Человек представляет собой форму, происшедшую из движения. Эвритмия есть продолжение Божественного движения, Божественного образования формы человека. Через нее человек подходит ближе к Божественному, чем он это мог бы сделать без эвритмии.
M. Штайнер Предисловие к первому изданию (1927)
Было особенно тяжелой задачей объединить эти лекции, которые возникли в условиях живого взаимодействия лектора и представляющих. Они читались без намерения дать энциклопедический обзор всей области эвритмии в момент, когда явилась необходимость обозреть все, что было совершено в течение ряда лет работы и внесено в мир различными преподавательницами. Все это подлежало испытанию и корректированию, и «должна быть дана сумма основных направлений, вытекающих всецело из существа эвритмии». Рудольф Штайнер в последней лекции этого цикла говорит, что ему хотелось придать лекциям, главным образом, такую форму, которая показала бы, как эвритмическая техника должна вырабатываться в любви к эвритмии, как все должно исходить из любви. Его слова исходили из любви и изливались, неся помощь произведенной работе, которая сама требовала детального контроля. До сих пор еще не было никаких стенографических записей тех отдельных наставлений, при помощи которых Р. Штайнер внес это искусство в жизнь. В 1912 году он 9 часов занимался с одной семнадцатилетней девушкой, которой было необходимо своей работой помогать своим младшим сестрам после смерти отца. Она захотела посвятить себя какому-нибудь искусству, связанному с движением, которое не исходило бы из материалистических импульсов современности. Этот факт явился импульсом к принесению того дара, из которого возникла эвритмия. Мне предложили принять участие в этих уроках. Они содержали основные элементы звукообразования и некоторые упражнения, которые включены в педагогическую часть эвритмического образования: основные положения стояния, хождения, бега, некоторые особенности того, как себя держать и занимать место, очень много упражнений с палкой, выдерживание такта и ритма. Некоторые дамы, сделавшиеся ученицами первой эвритмистки, из этих положений развили педагогическую часть эвритмии. Затем они перешли к звуковой разработке стихотворений. Это была первая фаза эвритмического образования. Время от времени, когда ему что-либо показывали, Р. Штайнер давал ободряющие отзывы, корректировал, отвечал на вопросы. Вторая фаза эвритмического развития началась с обоснования молодого искусства в Дорнахе, при Гетеануме. Первая группа молодых преподавательниц просила и получила дальнейшие указания, которые касались, главным образом, расчленения слов, связи слов, формообразования речи, построения строф, новых групповых форм и так далее. Со всем этим они начали выступать, но война вскоре пресекла их деятельность. Чтобы спасти молодое искусство и вывести упражнения из принудительного бездействия, стало необходимо мое участие в них. Эта задача стояла передо мной, как нечто само собой разумеющееся, как нечто связанное с судьбой, потому что эвритмия потребовала нового чтения (декламации), пути к которому мне предстояло отыскать и разработать. Мне стало ясно высокое значение эвритмии как источника оживления для всех искусств. И было больно видеть, что рвение молодых эвритмисток было парализовано в течение ряда лет войны. Для современного извращенного вкуса не было лучшего целительного средства, как это новое искусство, которое возвращало назад к первоисточнику сил и к созидательным силам природы. Оно являлось громаднейшим благодеянием для человека. Итак, в течение одной половины года я занималась с несколькими молодыми дамами в Германии, а в течение другой половины года — при Гетеануме, в Дорнахе, получая при этом поддержку и помощь от Р. Штайнера, к которому мы всегда могли обращаться со всеми нашими вопросами. Все наставления Р. Штайнера, объединенные в форме книги, записаны Annemarie Dubach-Donath — одной из наиболее опытных и выдающихся эвритмисток, второй в ряду молодых дам, которые посвятили себя изучению эвритмии. В ближайшее время эта книга появится в философско-антропософском издательстве под названием «Основные элементы эвритмии». Она является необходимой предпосылкой, фундаментом для данного труда, который в ней нуждается, чтобы быть понятым, и который без этой основы не имеет необходимой полноты.
