Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

X. Почему к власти приходят худшие?



Всякая власть развращает, но абсолютная
власть развращает абсолютно.
Лорд Эктон

Теперь мы сосредоточим внимание на одном убеждении, благодаря которому многие начинают считать, что тоталитаризм неизбежен, а другие теряют решимость активно ему противостоять. Речь идет о весьма распространенной идее, что самыми отвратительными своими чертами тоталитарные режимы обязаны исторической случайности, ибо у истоков их каждый раз оказывалась кучка мерзавцев и бандитов. И если, например, в Германии к власти пришли Штрейхеры и Киллингеры, Леи и Хайнсы, Гиммлеры и Гейдрихи, то это свидетельствует, может быть, о порочности немецкой нации, но не о том, что возвышению таких людей способствует сам государственный строй. Разве не могут во главе тоталитарной системы стоять порядочные люди, которые, думая о благе всего общества, будут действительно решать грандиозные задачи?

Нам говорят: не будем себя обманывать -- не все хорошие люди обязательно являются демократами, и не все они хотят участвовать в управлении государством. Многие, безусловно, предпочтут доверить эту работу тем, кого они считают компетентными. И пусть это звучит не очень разумно, но почему бы не поддержать диктатуру хороших людей? Ведь тоталитаризм -- это эффективная система, которая может действовать как во зло, так и во благо -- в зависимости от того, кто стоит у власти. И если бояться надо не системы, а дурных ее руководителей, то не следует ли просто заранее позаботиться, чтобы власть, когда придет время, оказалась в руках людей доброй воли?

Я совершенно уверен, что фашистский режим в Англии или в США серьезно отличался бы от его итальянской и немецкой версий. И если бы переход к нему не сопровождался насилием, наши фюреры могли бы оказаться много лучше. И когда бы мне было судьбой начертано жить при фашистском режиме, я предпочел бы фашизм английский или американский всем другим его разновидностям. Это не означает, однако, что по нашим сегодняшним меркам фашистская система, возникни она в нашей стране, оказалась бы в конце концов принципиально иной, скажем более гуманной, чем в других странах. Есть все основания полагать, что худшие проявления существующих ныне тоталитарных систем вовсе не являются случайными, что рано или поздно они возникают при любом тоталитарном правлении. Подобно тому, как государственный деятель, обратившийся в условиях демократии к практике планирования экономической жизни, вскоре оказывается перед альтернативой -- либо переходить к диктатуре, либо отказываться от своих намерений, так же и диктатор в условиях тоталитаризма должен неминуемо выбирать между отказом от привычных моральных принципов и полным политическим фиаско. Именно поэтому в обществе, где возобладали тоталитарные тенденции, люди нещепетильные, а, попросту говоря, беспринципные имеют гораздо больше шансов на успех. Тот, кто этого не замечает, еще не понял, какая пропасть отделяет тоталитарное общество от либерального и насколько вся нравственная атмосфера коллективизма несовместима с коренными индивидуалистическими ценностями западной цивилизации.

"Моральные основы коллективизма" были уже предметом многих дискуссий. Однако нас здесь интересуют не столько его моральные основы, сколько его моральные результаты. Главной этической проблемой считается обычно совместимость коллективизма с существующими моральными принципами. Или вопрос о выработке новых моральных принципов, которые необходимы для подкрепления оправдавшего все надежды коллективизма. Но мы поставим вопрос несколько иначе: какими станут моральные принципы в результате победы коллективистского принципа организации общества, какие нравственные убеждения при этом возобладают? Ведь взаимодействие нравственности с общественными институтами вполне может привести к тому, что этика, порожденная коллективизмом, будет сильно отличаться от этических идеалов, заставлявших к нему стремиться. Мы часто думаем, что если наше стремление к коллективизму продиктовано высокими моральными побуждениями, то и само общество, основанное на принципах коллективизма, станет средоточием добродетелей. Между тем непонятно, почему система должна обладать теми же достоинствами, что и побуждения, которые привели к ее созданию. В действительности нравственность в коллективистском обществе будет зависеть частично от индивидуальных качеств, которые будут обеспечивать в нем успех, а частично -- от потребностей аппарата тоталитарной власти.

* * *

Вернемся на минуту к состоянию, предшествующему подавлению демократических институтов и созданию тоталитарного режима. На этой стадии доминирующим фактором является всеобщее недовольство правительством, которое представляется медлительным и пассивным, скованным по рукам и ногам громоздкой демократической процедурой. В такой ситуации, когда все требуют быстрых и решительных действий, наиболее привлекательным для масс оказывается политический деятель (или партия), кажущийся достаточно сильным, чтобы "что-то предпринять". "Сильный" в данном случае вовсе не означает "располагающий численным большинством", поскольку всеобщее недовольство вызвано как раз бездеятельностью парламентского большинства. Важно, чтобы лидер этот обладал сильной поддержкой, внушающей уверенность, что он сможет осуществить перемены эффективно и быстро. Именно так на политической арене и возникает партия нового типа, организованная по военному образцу.

В странах Центральной Европы благодаря усилиям социалистов массы привыкли к политическим организациям военизированного типа, охватывающим по возможности частную жизнь своих членов. Поэтому для завоевания одной группой безраздельной власти можно было, взяв на вооружение этот принцип, пойти несколько дальше и сделать ставку не на обеспечение голоса своих сторонников на нечастых выборах, а на абсолютную и безоговорочную поддержку небольшой, но жестко выстроенной организации. Возможность установления тоталитарного режима во всей стране во многом зависит от этого первого шага -- от способности лидера сплотить вокруг себя группу людей, готовых добровольно подчиняться строгой дисциплине и силой навязывать ее остальным.

На самом деле социалистические партии были достаточно мощными, и если бы они решились применить силу, то могли добиться чего угодно. Но они на это не шли. Сами того не подозревая, они поставили перед собой цель, осуществить которую могли только люди, готовые преступить любые общепринятые нравственные барьеры.

Социализм можно осуществить на практике только с помощью методов, отвергаемых большинством социалистов. В прошлом этот урок усвоили многие социальные реформаторы. Старым социалистическим партиям не хватало безжалостности, необходимой для практического решения поставленных ими задач. Им мешали их демократические идеалы. Характерно, что как в Германии, так и в Италии успеху фашизма предшествовал отказ социалистических партий взять на себя ответственность управлять страной. Они действительно не хотели применять методы, к которым вело их учение, и все еще надеялись прийти к всеобщему согласию и выработать план организации общества, удовлетворяющий большинство людей. Но другие между тем уже поняли, что в плановом обществе речь идет не о согласии большинства, но лишь о согласованных действиях одной, достаточно большой группы, готовой управлять всеми делами. А если такой группы не существует, то о том, кто и как может ее создать.

