из Конша и Арно из Бонневаля, комментировавшего Книгу Бытия в следующих выражениях: Бог, различая свойства мест и имен, придал вещам соответствующие им меры и назначения наподобие членов одного гигантского тела. Даже в тот отдаленный момент (Творения) у Бога не было ничего запутанно — го, ничего бесформенного, ибо материя вещей с самого творения была образована из соразмерного. В таком духе шартрцы комментировали Книгу Бытия, разъясняя ее прежде всего природными законами. Физицизм здесь противопоставляется символизму. Так, Тьерри Шартрский предлагает анализировать библейский текст в согласии с физикой и буквально (secundum physicam et ad litteram). Так делал это со своей стороны и Абеляр в Expositio in Hexameron.

Для этих христиан подобные верования давались нелегко. Проблемой оставалось отношение между Природой и Богом. Для шартрцев Бог хоть и создал Природу,» но он почитает данные им самим законы. Его всемогущество не противоречит детерминизму. Чудо имеет место в рамках порядка природы. Важно не то, — пишет Гийом из Конша, — что Бог мог это сделать, но важно исследовать это, объяснить рационально, показать цель и пользу. Несомненно, Бог мог все, но главное, что сделал он то или другое. Конечно, Бог мог сделать теленка из ствола дерева, как то говорит неотесанная деревенщина, но разве он когда-нибудь это делал?

Так происходит десакрализация природы, критика символизма — необходимые пролегомены ко всякой науке. Христианство, как то показал Пьер Дюгем, сделало это возможным с момента своего распространения, перестав считать природу, звезды, явления богами, — а это свойственно античной науке, — но полагая их творениями Бога. Новый этап придал ценность рациональному характеру творения. Против сторонников символического истолкования вселенной поднимается требование: признать существование порядка автономных вторичных причин за действием Провидения. Конечно, XII век еще полон символов, но интеллектуалы уже начинают склонять чашу весов в сторону рациональной науки.

Шартрский гуманизм

Однако дух Шартра прежде всего гуманистичен. Не только во вторичном смысле слова, поскольку для созидания своей доктрины он обращается к античной культуре; но прежде всего потому, что человека он делает средоточием своей науки, своей философии и чуть ли не теологии.

Человек есть объект и центр творения. Смысл споров Сиг Deus homo великолепно изобразил отец Шеню. Традиционному тезису, подхваченному св. Григорием, по которому человек есть случайность творения, эрзац, тупик, созданный Богом лишь с тем, чтобы заменить падших после своего бунта ангелов, Шартр, развивая мысли св. Ансельма, противопоставляет идею человека, согласно которой он изначально входил в план Творца и для него, собственно, был создан мир.

В знаменитом тексте Гонорий Отенский популяризирует этот шартрский тезис, с самого начала заявляя: Нет иного авторитета, помимо истины, проверенной разумом; то, чему ради веры учит нас авторитет, разум подтверждает своими доводами. Провозглашенное несомненным авторитетом Писание находит подтверждение рассуждающего разума: даже если б все ангелы остались в небесах, человек все же был бы. создан вместе со всем своим потомством. Ибо мир сей был сотворен для человека, а под миром я разумею небо, землю и все то, что содержится во вселенной; и было бы абсурдно верить, что если б все ангелы сохранились, то он не был бы создан Тем, Кто сотворил всю вселенную.

Подчеркнем по ходу, что, ведя дискуссии об ангелах — даже об их половых признаках, — средневековые богословы почти всегда думали о человеке, и не было ничего более важного для будущего разума, чем эти, казалось бы, пустопорожние дебаты.

Человека шартрцы рассматривают прежде всего как рациональное существо. В нем осуществляется активное соединение разума и веры — это одно из фундаментальных положений интеллектуалов XII столетия. Они так интересуются животными, чтобы на их фоне лучше разглядеть человека. Антитеза «зверь — человек» является одной из великих метафор века. В римском бестиарии, в пришедшем с Востока гротескном мире, воспроизводимом воображением традиционалистов в их символизме, Шартрская школа видит своего рода гуманизм наоборот и постепенно от них отходит, чтобы вдохновить скульпторов готики и дать им новую модель — человека.

Известно, что привнесли в этот гуманистический рационализм греки и арабы. Здесь нет лучшего примера, чем Аделар Батский, переводчик и философ, много путешествовавший по Испании.