На этот цикл лекций мы собрались, как на общее празднество. Рудольфу Штайнеру было предложено большое количество вопросов. Были подвергнуты пересмотру и установлены согласованные точки зрения на ряд вопросов, вызвавших различные толкования. Таким образом, все в целом носило характер некоторой импровизации. На доске быстро набрасывались рисунки, молодые дамы выступали с показательными упражнениями. Все проходило в форме обмена мнений и совместной работы, а не преподавания. Преподавание Р. Штайнера часто имело такую форму. Но никогда оно не носило такого характера в той степени, как во время чтения этого курса эвритмии. Он, вероятно, сам потребовал бы, чтобы содержание этих лекций было проработано, пережито, перелито и передано другим лицам. Теперь, однако, когда он ушел от нас, все, непосредственно им высказанное, является для нас в высшей степени ценным. Даже в том случае, когда его слова могут быть переданы лишь искаженно и отрывочно (как в этом курсе, который все время прерывался жестами и упражнениями), до нас доходят проблески различных связей, и мы соединяем вершины и глубины, которые были бы утрачены, если бы были переданы словами другого лица. Вследствие передачи его сообщений в первоначальном виде из подоснов просвечивают мировые тайны. Таким образом, он и после своей смерти приносит ту жертву, которую должен был приносить в течение всей своей жизни: сообщать людям разрозненные части своего духа в записях других лиц. Те, чья жизнь питалась его духом, вымогали у него эту жертву. Никто не знает, чего это ему стоило. Но жертва была принесена. Она заключает в себе ту необходимую для нашего времени мудрость, которая вплоть до мелочей открывает связи, существующие между миром и человеком. Она дает современному человечеству, которое не в состоянии было бы без твердой записи сохранить в памяти слова духа, — то сокровище Мудрости, которое дает ему возможность возноситься все больше к конкретной реальности духа. Она содержит зажигательную, пробуждающую жизнь искру.
Эвритмия была одним из любимейших духовных детей Р. Штайнера. Из маленьких начинаний она развилась совершенно органически, росток за ростком, и превратилась в крепкий ствол, благодаря присущей ей здоровой полноте жизни и вследствие старательной работы представляющих ее. Она облагораживала всех, кто ей отдавался, и принуждала их все больше и больше отбрасывать все личное. Произвол не имел в ней места. Присущая ей закономерность вытекала из духовных необходимостей, и ее охотно принимали, потому что переживали в ней эти необходимости, переживали Бога. Благодаря этому она и пробудила такой энтузиазм и привлекла такую массу самоотверженно отдававшихся ей рабочих сил, что получила в свою очередь, возможность все более расширять поле своей деятельности. Наряду с декламацией, она распространила свою деятельность на музыку и открыла ей свои пути и возможности выражения. Возникло новое просвещающее искусство, подчиненное эвритмическим законам стиля. Искусство в простоте, облагороженное, лишенное произвола; искусство одеяния, построенное на основах цветовых настроений и цветовой эвритмии. В соединении с драмой оно породило нечто, выражающее существо того, что обычно по праву ускользает от чувственного способа выражения. Стало возможным изображать воздействие на земную жизнь сверхчувственного и того, что стоит ниже чувственного. Так, в течение ряда лет, мы смогли проработать на сцене, возникшей в большой столярной мастерской Гетеанума, все сцены из Фауста, в которых проявляется сверхчувственное и которые обычно опускаются или искажаются. Романтическая Вальпургиева ночь зацвела неожиданно яркой жизнью, а также и классическая Вальпургиева ночь с ее богатством различных видений. Эльфы, ангелы и небесные полчища стали появляться в этих выступлениях просто, возвышенно и убедительно. Чем больше мы работали и творили, тем больше мы получали. Каждое новое стремление, превратившееся в поступок, порождало новые дары со стороны благодетельного жертвователя. Возможностей работать было столь много, что времени, которым мы располагали, не хватало.