Есть три причины, объясняющих, почему такая относительно большая и сильная группа людей с близкими взглядами будет в любом обществе включать не лучших, а худших его представителей. И критерии, по которым она будет формироваться, являются по нашим меркам почти исключительно негативными.

Прежде всего, чем более образованны и интеллигентны люди, тем более разнообразны их взгляды и вкусы и тем труднее ждать от них единодушия по поводу любой конкретной системы ценностей. Следовательно, если мы хотим достичь единообразия взглядов, мы должны вести поиск в тех слоях общества, для которых характерны низкий моральный и интеллектуальный уровень, примитивные, грубые вкусы и инстинкты. Это не означает, что люди в большинстве своем аморальны, просто самую многочисленную ценностно-однородную группу составляют люди, моральный уровень которых невысок. Людей этих объединяет, так сказать, наименьший общий нравственный знаменатель. И если нам нужна по возможности многочисленная группа, достаточно сильная, чтобы навязывать другим свои взгляды и ценности, мы никогда не обратимся к людям с развитым мировоззрением и вкусом. Мы пойдем в первую очередь к людям толпы, людям "массы" -- в уничижительном смысле этого слова, -- к наименее оригинальным и самостоятельным, которые смогут оказывать любое идеологическое давление просто своим числом.

Однако если бы потенциальный диктатор полагался исключительно на людей с примитивными и схожими инстинктами, их оказалось бы все-таки слишком мало для осуществления поставленных задач. Поэтому он должен стремиться увеличить их число, обращая других в свою веру.

И здесь в силу вступает второй негативный критерий отбора: ведь проще всего обрести поддержку людей легковерных и послушных, не имеющих собственных убеждений и согласных принять любую готовую систему ценностей, если только ее как следует вколотить им в голову, повторяя одно и то же достаточно часто и достаточно громко. Таким образом, ряды тоталитарной партии будут пополняться людьми с неустойчивыми взглядами и легко возбудимыми эмоциями.

Третий и, быть может, самый важный критерий необходим для любо го искусного демагога, стремящегося сплотить свою группу. Человеческая природа такова, что люди гораздо легче приходят к согласию на основе негативной программы -- будь то ненависть к врагу или зависть к преуспевающим соседям, чем на основе программы, утверждающей позитивные задачи и ценности. "Мы" и "они", свои и чужие -- на этих противопоставлениях, подогреваемых непрекращающейся борьбой с теми, кто не входит в организацию, построено любое групповое сознание, объединяющее людей, готовых к действию. И всякий лидер, ищущий не просто политической поддержки, а безоговорочной преданности масс, сознательно использует это в своих интересах. Образ врага -- внутреннего, такого, как "евреи" или "кулаки", или внешнего -- является непременным средством в арсенале всякого диктатора.

То, что в Германии врагом были объявлены "евреи" (пока их место не заняли "плутократы"), было не в меньшей степени выражением антикапиталистической направленности движения, чем борьба против кулачества в России. Дело в том, что в Германии и в Австрии евреи воспринимались как представители капитализма, так как традиционная неприязнь широких слоев населения к коммерции сделала эту область доступной для евреев, лишенных возможности выбирать более престижные занятия. История эта стара как мир: представителей чужой расы допускают только к наименее престижным профессиям и за это начинают ненавидеть их еще больше. Но то, что антисемитизм и антикапитализм в Германии восходят к одному корню, -- факт исключительно важный для понимания событий, происходящих в этой стране. И этого, как правило, не замечают иностранные комментаторы.

* * *

Было бы неверно считать, что общая тенденция к превращению коллективизма в национализм обусловлена только стремлением заручиться поддержкой соответствующих кругов. Неясно, может ли вообще коллективистская программа реально существовать иначе, чем в форме какого-нибудь партикуляризма, будь то национализм, расизм или защита интересов отдельного класса. Вера в общность целей и интересов предполагает большее сходство между людьми, чем только подобие их как человеческих существ. И если мы не знаем лично всех членов нашей группы, мы по крайней мере должны быть уверены, что они похожи на тех, кто нас окружает, что они думают и говорят примерно так же и о тех же вещах. Только тогда мы можем отождествляться с ними. Коллективизм немыслим во всемирном масштабе, если только он не будет поставлен на службу узкой элитарной группе. И это не технический, но нравственный вопрос, который боятся поднять все наши социалисты. Если, например, английскому рабочему принадлежит равная доля доходов от английского капитала и право участвовать в решении вопросов его использования на том основании, что капитал этот является результатом эксплуатации, то не логично ли тогда предоставить, скажем, и всем индусам те же права, предполагающие не только получение дохода с английского капитала, но и его использование?

Но ни один социалист не задумывается всерьез над проблемой равномерного распределения доходов с капитала (и самих капитальных ресурсов) между всеми народами мира. Все они исходят из того, что капитал принадлежит не человечеству, а конкретной нации. Но даже и в рамках отдельных стран немногие осмеливаются поднять вопрос о равномерном распределении капитала между экономически развитыми и неразвитыми районами. То, что социалисты провозглашают как долг по отношению к своим гражданам в существующих странах, они не готовы гарантировать иностранцам. Если последовательно придерживаться коллективистской точки зрения, то выдвигаемое малоимущими нациями требование нового передела мира следует признать справедливым, хотя, будь такая идея реализована, ее нынешние самые ярые сторонники потеряли бы не меньше, чем богатые страны. Поэтому они достаточно осторожны, чтобы не настаивать на принципе равенства, но только делают вид, что никто лучше них не сможет организовать жизнь других народов.

Одно из внутренних противоречий коллективистской философии заключается в том, что, поскольку она основана на гуманистической морали, развитой в рамках индивидуализма, областью ее применения могут быть только относительно небольшие группы. В теории социализм интернационален, но как только дело доходит до его практического применения, будь то в России или в Германии, он оборачивается оголтелым национализмом. Поэтому, в частности, "либеральный социализм", как его представляют себе многие на Западе, -- плод чистой теории, тогда как в реальности социализм всегда сопряжен с тоталитаризмом [ср. поучительную дискуссию в: Borkenau F. Socialism. National or International? -1942]. Коллективизм не оставляет места ни гуманистическому, ни либеральному подходу, но только открывает дорогу тоталитарному партикуляризму.