Одному традиционалисту, предложившему ему вступить в дискуссию как раз по поводу животных, он отвечает: Мне трудно обсуждать животных. От моих арабских учителей я научился брать себе в вожатые разум, а ты довольствуешься тем, что идешь на поводке за надуманными авторитетами. А как же еще назвать авторитет, как не поводком? Подобно тому, как глупых животных ведут на поводке, а они не ведают, куда и почему, довольствуясь тем, что их тянут за веревку, так и большинство из вас являются пленниками животной доверчивости и дают вести себя в путах опасных верований, ссылаясь на авторитет того, кто эти верования записал.

И далее: Ведь именно к аргументам диалектики прибегал Аристотель, когда забавы ради отстаивал ложный тезис перед слушателями с помощью своего софистического мастерства, тогда как они защищали от него истинное. Вот почему прочие искусства могут ступать твердо, пока пользуются услугами диалектики, но без нее спотыкаются и не знают уверенности. Поэтому современные авторы для ведения споров обращаются к самым прославленным в искусстве диалектики…

Аделар Батский приглашает нас идти еще дальше. Он полагает, что интеллектуалы XII в. могли бы извлечь из себя самих, из способностей собственного разума, самое существенное из того, что они прикрывали именами Древних и Арабов, чтобы смелее противостоять тем, кто привык к ссылкам на авторитеты, — сколь бы значительны они не были. Вот его признание: Наше поколение имеет тот укоренившийся недостаток, что оно отказывается признавать все пришедшее от современных. Так, если у меня есть собственная идея, которую я желаю опубликовать, то я приписываю ее кому-нибудь еще и заявляю: «Это сказано не мною, а таким-то». А чтобы мне целиком поверили, я говорю: «Изобрел это такой-то, а не я». Дабы избежать неприятностей, коли подумают, что это я, невежда сам у себя нашел эти идеи, я их уверяю, что взял их у арабов. Мне не хочется, чтобы сказанное мною и не нравящееся отсталым умам вело к тому, что это я им не понравлюсь. Я знаю, как выглядят настоящие ученые в глазах черни. Вот почему я отстаиваю не свое, а арабское.

Самым новым тут было то, что наделенный разумом человек мог исследовать и постигать рационально устроенную Творцом природу. Сам человек рассматривается шартрцами как природа, которая совершенным образом вписывается в порядок мира.

Человек-микрокосм

Так ожил и получил глубокий смысл древний образ человека-микрокосма. От Бернара Сильвестрийского к Алану Лилльскому идет развитие аналогии между миром и человеком, между мегакосмом и той вселенной в миниатюре, каковой является человек. Эта концепция революционна, хотя мы находим здесь немало забавного, когда в человеческом существе, например, отыскивают четыре элемента и доводят эти аналогии до абсурда. Она побуждает рассматривать человека в целом, начиная с его тела. Большая научная энциклопедия Аделара Батского распространяется на анатомию и физиологию человека. Это движение сопровождает и подкрепляет прогресс в области медицины, гигиены. Человек, которому вернули его тело, подходит к открытию человеческой любви, одному из величайших событий XII века, трагически пережитому Абеляром, и которому Дени де Ружмон посвятил свою знаменитую и спорную книгу. Этот человек-микрокосм обнаруживает себя в центре вселенной, которую он воспроизводит, находясь с нею в гармонии. К нему ведут все нити, он пребывает в согласии с миром, ему открыты бесконечные перспективы. Об этом пишут Гонорий Отенский и еще замечательная женщина, аббатиса Хильдегарда Бингенская, которая соединяет новые теории с традиционным монашеским мистицизмом в своих необычных трудах Liber Scivias и Liber dtvinorum operum. Исключительное значение имеют миниатюры этих книг, которые сразу получили широкую известность. Возьмем хотя бы одну из них, где человек-микрокосм предстает обнаженным, а моделью его тела служит любовь. Это показывает, что гуманизму интеллектуалов XII в. не нужно было дожидаться другого Возрождения, чтобы добавить это измерение, в котором эстетичский вкус к формам сочетался с любовью к истинным пропорциям.

Последним словом этого гуманизма было, пожалуй, то, что человек, сам являющийся природой и способный постичь природу своим разумом, может также преображать ее своей деятельностью.

Фабрика и homo faber

Интеллектуал XII века, помещенный в центр городского строительства, видит вселенную по образу этой стройки, как огромную и шумную фабрику, гудящую множеством ремесел. Метафора стоиков «мир — фабрика» переносится в более динамичную среду, имеющую более действенный характер. Герхох Рейхербергский говорит в своей Liber de aedificio Dei об этой великой фабрике всего мира, своего рода вселенской мастерской (illa magna totius mundi fabrica et quaedam universalis officina).

На такой стройке человек утверждает себя как мастер, преобразующий и творящий. Заново раскрывается homo faber, сотрудник Бога и природы в творении. Великое деяние, — говорит Гийом из Конша, — есть деяние творца, деяние природы или человека-мастера, подражающего природе.