После многих лет непрестанной тренировки и выступлений на сцене с товарищами-единомышленниками, эвритмисты смогли вынести эвритмию на суд общественности. Впечатление получилось очень сильное. Она встречала или воодушевление, или страстное противодействие. Безучастным никто не оставался. Ей угрожал остракизм власть имущих в области культуры. В большинстве случаев представителям печати давался приказ писать против нее, даже тогда, когда сами они, по их признанию, относились к ней часто с воодушевлением. Представители соседних искусств были частью глубоко увлечены, частью же относились к ней агрессивно-иронически. Товарищи по цеху, стремившиеся к реформам, почувствовали, что их надуманным системам угрожает какая-то неизвестная и полная будущности сила. Относившиеся к ней непредубежденно — благодарили Бога, что появилось такое чистое и благородное искусство. Дети в большинстве случаев задавали вопрос, не ангелы ли это, о которых им рассказывали, и громкие «Ах!» и «О!», выражавшие их восхищение, служили живым свидетельством их впечатлений. В балетах нашей современной цивилизации это искусство произвело такое же действие, как свет и пламя. Многие ночные принцы шипели и испускали яд, и наоборот, точно омытые в целебной воде, вздыхали те, кто стремился выкарабкаться из низин нашей культуры. Дух проложил себе путь в этом искусстве и оказывал очистительное и оживляющее впечатление...
Случаю было угодно, чтобы я писала эти слова в Лондоне. Лондон, жизнь мировой столицы, только что оказывали на меня воздействие. Это квинтэссенция того, что создала наша современная цивилизация в смысле жизнеутверждения, в смысле материального использования жизни. Будничная жизнь мирового города и его деловое движение гремит и безумствует. Это сейчас является само собой разумеющимся. Однако угрожающим для нашего человечества является следующее: повсюду ревет радио, блеет граммофон, мелькает фильм. Машина победила по всем направлениям. Даже по линии искусства каждая попытка произвести что-либо живое быстро затушевывается и механизируется. Картиной из древних времен является исполнение старинной музыки на старинных инструментах, инсценированное в прекрасном зале им. Р. Штайнера в Лондоне. Представляющие (не антропософы) в костюмах прошедших времен воспроизводят задушевную, прочувствованную тихую музыку, которая не спешит, тратит столько времени, сколько ей необходимо и стремится к углублению созерцательной жизни. Она оказывает антикварное воздействие, и если вновь поднять свои современные нервы к прежним ощущениям и отбросить всякое жеманство, то она повлияет благотворно. С современной музыкальной индустрией она имеет столько же сходства, сколько имеют его длинные, широкие сборенные платья прежних лет, которые до сего времени умиляют живописцев, с длинными ходульными ногами, над которыми высоко у колен начинаются современные платья. Эти ноги на сцене, если на них смотреть снизу из партера, производят ужасно навязчивое впечатление. Они выставляются нарочно, чтобы привлекать взоры. То, что помимо этого имеет отношение к женщине, привлекает в современной салонной пьесе меньше внимания. Если она еще молода, эта дама, то охотно разваливается на мягкой мебели, забросив ногу на ногу так, что непосредственно над коленом видна маленькая шапочка-шлем или мальчишески постриженная голова. Если это зрелище пары ног повторяется многократно, то дело с эстетикой обстоит, конечно, поистине совершенно плохо. Однако все это только некрасиво. Самое же плохое это то, что механическая шумная музыка, которая грохочет на всех граммофонах мира, разных механических аппаратах, уже занявших даже во многих элегантных театрах Лондона место оркестра, оказывает влияние на язык и жест. В антрактах она неукоснительно резко и грубо дудит прямо в голову и убивает Я-сознание. И когда в конце представления публика встает, то, непосредственно после него, без всякого перерыва, врывается дикий джаз. Но такое отсутствие всякого перехода