Если общество или государство поставлены выше, чем индивид, и имеют свои цели, не зависящие от индивидуальных целей и подчиняющие их себе, тогда настоящими гражданами могут считаться только те, чьи цели совпадают с целями общества. Из этого неизбежно следует, что человека можно уважать лишь как члена группы, т.е. лишь постольку и в той мере, в какой он способствует осуществлению общепризнанных целей. Этим, а не тем, что он человек, определяется его человеческое достоинство. Поэтому любые гуманистические ценности, включая интернационализм, будучи продуктом индивидуализма, являются в коллективистской философии чужеродным телом. [Совершенно в духе коллективизма говорит у Ницше Заратустра: 'Тысяча целей существовала доныне, ибо существовала тысяча людей. Но все еще нет ярма для тысячи шей, все еще нет единой цели. Нет еще цели у человечества. Но скажите, братья мои, молю вас: если нет у человечества цели, разве не означает это, что нет человечества?"]

Коллективистское сообщество является возможным, только если существует или может быть достигнуто единство целей всех его членов. Но и помимо этого есть ряд факторов, усиливающих в такого рода сообществах тенденции к замкнутости и обособленности. Одним из наиболее важных является то обстоятельство, что стремление отождествить себя с группой чаще всего возникает у индивида вследствие чувства собственной неполноценности, а в таком случае принадлежность к группе должна позволить ему ощутить превосходство над окружающими людьми, которые в группу не входят. Иногда, по-видимому, сама возможность дать выход агрессивности, сдерживаемой внутри группы, но направляемой против "чужих", способствует врастанию личности в коллектив. "Нравственный человек и безнравственное общество" -- таков блестящий и очень точный заголовок книги Рейнгольда Нибура. И хотя не со всеми его выводами можно согласиться, но по крайней мере один тезис в данном случае стоит привести: "Современный человек все чаще склонен считать себя моральным, потому что он переносит свои пороки на все более и более обширные группы" [Carr E.H. The Twenty Year's Crisis, 1941. Р. 203]. В самом деле, действуя от имени группы, человек освобождается от многих моральных ограничений, сдерживающих его поведение внутри группы.

Нескрываемая враждебность, с которой большинство сторонников планирования относятся к интернационализму, объясняется среди прочего тем, что в современном мире все внешние контакты препятствуют эффективному планированию. Как обнаружил к своему прискорбию издатель одного из наиболее полных коллективных трудов по проблемам планирования, "большинство сторонников планирования являются воинствующими националистами" [Findlay Mackenzie (ed). Planned Society. Yesterday, Today, Tomorrow: A Simposium. 1937. P. XX].

Националистические и империалистические пристрастия встречаются среди социалистов гораздо чаще, чем может показаться, хотя и не всегда в такой откровенной форме, как, например, у Уэббов и некоторых других ранних фабианцев, у которых энтузиазм по поводу планирования сочетался с характерным благоговением перед большими и сильными державами и презрением к малым странам. Историк Эли Халеви, вспоминая о своей первой встрече с Уэббами сорок лет назад, отмечал, что их социализм был резко антилиберальным: "Они не испытывали ненависти к тори и даже были к ним на удивление снисходительны, но не щадили либерализма гладстоновского толка. То было время англо-бурской войны, и наиболее прогрессивные либералы вместе с теми, кто начинал тогда создавать лейбористскую партию, были солидарны с бурами и выступали против английского империализма во имя мира и человечности. Но оба Уэбба, как и их друг Бернард Шоу, стояли особняком. Они были настроены вызывающе империалистически. Независимость малых народов может что-то означать для индивидуалиста-либерала, но для таких коллективистов, как они, она не значила ровным счетом ничего. Я до сих пор слышу слова Сиднея Уэбба, который объясняет мне, что будущее принадлежит великим державам, где правят чиновники, а полиция поддерживает порядок". В другом месте Халеви приводит высказывание Бернарда Шоу, относящееся примерно к тому же времени: "Миром по праву владеют большие и сильные страны, а маленьким лучше не вылезать из своих границ, иначе их просто раздавят" [Halevy E. L'Ere des Tyrannies. Paris, 1938; History of the English People. "Epilogue", vol. I. P. 105--106].

Если бы эти высказывания принадлежали предшественникам немецкого национал-социализма, они бы вряд ли кого-нибудь удивили. Но они свидетельствуют о том, насколько для всех коллективистов вообще характерно почитание власти и насколько легко приводит оно от социализма к национализму. Что же касается прав малых народов, то в этом отношении позиция Маркса и Энгельса ничем не отличалась от позиций других коллективистов. Современные национал-социалисты охотно подписались бы под некоторыми их высказываниями о чехах и поляках [см.: Маркс К. Революция и контрреволюция, а также письмо Энгельса к Марксу от 23 мая 1851 г.].

* * *

Если для великих философов индивидуализма XIX столетия -- начиная от лорда Эктона и Якоба Буркхардта и кончая современными социалистами, которые, как Бертран Рассел, работают в русле либеральной традиции, -- власть всегда выступала как абсолютное зло, то для последовательных коллективистов она является самоцелью. И дело не только в том, что, как отмечает Рассел, само стремление организовать жизнь общества по единому плану продиктовано во многом жаждой власти [Russell В. The Scientific Outlook. 1931. Р. 211]. Более существенно, что для достижения своих целей коллективистам нужна власть -- власть одних людей над другими, причем в невиданных доселе масштабах, и от того, сумеют ли они ее достичь, зависит успех всех их начинаний.

Справедливость этого утверждения не могут поколебать трагические иллюзии некоторых либеральных социалистов, считающих, что, отнимая у индивида власть, которой он обладал в условиях либерализма, и передавая ее обществу, мы тем самым уничтожаем власть как таковую. Все, кто так рассуждает, проходят мимо очевидного факта: власть, необходимая для осуществления плана, не просто делегируется, она еще тысячекратно усиливается. Сосредоточив в руках группы руководящих работников власть, которая прежде была рассредоточена среди многих, мы создаем не только беспрецедентную концентрацию власти, но и власть совершенно нового типа. И странно слышать, что власть центрального планирующего органа будет "не большей, чем совокупная власть советов директоров частных компаний" [Lippincott B.E. Introduction to: Lange O., Taylor F.M. On the Economic Theory of Socialism. Minneapolis, 1938. P. 35]. Во-первых, в конкурентном обществе никто не обладает даже сотой долей той власти, которой будет наделен в социалистическом обществе центральный планирующий орган. А во-вторых, утверждать, что есть какая-то "совокупная власть" капиталистов, которой на самом деле никто не может сознательно воспользоваться, значит просто передергивать термины. [Когда мы рассуждаем о власти (power) одних людей над другими, нас не должна смущать аналогия с физическим понятием силы (power), имеющим значение безличной (хотя по своему происхождению антропоморфной) побудительной причины явлений. И если мы не можем говорить об увеличении или уменьшении совокупной существующей в мире силы, то это не относится к власти, которую одни люди сознательно применяют по отношению к другим.] Ведь это не более чем игра слов: если бы советы директоров всех компаний действительно договорились между собой о совместных действиях, это означало бы конец конкуренции и начало плановой экономики. Чтобы уменьшить концентрацию абсолютной власти, ее необходимо рассредоточить или децентрализовать. И конкурентная экономика является на сегодняшний день единственной системой, позволяющей минимизировать путем децентрализации власть одних людей над другими.