Так преображается картина человеческого общества. В этой динамичной перспективе, придающей смысл экономическим и социальным структурам века, общество должно включать в себя все человеческие труды. Ранее презираемые, они входят вместе с этой реабилитацией труда в град человеческий, образ града божественного. Иоанн Солсберийский в Policraticus'e возвращает в общество сельских тружеников:

работающих в полях, в лугах, в садах; а затем и ремесленников: сукноделов, как и всех прочих, работающих орудиями по дереву, железу, бронзе и иным металлам. В такой перспективе рушится старая школьная система свободных искусств. Новое обучение должно включать в себя не только новые дисциплины: диалектику, физику, этику, но также научные и ремесленные техники, являющиеся существенной частью человеческой деятельности. Гуго Сен-Викторский в программе обучения, предложенной в Didascalion' e, утверждает эту новую концепцию. Гонорий Отенский развивает ее в своей знаменитой формуле: невежество — изгнание человека, его отечество — наука, добавляя при этом, что началом, здесь являются свободные искусства, представляющие собой города-этапы. Первый город — это грамматика, второй — риторика, третий — диалектика, четвертый — арифметика, пятый — музыка, шестой — геометрия, седьмой — астрономия. Тут он просто следует традиции. Но на этом путь не заканчивается. Восьмым этапом будет физика, где Гиппократ обучает странников добродетели и природе трав, деревьев, минералов, животных. Девятым оказывается механика, где странники обучаются работе с металлами, деревом, мрамором, живописи, скульптуре и ручному ремеслу. Здесь Нимрод воздвиг свою башню, а Соломон сконструировал свой храм. Здесь Ной изготовил свой ковчег, обучал искусству фортификации и работе с разными тканями. Одиннадцатый этап — это экономика. Сии врата ведут в отечество человека. Тут регулируются состояния и достоинства, различаются обязанности и порядки. Поспешающие в свое отечество люди обучаются здесь тому, как подойти к иерархии ангелов согласно порядку собственных заслуг. Так политикой завершается одиссея гуманизма интеллектуалов XII века.

Фигуры

Среди них, даже среди тех, что учили в Шартре, следует различать личности и темпераменты. Бернар был прежде всего профессором, желавшим дать своим ученикам общую культуру и методы мышления посредством солидной грамматической подготовки. Бернар Сильвестр и Гийом из Конша были в первую очередь учеными — славными представителями наиболее оригинальной тенденции шартрского духа. Они уравновешивают тем самым литературную склонность этого века, соблазнявшую многие умы. Как говорил Элоизе Абеляр: Более заботясь об учености, чем о красноречии, я слежу скорее за ясностью изложения, нежели за построением слов, за буквальным смыслом, чем за риторическими украшениями. Этому принципу следовали переводчики, сторонившиеся языческих красот. Я ничего не отбросил и ничего заметным образом не изменил в тех материалах, которые вам потребны для возведения вашего замечательного творения, — пишет Роберт Честерский Петру Достопочтенному, — за исключением того, что сделал их более понятными, и я не пытался позолотить низкую и презренную материю. С другой стороны, Иоанн Солсберийский — это, скорее, уже гуманист в ставшем для нас обычным смысле слова, он предан культурной утонченности и поиску выразительности. Хоть он и шартрец, но это — литератор. И все же он ищет, как сохранить счастливое равновесие. Как красноречие безрассудно и слепо без с бета разума, так и наука, не умеющая пользоваться словом, слаба и словно безрука. Люди стали бы скотами, лишившись присущего им красноречия.

Гильберт Порретанский был мыслителем, вероятно, самым глубоким метафизиком века. Его невзгоды — он стал жертвой нападок как традиционалистов, так и св. Бернара — не помешали ему вдохновить многочисленных учеников (к порретанцам относят Алана Лилльского и Николая Амьенского) и пробудить в своей епархии в Пуатье усердие как народа, так и клириков.

Влияние

В Шартре сформировались первопроходцы. В Париже — после поднятых Абеляром бурь — более умеренные умы стали включать в традиционное церковное образование все то, что можно было заимствовать у новаторов, не вызывая скандала. Этим занимались прежде всего епископ Петр Ломбардский и Петр Едок, получивший свое прозвище из-за того, что был знаменит своей способностью поглощать книги. Книги сентенций первого и Церковная история второго представляют собой систематические изложения философских истин и исторических фактов, содержащихся в библии. Они стали первыми базовыми учебниками университетов XIII века. Через них открытиями небольшого числа отважных смогла воспользоваться и масса более осторожных.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.