между двумя противоположными ощущениями действует на душу отупляюще. Молодые девушки выступают сейчас на сцене или в обществе, даже в Париже, с вихляющими движениями в бедрах и плечах, какие им привили буги-вуги и тому подобные негритянские танцы, сделавшись в них второй натурой. Этого вечного вихляния членов они совершенно не замечают. Оно происходит, как завод в заводной игрушке, как какой-нибудь гипноз или эпидемия. В лесу, на берегу моря — повсюду вас душат граммофоны; везде слоняются, толкают друг друга пары. Общественные танцы, — которые, казалось, были погребены после того, как декоративные элегантные французские танцы перестали привлекать наших спортсменов, после того, как вальс и полька перестали быть интересными, — теперь возродились снова, в этой грубой и примитивной форме сымитированных негритянских танцев. «Нам нравится в них ритм», — говорили молодые девушки, когда я спрашивала, что именно их привлекает в этих танцах. Но ведь этот ритм, собственно, не ритм. Он аритм, он противоритм, земная сила, поднятая вихрем, точно молотком отколоченный или, наоборот, крадущийся, толкающий такт, повышенная пульсация крови при притуплённом сознании. Посмотрите только на эти фигуры по время танцев, на эти расплывающиеся, тускнеющие лица, особенно у мужчин, вдруг страстно, на всех возрастных ступенях полюбивших танцы. Этими танцами оказывалось воздействие на низшие инстинкты, и завоевывалась впадавшая в запустение душа пресыщенного человечества. Однако то, что у негров являлось живостью, то у нас становится механикой. Демоны машин врываются при помощи всего этого и овладевают человеком в его движениях, в его жизненности. И не только в мозгу, но и в жизненных выражениях того, что должно быть душевным настроением. Машинная музыка, втираясь, производит свое убивающее дух влияние и устраняет вся кое настроение. Аритмическая механика находит отражение даже в языке современного человека на сцене. Мысли бросаются грубо, отрывочно, точно относятся не к человеку, а к скелету. Человека при этом нет. Есть только интеллектуальный автомат с чувственными отправлениями. Если все это еще и подхлестывается нервами, истерией, то, конечно, режиссеру не требуется ничего лучшего. Все это воздействует на душу нашего юношества, опустошает ее. Что, однако, дальше? Что будет через несколько поколений, если не наступит никакого переворота? Передо мной лежит номер одной лондонской газеты, и мне в глаза бросается картинка: уличный мальчишка, дерзкий, жалкий, с постаревшим лицом. Не нем написано «Urching humanity». Он тащит тачку, на ней сверху сидят: Наука с ружьем в руке, Ядовитый газ, по сторонам две фигуры — Литература (она смотрит в книгу «Уголовный роман»), затем Искусство (оно держит в руках киноаппарат), под ним Музыка с граммофоном на коленях. Это — наше Время. В таком изображении заключается самопознание и самосознание — единственный путь к спасению. Можно было бы прийти в совершенное отчаяние.
Можно было бы впасть в самое радикальное шпенглерианство, если бы в это время крайней нужды не было послано спасение. Спасение лежит в духовном деянии Р. Штайнера. Оно является зовом, который будит человечество, оно отрывает его от впадения в животное состояние, от сна и механизации.
Что некогда в древних Мистериях давалось человечеству в качестве довольствия на пути к развитию личности, теперь, когда мы могли бы прийти к утрате своей личности, это дается ему снова. Оно дается ему в тот момент, когда человечество находится под угрозой — увязнуть в том, что стоит ниже человеческого, если оно не уловит своей основы, сущности. Один лишь интеллект не может при этом оказать помощи. Предоставленный самому себе рассудок привел нас к агностицизму, к шпенглерианству. Если, однако, интеллект откроет себя духу и пойдет по дороге, указанной духом, то его творческие силы поборют ростки смерти и вызовут превращение тех упадочных сил, которые проявляют в настоящее время свое влияние в "urching humanity».