Как мы уже видели, разделение экономических и политических целей, на которое постоянно нападают социалисты, является необходимой гарантией индивидуальной свободы. К этому можно теперь добавить, что популярный ныне лозунг, призывающий поставить на место экономической власти власть политическую, означает, что вместо власти, по природе своей ограниченной, мы попадаем под ярмо власти, от которой уже нельзя будет убежать. Хотя экономическая власть и может быть орудием насилия, но это всегда власть частного лица, которая отнюдь не беспредельна и не распространяется на всю жизнь другого человека. Это отличает ее от централизованной политической власти, зависимость от которой мало чем отличается от рабства.

* * *

Итак, всякая коллективистская система нуждается в определении целей, которые являются общими для всех, и в абсолютной власти, необходимой для осуществления этих целей. В такой системе рождаются и особые моральные нормы, которые в чем-то совпадают с привычной для нас моралью, а в чем-то с ней резко расходятся. Но в одном пункте различие это настолько разительно, что можно усомниться, имеем ли мы вообще здесь дело с моралью. Оказывается, что индивидуальное сознание не только не может вырабатывать здесь собственных правил, но и не знает никаких общих правил, действующих без исключения во всех обстоятельствах. Чрезвычайно трудно поэтому сформулировать принципы коллективистской морали. Но все-таки эти принципы существуют.

Ситуация здесь примерно такая же, как и в случае с правозаконностью. Подобно формальным законам, нормы индивидуалистской этики являются пусть не всегда скрупулезными, но общими по форме и универсальными по применению. Они предписывают или запрещают определенного рода действия независимо от того, какие при этом преследуются цели. Так, красть или лгать, причинять боль или совершать предательство считается дурно, даже если в конкретном случае это не наносит прямого вреда, если от этого никто не страдает или если это совершается во имя какой-то высокой цели. И хотя иногда нам приходится из двух зол выбирать меньшее, каждое из них тем не менее остается злом.

Утверждение "цель оправдывает средства" рассматривается в индивидуалистской этике как отрицание всякой морали вообще. В этике коллективистской оно с необходимостью становится главным моральным принципом. Нет буквально ничего, что не был бы готов совершить последовательный коллективист ради "общего блага", поскольку для него это единственный критерий моральности действий. Коллективистская этика выразила себя наиболее явно в формуле raison d'Etat [Государственная необходимость (франц.) (Прим. пер.)], оправдывающей любые действия их целесообразностью. И значение этой формулы для межгосударственных отношений совершенно такое же, как и для отношений между индивидами. Ибо в коллективистском обществе ни совесть, ни какие-либо другие сдерживающие факторы не ограничивают поступки людей, если эти поступки совершаются для "блага общества" или для достижения цели, поставленной руководством.

Отсутствие в коллективистской этике абсолютных формальных правил, конечно, не означает, что коллективистское общество не будет поощрять некоторые полезные привычки своих граждан и подавлять привычки иные. Наоборот, оно будет уделять человеческим привычкам гораздо больше внимания, чем индивидуалистское общество. Чтобы быть полезным членом коллективистского общества, надо обладать совершенно определенными качествами, требующими постоянного упражнения. Мы называем эти качества "полезными привычками", а не "моральными добродетелями", потому что ни при каких обстоятельствах они не должны становиться препятствием на пути достижения целей всего общества или исполнения указаний руководящих инстанций. Они, таким образом, служат как бы для заполнения зазоров между этими целями или указаниями, но никогда не вступают с ними в противоречие.

Различия между качествами, которые будут цениться в коллективистском обществе, и качествами, обреченными в нем на исчезновение, лучше всего можно показать на примере. Возьмем, с одной стороны, добродетели, свойственные немцам, скорее "типичным пруссакам", признаваемые даже их худшими врагами, а с другой, -- добродетели , по общему мнению, им не свойственные (в такой степени, как, например, англичанам, гордящимся этим обстоятельством, впрочем, не без некоторых оснований). Вряд ли многие станут отрицать, что немцы в целом трудолюбивы и дисциплинированны, основательны и энергичны, добросовестны в любом деле, что у них сильно развиты любовь к порядку, чувство долга и привычка повиноваться властям и что они нередко готовы на большие личные жертвы и выказывают незаурядное мужество в случае физической опасности. Все это делает немцев удобным орудием для выполнения любых поставленных властями задач, и именно в таком духе их воспитывало как старое прусское государство, так и новый рейх, в котором доминируют прусские ориентации. При этом считается, что "типичному немцу" не хватает индивидуалистических качеств, таких, как терпимость, уважение к другим людям и их мнениям, независимость ума и готовность отстаивать свое мнение перед вышестоящими (которую сами немцы, сознающие обычно этот недостаток, называют Zivilcourage -- гражданское мужество), сострадание к слабым и, наконец, здоровое презрение к власти, порождаемое обычно лишь долгой традицией личной свободы. Считается также, что немцам недостает качеств, может быть, и не столь заметных, но важных с точки зрения взаимодействия людей, живущих в свободном обществе, -- доброты, чувства юмора, откровенности, уважения к частной жизни других и веры в их добрые намерения.

После всего сказанного становится достаточно очевидным, что эти индивидуальные достоинства являются одновременно достоинствами социальными, облегчающими социальное взаимодействие, которое в результате не нужно (да и сложно) контролировать сверху. Эти качества развиваются в обществе, имеющем индивидуалистический или коммерческий характер, и отсутствуют в коллективистском обществе. Различие это было всегда очень заметно для разных районов Германии, а теперь мы можем его наблюдать, сравнивая Германию со странами Запада. Но еще до недавнего времени в тех частях Германии, где более всего получило развитие цивилизованное коммерческое начало, -- в старых торговых городах на юге и на западе, а также в ганзейских городах на севере страны, -- моральный климат был гораздо ближе к западным нормам, чем к тем стандартам, которые доминируют ныне во всей Германии.

Было бы, однако, в высшей степени несправедливо считать, что в тоталитарных государствах народные массы, оказывающие поддержку системе, которая нам представляется аморальной, начисто лишены всяких нравственных побуждений. Для большинства людей дело обстоит как раз противоположным образом: моральные переживания, сопровождающие такие движения, как национал-социализм или коммунизм, сопоставимы по своему накалу, вероятно, лишь с переживаниями участников великих исторических религиозных движений. Но если мы допускаем, что индивид -- это только средство достижения целей некоторой высшей общности, будь то "общество" или "нация", все ужасы тоталитарного строя становятся неизбежными. Нетерпимость и грубое подавление всякого инакомыслия, полное пренебрежение к жизни и счастью отдельного человека -- прямые следствия фундаментальных предпосылок коллективизма. Соглашаясь с этим, сторонники коллективизма в то же время утверждают, что строй этот является более прогрессивным, чем строй, где "эгоистические" интересы индивида препятствуют осуществлению целей общества. Человеку, воспитанному в либеральной традиции, оказывается очень трудно понять, что немецкие философы совершенно искренни, когда они вновь и вновь пытаются доказать, что стремление человека к личному счастью и благополучию является порочным и аморальным и только исполнение долга перед обществом заслуживает уважения.