Чтобы можно было видеть нечто очень большое, необходимо еще изобрести пневмометрический аппарат, иначе его видно столь же мало, как без микроскопа совсем малое. Однако, недостающую подзорную трубу может заменить расстояние во времени. В наше время дело Рудольфа Штайнера превышает все доступное понимание в такой неизмеримой степени, что только кажущиеся волны времени с их далекой перспективой могут принести его настоящую оценку. На нашу долю падает задача указать на различные части его работы и постепенно сделать ее обозримой. Повсюду, однако, лежат спасательные круги, за которые мы можем ухватиться среди окружающей нас разрухи и распыления.
То, что представляется незначительным, может в данном случае приобрести значение величайшего. Начнем с воспитания в искусстве и при помощи искусства. Вернемся на путь, ведущий к источникам, из коих искусство берет свое начало. Начало это было, правда, немаловажное — это был кругооборот звезд и отражение его в сфере человека в виде планетарного танца, храмового танца. Вслед за тем, творческие силы устремились потоком в человеческое тело, образуя форму, давая направление и создавая те силы, которые и человека заставили быть творческим.
Из этих сил у человека возникла способность переводить то, что проявляло в нем свою деятельность, в творения искусства, как изобразительные, так и музыкальные. Искусства же улавливали Божественное, заставляя его светиться в материи и отражая в себе Космос. Когда ворвался материализм и в человеке умолкли Божественные силы, а мозг его превратился в гроб с мертвыми мыслями, которые не могли уже больше схватывать духовное, тогда явился спаситель. Он проодухотворил интеллект, вырвал его из оцепенения и возвратил ему движение жизни.
Во все области человеческой деятельности внес он движение. Мы, однако, забыли, что из себя представляет духовное движение, потому что находили удовлетворение в потоке схваченной и осиленной нами материи, это нас опьяняло и гнало. Мы не замечали, что становились при этом пассивными, и что при помощи спорта мы только создали себе иллюзию собственного движения. И вследствие этого мы все больше отдалялись от духовного импульса.
Мы должны к нему вернуться с пробудившимся сознанием и подслушивать в самих себе, откуда двигательные силы черпают силу своего влияния и тенденции своих направлений. Тогда в познании творчески-действенного мы будем в состоянии ощущать силы, образующие органы и развивать в самих себе новые духовные органы.
Благодаря этому мы преодолеем оцепенение, одеревенение, засыхание, которые вгоняют сейчас даже избранную интеллигенцию в крайнюю степень пессимизма.
Случайно, когда я (теперь в Ганновере) должна написать заключение к этому предисловию, мне попадает в руки газетный листок. В нем я читаю: «Культура оказывает бессознательное действие, пока она сильна и полна двигательных сил. Нам предназначено сознательно сохранять и развивать культуру. Разве уже в этом изначально не заключается признак неисцелимой и бесплодной слабости? Разве этим не вызывается захирение всякой творческой силы уже в зародыше, так что в лучшем случае можно ожидать лишь слабого пережитка цветения того, что мы называем культурой? Разве уже закончился круг истинной культуры, так, что для нас остается только цивилизация и механизм с некоторым романтическим блеском, сохранившимся от угасшего света лучших дней, который и сам скоро поблекнет?» (из «Niederrsachsenbuch 1927»).
Нижний саксонец, послушный велениям духа, выступил некогда и завоевал страну кельтских бриттов. В качестве англичанина он должен был выполнить культурно-историческую задачу — развить душу сознательную, поскольку она направлена на личность и на окружающий земной мир. Если немец возвысит сознательные силы до Божественного «Я» в человеке, то выполнит задачу германцев и подарит человечеству новую культуру, за которую человечество будет ему благодарно. Вместо того он, однако, отвернулся от этой задачи и забыл ее — он стал развивать механическую цивилизацию и доводить ее до крайней точки обострения.
Об этом во время катастрофы мировой войны все время взывал к немцам самый выдающийся глашатай немецкого духа. Он говорил такие ободряющие слова:
Der deutsche Geist hat nicht vollendet,
Was er im Weltenwerden schaffen soll.
Er lebt in Zukunftssorgen hoffnungsvoll,
Er hofft auf Zukunftstaten lebensvoll.
In seines Wesens Tiefenfuehlt er maechtig
Verborgenes, das noch reifend wirken muss.
Wie darf in Feindesmacht verstдndnislos
Der Wunsch nach seinem Ende sich beleben,
Solang das Leben sich ihm offenbart,
Das ihn in Wesenstiefen schaffend haelt!
Немецкий дух не завершил
Того, что должен создать в мировом становлении
Он живет полный надежд, погруженный в заботы о будущем,
Он надеется, полный жизни, на дела, которые совершит в будущем.
В глубинах своего существа он переживает мощные ощущения
Того сокрытого влияния, которое еще зреет.
Как может у вражеской силы безрассудно оживляться желание его конца
Пока он еще получает откровения жизни,
Которая держит его, проявляя творящую работу
В глубинах его существа.
Вот по такому жизненному пути должен идти немец (deutsch). Но путь этот заключается не в том, чтобы «сохранять расу в чистоте», как говорит лозунг, а в том, чтобы охватить свои силы «Я», Божественные силы своего «Я». Достигнуть же этого можно через сознание. Превращенное личностное сознание, поднятое до бессмертного «Я», обладает творческой силой, заключает в себе дух и вызывает после себя не слабые пережитки цветения, а мощные культуры.
Я, по-видимому, далеко отклонилась от предмета книги, к которой должна была делать предисловие. И все же этот путь возвращает нас обратно внутрь храма, из которого изошли древние культуры, изошли не бессознательно, а руководимые через сознание избранных духов, при помощи слова и искусства. Они помогут нам и дальше, теперь, когда стало необходимым, чтобы наше духовное сознание оказало нам деятельную помощь и сделалось постепенно общечеловеческим Я-сознанием. Если мы пойдем навстречу этой помощи, то откроем себя духу во всех областях, а в частности, и в той области духовного откровения и человеческого познания, к которой относится эта книга. Тогда нам не нужны будут больше декадентские негритянские танцы для подстегивания вялых нервов, которые машиной вбиваются в нас и превращают нас самих в механизм, постепенно убивая в нас все наше лучшее человеческое. Тогда мы, напротив, приобретем понимание благородного, духовного, понимание искусства того движения, которое является отражением круговращения хоровода звезд и языка звезд, создавшего нас, который оно заставляет снова зримо, в чистоте, звучать в нас.
Лекция первая
Дорнах, 24 июня 1924 г.
Эвритмия как видимая речь
Мои милые друзья!
Лекции, которые я здесь предполагаю прочесть, посвящены обсуждению эвритмии и проистекают прежде всего из высказанного госпожою Штайнер воззрения, что для точного оформления эвритмической, так сказать, традиции необходимо сперва в порядке повтора сообщить все, что относится к эвритмии слова и что в течение ряда лет было передано соответствующим личностям. Затем в мою задачу войдет присоединить к этим повторениям пояснения, каждый раз касаясь (не в порядке разделения на главы) отдельных особенностей эвритмии.
При этом я попытаюсь рассмотреть эвритмию в ее различных аспектах: как в художественном аспекте, который здесь, естественно, принимается во внимание по преимуществу, так равно в педагогическом и целительном.