Там, где существует одна общая высшая цель, не остается места ни для каких этических норм или правил. В известных пределах мы сами испытываем нечто подобное теперь -- во время войны. Однако даже война и связанная с ней чрезвычайная опасность рождают в демократических странах лишь очень умеренную версию тоталитаризма: либеральные ценности не забыты, они только отошли на второй план под действием главной заботы. Но когда все общество поставлено на службу нескольким общим целям, тогда неизбежно жестокость становится исполнением долга и такие действия, как расстрел заложников или убийство слабых и больных, начинают рассматриваться лишь с точки зрения их целесообразности. И насильственная высылка десятков тысяч людей превращается в мудрую политическую акцию, одобряемую всеми, кроме тех, кто стал ее жертвой. Или всерьез изучаются предложения о "призыве в армию женщин с целью размножения". Коллективисты всегда видят перед собой великую цель, оправдывающую действия такого рода, ибо никакие права и ценности личности не должны, по их убеждению, служить препятствием в деле служения обществу.

Граждане тоталитарного государства совершают аморальные действия из преданности идеалу. И хотя идеал этот представляется нам отвратительным, тем не менее их действия являются вполне бескорыстными. Этого, однако, нельзя сказать о руководителях такого государства. Чтобы участвовать в управлении тоталитарной системой, недостаточно просто принимать на веру благовидные объяснения неблаговидных действий. Надо самому быть готовым преступать любые нравственные законы, если этого требуют высшие цели. И поскольку цели устанавливает лишь верховный вождь, то всякий функционер, будучи инструментом в его руках, не может иметь нравственных убеждений. Главное, что от него требуется, -- это безоговорочная личная преданность вождю, а вслед за этим -- полная беспринципность и готовность буквально на все. Функционер не должен иметь собственных сокровенных идеалов или представлений о добре и зле, которые могли бы исказить намерения вождя. Но из этого следует, что высокие должности вряд ли привлекут людей, имеющих моральные убеждения, направлявшие в прошлом поступки европейцев. Ибо что будет наградой за все безнравственные действия, которые придется совершать, за неизбежный риск, за отказ от личной независимости и от многих радостей частной жизни, сопряженные с руководящим постом? Единственная жажда, которую можно таким образом утолить, -- это жажда власти как таковой* Можно упиваться тем, что тебе повинуются и что ты -- часть огромной и мощной машины, перед которой ничто не устоит.

И если людей, по нашим меркам достойных, не привлекут высокие посты в аппарате тоталитарной власти, это откроет широкие возможности перед людьми жестокими и неразборчивыми в средствах. Будет много работы, про которую станет известно, что она "грязная", но что она необходима для достижения высших целей и ее надо выполнять четко и профессионально, как любую другую. И поскольку такой работы будет много, а люди, еще имеющие какие-то моральные убеждения, откажутся ее выполнять, готовность взяться за такую работу станет пропуском к карьере и власти. В тоталитарном обществе найдется много дел, требующих жестокости, запугивания, обмана, слежки. Ведь ни гестапо, ни администрация концлагеря, ни Министерство пропаганды, ни СД, ни СС (как и аналогичные службы в Италии или в Советском Союзе) не являются подходящим местом для упражнения в гуманизме. Но в тоталитарном государстве путь к высокому положению ведет именно через эти организации. Трудно не согласиться с известным американским экономистом, когда после краткого обзора обязанностей властей в коллективистском обществе он приходит к заключению, что "им придется все это делать, хотят они этого или не хотят. А вероятность, что у власти при этом окажутся люди, которым противна сама эта власть, приблизительно равна вероятности того, что человек, известный своей добротой, получит место надсмотрщика на плантации" [Knight F.H. in the "Journal of Politico Economy". 1938. December. P. 869].

Этим, однако, данная тема не исчерпывается. Проблема отбора лидеров является частью более широкой проблемы отбора людей в соответствии с их взглядами или скорее с их готовностью приспособиться к постоянно меняющейся доктрине. И здесь мы не можем не остановиться на одной из наиболее характерных нравственных особенностей тоталитаризма, связанных с его отношением к правде. Но это слишком обширная тема, требующая отдельной главы.


XI. Конец правды

Характерно, что обобществление мысли повсюду шло
рука об руку с обобществлением промышленности.
Э. Карр

Чтобы все служили единой системе целей, предусмотренных социальным планом, лучше всего заставить каждого уверовать в эти цели. Для успешной работы тоталитарной машины одного принуждения недостаточно. Важно еще, чтобы люди приняли общие цели как свои собственные. И хотя соответствующие убеждения навязывают им извне, они должны стать внутренними убеждениями, общей верой, благодаря которой каждый индивид сам действует в "запланированном" направлении. И если субъективное ощущение гнета не является в тоталитарных странах таким острым, как воображают многие люди, живущие в условиях либерализма, то только потому, что здесь удается заставить граждан думать в значительной степени так, как это нужно властям.

Это, конечно, достигается различными видами пропаганды, приемы которой сегодня настолько хорошо всем известны, что вряд ли стоит одного об этом говорить. Правда, следует подчеркнуть, что ни сама пропаганда, ни ее техника не являются специфическими атрибутами тоталитаризма. Единственное, что характерно для пропаганды в тоталитарном государстве, -- это то, что вся она подчинена одной цели и все ее инструменты тщательно скоординированы для решения единых идеологических задач. Поэтому и производимый ею эффект отличается не только количественно, но и качественно от эффекта пропаганды, осуществляемой множеством независимых субъектов, преследующих различные цели. Когда все средства информации находятся в одних руках, речь идет уже не просто о том, чтобы пытаться посеять в людях те или иные убеждения. В такой ситуации искусный пропагандист обладает почти неограниченной властью над сознанием людей, и даже самые из них разумные и независимые в суждениях не могут полностью избежать пропагандистского влияния, если они отрезаны от других источников информации.