Сегодня мне хотелось бы предпослать лекциям своего рода вступление, к которому затем примкнет рассмотрение первых элементов эвритмии слова. Прежде всего эвритмисту необходимо жить в эвритмическом искусстве, в эвритмической работе своей личностью, своим человеческим существом, так, чтобы эвритмия сделалась выражением жизни. Этого нельзя достичь без проникновения в дух того, чем является эвритмия как видимая речь. Тому, кто лишь бросает взгляд на эвритмию, кто воспринимает ее только как художественное наслаждение, знать что-либо о существе эвритмии — как это и вообще должно быть при художественном наслаждении — не надо. Столь же мало надо это ему, сколь мала необходимость учиться музыкальной гармонии, контрапункту и т.п. желающему наслаждаться музыкой. Для того, чтобы понимать художественное, достаточно того понимания, которым обладает сформированный здоровым образом человек.
Искусство должно оказывать влияние само по себе. Его влияние должно быть само собой разумеющимся. Для того, однако, кто занимается эвритмией, желает в той или иной форме внести ее в жизнь, необходимо точно также проникать в существо ее, как, скажем, музыканту или художнику, или скульптору необходимо проникать в суть своего дела. В эвритмии, когда мы проникаем в ее существо, мы имеем вместе с тем проникновение в человеческое существо вообще. Потому что нет иного искусства, которое в такой выдающейся степени, как эвритмия, пользовалось бы тем, что имеется в самом человеке. Возьмите все искусства, для которых необходимы какие-либо орудия, у них нет средств, нет орудий, — которые подступали бы к человеку столь близко, как эвритмия.
Мимическое и танцевальное искусства подходят (конечно, до известной степени) близко к человеку в своем пользовании художественными средствами; главным же образом, в использовании самого человека как орудия. В мимическом искусстве, однако, то, что мимически выражается, играет только подчиненную, служебную роль у цельного образа; оно не растворяется в художественном образе самого человека, но в отдельных случаях использует собственно человека для подражания тому, что здесь на Земле напечатлено уже в самом человеке.
Но в мимическом искусстве мы имеем дело еще и с тем, что (до известной степени) в более отчетливой форме передаем то, чем человек обычно пользуется в жизни, то есть делаем более отчетливой речь. Чтобы сделать речь более отчетливой, более проникновенной, мы прибавляем к ней различные жесты (Gebaerdenhaftes). Как сказано, наша задача здесь состоит, самое большее, в том, чтобы продолжить то, что уже имеется на физическом плане от самого человека.
В танцевальном искусстве, если танец возвышается до художественного, мы имеем дело с излиянием эмоционального, воли в человеческое движение, причем опять-таки, в танце выражается и развивается далее только то, что заложено в человеке в виде возможностей таких движений, какие имеются и на физическом плане. В эвритмии же мы имеем дело с чем-то таким, чего в человеке в обычной физической жизни ни в каком отношении нет, что должно быть насквозь творчеством, исходящим из духовного. Мы имеем тут дело с чем-то таким, что только пользуется человеком, каким он является в своем обычном образе в физическом мире, пользуется им только как средством для выражения, и притом именно человеческим движением как средством выражения.
Спрашивается, что же собственно изображается при этом? Вы поймете, что изображается в эвритмии, только тогда, когда примете во внимание, что эвритмия желает быть видимым языком. Так обстоит, ведь, и с самой речью: когда мы выражаем речь мимически, то берем за образец обыкновенную речь, когда же мы выражаем самою речь, то она, как таковая, не имеет образца. Она исходит из человека, как самостоятельное произведение. Нигде в природе нет того, что раскрывается в речи, что ею обнаруживается.