Таким образом, в тоталитарных странах пропаганда действительно владеет умами людей, но особенности ее обусловлены здесь не методами, а лишь целью и размахом. И если бы ее воздействие ограничивалось навязыванием системы ценностей, одобряемых властями, она была бы просто проводником коллективистской морали, о которой мы уже говорили. Проблема тогда свелась бы просто к тому, хорош или плох этический кодекс, которому она учит. Как мы имели возможность убедиться, этические принципы тоталитаризма вряд ля пришлись бы нам по душе. Даже стремление к равенству путем управления экономикой могло бы привести только к официально санкционированному неравенству, т .е. к принудительному определению статуса каждого индивида в новой иерархической структуре, а большинство элементов гуманистической морали, таких, как уважение к человеческой жизни, к слабым и к личности вообще, при этом просто бы исчезло. Впрочем, как ни отвратительно это для большинства людей, как ни оскорбителен для их морального чувства коллективистский этический кодекс, его все же не всегда можно назвать прямо аморальным. Для строгих моралистов консервативного толка он, наверное, даже привлекательнее в каких-то своих чертах, чем мягкие и снисходительные нормы либерального общества.

Но тоталитарная пропаганда приводит и к более серьезным последствиям, разрушительным для всякой морали вообще, ибо она затрагивает то, что служит основой человеческой нравственности: чувство правды и уважение к правде. По самой природе своих целей тоталитарная пропаганда не может ограничиться теми ценностями и нравственными убеждениями, в которых человек и так следует взглядам, принятым в обществе, но должна распространяться также и на область фактов, к которым человеческое сознание находится уже в совсем другом отношении. Дело здесь вот в чем. Во-первых, чтобы заставить людей принять официальные ценности, их надо обосновать, т.е. показать их связь с другими очевидными ценностями, а для этого нужны суждения о причинной зависимости между средствами и целями. И, во-вторых, поскольку различие целей и средств является на деле вовсе не таким определенным и ясным, как в теории, людей приходится убеждать не только в правомерности целей, но и в необходимости конкретных путей их достижения и всех, связанных с этим, обстоятельств.

* * *

Мы уже убедились, что всенародная солидарность с всеобъемлющим этическим кодексом или с единой системой ценностей, скрыто присутствующей в любом экономическом плане, -- вещь неведомая в свободном обществе. Ее придется создавать с нуля. Из этого, однако, не следует, что планирующие органы будут с самого начала отдавать себе в этом отчет. А если даже и будут, то вряд ли окажется возможным разработать такой кодекс заблаговременно. Конфликты между различными потребностями мало-помалу будут давать о себе знать, и по мере того как они станут проявляться, надо будет принимать какие-то решения. Таким образом, кодекс этот не будет чем-то, что существует априори и направляет решения, а будет, наоборот, рождаться из самих этих решений. Мы убедились и в том, что невозможность отделить проблему целей и ценностей от конкретных решений становится камнем преткновения в деятельности демократического правительства. Не будучи в состоянии проработать все технические детали плана, оно должно еще прийти к соглашению относительно общих целей планирования.

И поскольку планирующей инстанции придется все время решать вопросы "по существу дела", не опираясь ни на какие определенные моральные установления, решения эти надо будет постоянно обосновывать или по крайней мере каким-то образом убеждать людей, что они правильны. И хотя тот, кто принимает решения, может руководствоваться при этом всего лишь собственными предрассудками, какой-то общий принцип здесь все же должен быть публично заявлен, ибо люди должны не просто пассивно подчиняться проводимой политике, а активно ее поддерживать. Таким образом, деятельность индивидов, осуществляющих планирование, направляется за неимением ничего лучшего их субъективными предпочтениями, которым, однако, надо придать убедительную, рациональную форму, способную привлечь как можно больше людей. Для этой цели формулируются суждения, связывающие между собой определенные факты, т.е. создаются специальные теории, которые становятся затем составной частью идеологической доктрины.

Этот процесс создания "мифа", оправдывающего действия властей, не обязательно является сознательным. Лидер тоталитарного общества может руководствоваться просто инстинктивной ненавистью к существующему порядку вещей и желанием создать новый иерархический порядок, соответствующий его представлениям о справедливости. Он может, к примеру, просто не любить евреев, которые выглядят такими преуспевающими в мире, где для него самого не нашлось подходящего места, и, с другой стороны, восхищаться стройными белокурыми людьми, так напоминающими благородных героев романов, читанных им в юные годы. Поэтому он охотно принимает теории, подводящие рациональную базу под предрассудки, в которых он, впрочем, не одинок. Так псевдонаучная теория становится частью официальной идеологии, направляющей в той или иной мере действия многих и многих людей. Или не менее распространенная неприязнь к индустриальной цивилизации и романтизация сельской жизни, подкрепленная суждениями (по-видимому, ошибочными), что деревня рождает лучших воинов, дает пищу для еще одного мифа -- "Blut und Boden" ("кровь и земля"), содержащего не только указания на высшие ценности, но и целый ряд причинно-следственных утверждений, которые нельзя подвергнуть сомнению, ибо они относятся к области идеалов, направляющих жизнь всего общества.

Необходимость создания таких официальных доктрин, являющихся инструментом воздействия на жизнь целого общества и всех его членов, была обоснована многими теоретиками тоталитаризма. "Благодарная ложь" Платона, как и "мифы" Сореля, призваны служить тем же целям, что и расовая теория нацистов или теория корпоративного государства Муссолини. Они являются прежде всего особой формой теоретической интерпретации фактов, оправдывающей априорные мнения или предрассудки.

* * *

Чтобы люди действительно принимали ценности, которыми они должны беззаветно служить, лучше всего убедить их, что это те самые ценности, которых они (по крайней мере самые достойные из них) придерживались всегда, только до сих пор интерпретация этих ценностей была неверной. Тогда они начнут поклоняться новым богам в уверенности, что новый культ отвечает их чаяниям -- тому, что они смутно чувствовали всегда. В такой ситуации самый простой и эффективный прием-- использовать старые слова в новых значениях. И это становится одной из наиболее характерных особенностей интеллектуального климата тоталитаризма, сбивающих с толку внешних наблюдателей: извращение языка, смещение значений слов, выражающих идеалы режима.

Больше всего страдает, конечно, слово "свобода", которое в тоталитарных странах используют столь же часто, как в либеральных. Действительно, когда бы ни наносился урон свободе в привычном для нас значении этого слова, это всегда сопровождалось обещаниями каких-нибудь новых свобод. Чтобы не поддаться искушению лозунга "Новые свободы взамен старых" [это заголовок одной из недавно опубликованных работ историка К. Бекера], надо быть постоянно начеку. А ведь есть еще и сторонники "планирования во имя свободы", сулящие нам "коллективную свободу объединившихся людей", смысл которой становится совершенно ясен, если принять во внимание, что, "разумеется, достижение планируемой свободы не будет означать одновременного уничтожения всех <sic!> форм свободы, существовавших прежде". Надо отдать должное д-ру К. Маннгейму, которому принадлежат эти слова, что он все-таки предупреждает, что "понятие свободы, сформированное в прошлом столетии, служит препятствием к подлинному пониманию и этой проблемы" [Man and Society in an Age of Reconstruction. P. 377]. Но само слово "свобода" в его рассуждениях столь же сомнительно, как и в устах тоталитарных политиков. "Коллективная свобода", о которой все они ведут речь, -- это не свобода каждого члена общества, а ничем не ограниченная свобода планирующих органов делать с обществом все, что они пожелают. [Как справедливо замечает Петер Друкер, "чем меньше действительной свободы, тем больше разговоров о "новой свободе". Однако все это только слова, прикрывающие прямую противоположность тому, что в Европе когда-либо понималось под свободой ... Новая свобода, проповедуемая теперь в Европе, -- это право большинства навязывать свою волю личности" (The End of Economic Man. P. 74).] Это смешение свободы с властью, доведенное до абсурда.

В данном случае извращение значения слова было, без сомнения, хорошо подготовлено развитием немецкой философии, и не в последнюю очередь теоретиками социализма. Но "свобода" -- далеко не единственное слово, которое, став инструментом тоталитарной пропаганды, изменило свое значение на прямо противоположное. Мы уже видели, как то же самое происходит с "законом" и "справедливостью", "правами" и "равенством". Список этот можно продолжать до тех пор, пока в него не войдут практически все широко бытующие этические и политические категории.

Тот, кто не наблюдал это "изнутри", не может вообразить, насколько широко может практиковаться передергивание значений привычных слов и какую оно порождает смысловую невнятицу, не поддающуюся разумному анализу. Надо видеть собственными глазами, как перестают понимать друг друга родные братья, когда один из них, обратившись в новую веру, начинает говорить совсем другим языком. А кроме того, изменение значений слов, выражающих политические идеалы, происходит не однажды. Оно становится пропагандистским приемом, сознательным или бессознательным, используется вновь и вновь, постоянно смещая все смысловые ориентиры. По мере того как этот процесс набирает силу, язык оказывается выхолощенным, а слова превращаются в пустые скорлупки, значения которых могут свободно изменяться на прямо противоположные. Единственное, что продолжает действовать, -- это механизм эмоциональных ассоциаций, и он используется в полной мере.

* * *

Несложно лишить большинство людей способности самостоятельно мыслить. Но надо еще заставить молчать меньшинство, сохранившее волю к разумной критике. Как мы уже убедились, дело не сводится к навязыванию морального кодекса, служащего основой социального плана. Многие пункты такого кодекса не поддаются формулированию и существуют в неявном виде в деталях самого плана и в действиях правительства, которые должны поэтому приобрести характер священнодействия, свободного от всякой критики. И чтобы люди безоглядно поддерживали общее дело, они должны быть убеждены, что как цель, так и средства выбраны правильно. Поэтому официальная вера, к которой надо приобщить всех, будет включать интерпретацию всех фактов, имеющих отношение к плану. А любая критика или сомнения будут решительно подавляться, ибо они могут ослабить единодушие. Вот, например, как описывают Уэббы ситуацию, типичную для любого предприятия в России: "Когда работа идет, всякое публичное выражение сомнений или опасений, что план не удастся выполнить, расценивается как проявление нелояльности и даже неблагонадежности, поскольку это может отрицательно повлиять на настроение и работоспособность других рабочих" [S. and В. Webb. Soviet Communism. P. 1038]. А если сомнения или опасения касаются не успеха конкретного дела, а социального плана в целом, это должно быть квалифицировано уже как саботаж.

Таким образом, факты и теории станут столь же неотъемлемой частью идеологии, как и вопросы морали. И все каналы распространения знаний -- школа и печать, радио и кинематограф -- будут использоваться исключительно для пропаганды таких взглядов, которые независимо от их истинности послужат укреплению веры в правоту властей. При этом всякая информация, способная посеять сомнения или породить колебания, окажется под запретом. Единственным критерием допустимости тех или иных сообщений станет оценка их возможного воздействия на лояльность граждан. Короче говоря, ситуация при тоталитарном режиме будет всегда такой, какой она бывает в других странах лишь во время войны. От людей будут скрывать все, что может вызвать "сомнения в мудрости правительства или породить к нему недоверие. Информация об условиях жизни за рубежом, которая может дать почву для неблагоприятных сравнений, знание о возможных альтернативах избранному курсу, сведения, позволяющие догадываться о просчетах правительства, об упущенных им шансах улучшения жизни в стране, и т.д. -- все это окажется под запретом. В результате не останется буквально ни одной области, где не будет осуществляться систематический контроль информации, направленный на полную унификацию взглядов.

Это относится и к областям, казалось бы, далеким от политики, например к наукам, даже к самым отвлеченным. То, что в условиях тоталитаризма в гуманитарных дисциплинах, таких, как история, юриспруденция или экономика, не может быть разрешено объективное исследование и единственной задачей становится обоснование официальных взглядов, -- факт очевидный и уже подтвержденный практически. Во всех тоталитарных странах эти науки стали самыми продуктивными поставщиками официальной мифологии, используемой властями для воздействия на разум и волю граждан. Характерно, что в этих областях ученые даже не делают вид, что занимаются поиском истины, а какие концепции надо разрабатывать и публиковать, решают власти.

Тоталитарный контроль распространяется, однако, и на области, не имеющие на первый взгляд политического значения. Иной раз бывает трудно объяснить, почему та или иная доктрина получает официальную поддержку или, наоборот, порицание, но, как ни странно, в различных тоталитарных странах симпатии и антипатии оказываются во многом схожими. В частности, в них наблюдается устойчивая негативная реакция на абстрактные формы мышления, характерная также и для поборников коллективизма среди наших ученых. В конечном счете не так уж важно, отвергается ли теория относительности потому, что она принадлежит к числу "семитских происков, подрывающих основы христианской и нордической физики", или потому, что "противоречит основам марксизма и диалектического материализма". Так же не имеет большого значения, продиктованы ли нападки на некоторые теоремы из области математической статистики тем, что они "являются частью классовой борьбы на переднем крае идеологического фронта и появление их обусловлено исторической ролью математики как служанки буржуазии", или же вся эта область целиком отрицается на том основании, что "в ней отсутствуют гарантии, что она будет служить интересам народа". Кажется, не только прикладная, но и чистая математика рассматривается с таких же позиций, во всяком случае, некоторые взгляды на природу непрерывных функций могут быть квалифицированы как "буржуазные предрассудки". По свидетельству Уэббов, журнал "За марксистско-ленинское естествознание" пестрит заголовками типа "За партийность в математике" или "За чистоту марксистско-ленинского учения в хирургии". В Германии ситуация примерно такая же. Журнал национал-демократической ассоциации математиков просто до краев наполнен "партийностью", а один из самых известных немецких физиков, лауреат Нобелевской премии Ленард подытожил труды своей жизни в издании "Немецкая физика в четырех томах"!

Осуждение любой деятельности, не имеющей очевидной практической цели, соответствует самому духу тоталитаризма. Наука для науки или искусство для искусства равно ненавистны нацистам, нашим интеллектуалам-социалистам и коммунистам. Основанием для всякой деятельности должна быть осознанная социальная цель. Любая спонтанность или непроясненность задач нежелательны, так как они могут привести к непредвиденным результатам, противоречащим плану, просто немыслимым в рамках философии, направляющей планирование. Этот принцип 'распространяется даже на игры и развлечения. Пусть читатель сам гадает -- в России или в Германии прозвучал официальный призыв, обращенный к шахматистам: "Мы должны раз и навсегда покончить с нейтральностью шахмат и бесповоротно осудить формулу "шахматы для шахмат", как и "искусство для искусства"".

Какими бы ни казались невероятными подобные извращения, мы должны ясно отдавать себе отчет, что это отнюдь не случайные отклонения, никак не связанные с сутью тоталитарной системы. К этому неизбежно приводят попытки подчинить все и вся "единой концепции целого", стремление поддержать любой ценой представления, во имя которых людей обрекают на постоянные жертвы, и вообще идея, что человеческие мысли и убеждения являются инструментами достижения заранее избранной цели. Когда наука поставлена на службу не истине, но интересам класса, общества или государства, ее единственной задачей становится обоснование и распространение представлений, направляющих всю общественную жизнь. Как объяснил нацистский министр юстиции, всякая новая научная теория должна прежде всего поставить перед собой вопрос: "Служу ли я национал-социализму?"

Само слово "истина" теряет при этом свое прежнее значение. Если раньше его использовали для описания того, что требовалось отыскать, а критерии находились в области индивидуального сознания, то теперь речь идет о чем-то, что устанавливают власти, во что нужно верить в интересах единства общего дела и что может изменяться, когда того требуют эти интересы.

Трудно понять, не испытав на собственном опыте, все своеобразие интеллектуальной атмосферы тоталитарного строя -- свойственные ей цинизм и безразличие к истине, исчезновение духа независимого исследования и веры в разум, повсеместное превращение научных дискуссий в политические, где последнее слово принадлежит властям, и т.д. Но, быть может, самым тревожным является то обстоятельство, что осуждение интеллектуальной свободы, характерное для уже существующих тоталитарных режимов, проповедуется if в свободном обществе теми интеллектуальными лидерами, которые стоят на позициях коллективизма. Люди, претендующие в либеральных странах на звание ученых, не только оправдывают любое угнетение и насилие во имя идеалов социализма, но и открыто призывают к нетерпимости. Разве не убедились мы в этом совсем недавно, ознакомившись с мнением английского ученого, считающего, что инквизиция "полезна для науки, когда она служит интересам восходящего класса" [Crowther J.G. The Social Relations of Science, 1941. P. 333]. Такая точка зрения практически неотличима от взглядов нацистов, заставляющих их преследовать людей науки, устраивать костры из научных книг и систематически, в национальных масштабах искоренять интеллигенцию.

* * *

Конечно, стремление навязать людям веру, которая должна стать для них спасительной, не является изобретением нашей эпохи. Новыми являются, пожалуй, только аргументы, которыми наши интеллектуалы пытаются это обосновать. Так, они заявляют, что в существующем обществе нет реальной свободы мысли, потому что вкусы и мнения масс формируются пропагандой, рекламой, модой, образом жизни высшего класса и другими условиями, заставляющими мышление двигаться по проторенным дорожкам. Из этого они заключают, что, поскольку идеалы и склонности большинства людей обусловлены обстоятельствами, поддающимися контролю, мы должны использовать это, чтобы сознательно направлять мышление в русло, которое представляется желательным.

Возможно, это и верно, что большинство людей не способны мыслить самостоятельно, что они в основном придерживаются общепринятых убеждений и чувствуют себя одинаково хорошо, исповедуя взгляды, усвоенные с рождения или навязанные в результате каких-то более поздних влияний. Свобода мысли в любом обществе играет важную роль .лишь для меньшинства. Но это не означает, что кто-либо имеет право определять, кому эта свобода может быть предоставлена. Никакая группа людей не может присваивать себе власть над мышлением и взглядами других. Из того, что большинство подвержено интеллектуальным влияниям, не следует, что надо руководить мыслью всех. Нельзя отрицать ценность свободы мысли на том основании, что она не способна дать всем равные возможности, ибо суть этой свободы как перводвигателя интеллектуального развития вовсе не в том, что каждый имеет право говорить или писать все что угодно, а в том, что любая идея может быть подвергнута обсуждению. И пока в обществе не подавляется инакомыслие, всегда найдется кто-нибудь, кто усомнится в идеях, владеющих умами его современников, и станет пропагандировать новые идеи, вынося их на суд других.

Этот процесс взаимодействия индивидов, обладающих различным знанием и стоящих на различных точках зрения, и является основой развития мысли. Социальная природа человеческого разума требует поэтому разномыслия. По самой своей сути результаты мышления не могут быть предсказуемы, ибо мы не знаем, какие представления будут способствовать интеллектуальному прогрессу, а какие -- нет. Иначе говоря, никакие существующие в данный момент взгляды не могут направлять развитие мысли, в то же время не ограничивая его. Поэтому "планирование" или "организация" интеллектуального развития, как и всякого развития вообще, -- это абсурд, противоречие в терминах. Мысль, что человеческий разум должен "сознательно" контролировать собственное развитие, возникает в результате смешения представлений об индивидуальном разуме, который только и может что-либо "сознательно контролировать", с представлениями о межличностном и надличностном процессе, благодаря которому это развитие происходит. Пытаясь его контролировать, мы лишь устанавливаем пределы развитию разума, что рано или поздно приведет к интеллектуальному застою и упадку мышления.

Трагедия коллективистской мысли заключается в том, что, постулируя вначале разум как верховный фактор развития, она в конце приходит к его разрушению, ибо неверно трактует процесс, являющийся основой движения разума. Парадоксальным образом коллективистская доктрина, выдвигая принцип "сознательного" планирования, неизбежно наделяет высшей властью какой-то индивидуальный разум, в то время как индивидуализм, наоборот, позволяет понять значение в общественной жизни надындивидуальных сил. Смирение перед социальными силами и терпимость к различным мнениям, характерные для индивидуализма, являются тем самым полной противоположностью интеллектуальной гордыне, стоящей за всякой идеей единого руководства общественной жизнью.


 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.