Точно также и эвритмия должна быть чем-то таким, что представляет собой некое первичное творчество. Речь — возьмем ее исходной точкой — является проявлением человеческой гортани и того, что так или иначе связано с гортанью. А гортань, что она, собственно, такое? Вопрос этот необходимо поставить, потому что я часто указывал: в эвритмии весь человек становится своего рода гортанью. Мы должны, таким образом, поставить перед собой вопрос: какое же вообще значение имеет гортань? Видите ли, если мы будем смотреть на речь просто как на проявление гортани, то от нашего внимания ускользнет, что же, собственно, исходит из гортани, что же в данном случае образуется. Вы, однако, может быть припомните, что существует удивительная традиция, которую в настоящее время мало понимают и которой вы касаетесь, когда читаете начало Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Слово. Слово (то, что в настоящее время представляется под «словом») является, не правда ли, чем-то таким, что в связи с началом Евангелия от Иоанна не дает ни малейшего смысла. Это начало Евангелия от Иоанна подвергается, правда, постоянным обсуждениям. Люди полагают, что у них есть при этом какие-то мысли. У них нет мыслей; если мы посмотрим, что представляет себе современный человек под словом «Слово», о котором он в то же время говорит: оно есть звук и дым, туман и небесный пар и т.д., которое он в известном отношении ставит ниже мысли, то увидим, что он ставит себя при этом на пьедестал и полагает, что может относиться с презрением к слову в противоположность мысли. Если мы таким образом углубимся в представление современного человека о «слове», то окажется, что, собственно, начало Евангелия от Иоанна не имеет ни малейшего смысла. Итак, «Слово». У нас много слов, какое же? Ведь это может быть только одно какое-нибудь определенное конкретное слово. В чем же сущность этого «Слова»? Вот этот вопрос и надо задать себе.
В основе этой традиции, которая отмечается в начале Евангелия от Иоанна, лежит то, что некогда было известно из инстинктивного познания того, что такое Слово, но что в настоящее время больше не известно. Видите ли, идея, понятие «Слово» охватывало некогда в древнем, изначальном человеческом воззрении всего человека как эфирное творение.
Так как все вы антропософы, то вам известно, что такое эфирный человек. Есть физический человек, и есть эфирный. Физический человек, каким его описывает обычная физиология или анатомия, обладает и с внешней, и с внутренней стороны некоторыми формами, которые изображаются на рисунке. При этом не принимают, конечно, во внимание, что этот рисунок изображает только ничтожнейшую часть физического человека, так как он является одновременно жидким, воздушным и тепловым, что обычно, конечно, не изображается на рисунке, когда в физиологии или анатомии говорят про человека. Все же, однако, можно составить себе представление, что такое физическое тело человека.
В данном случае мы имеем второй член человеческой природы — эфирное тело. Если бы его нарисовать, то это эфирное тело представило бы собой нечто чрезвычайно сложное. В устойчивом виде это эфирное тело может быть, в сущности, нарисовано в столь же малой степени, как молния. Когда рисуют молнию, то рисуют ведь не молнию, потому что она находится в движении, охвачена потоком. Поэтому при изображении молнии надо было бы изображать поток, движение. Сколь мало было бы возможно нарисовать молнию, если бы захотели это сделать, столь же мало можно зафиксировать и эфирное тело. Эфирное тело находится в непрестанном движении, в непрестанной подвижности.
Встречаем ли мы, однако, где-либо в мире человека эти находящиеся в движении формы, из которых эфирное тело человека не «состоит», а непрестанно возникает и исчезает? Встречаем ли мы их где-либо так, что можно было бы к ним подойти? Да, мы их встречаем! То, что они существуют, тогда было известно уже древнему интуитивному познанию. Мы их имеем в том — прошу вас, мои милые друзья, обратить внимание, что я выражаюсь точно, поэтому вещи надо принимать столь же точно, как я говорю, — мы их имеем, когда посредством звука придаем форму всему тому, что вливается в содержание речи.
Окиньте теперь в духе взором все то, чему вы в звуках речи придаете форму из вашей гортани; эти звуковые формы, используемые для всего, что находит законченное выражение во всем объеме языка. Таким образом, вы охватите взором все, что является составной частью чего бы то ни было, относящегося к речи и исходящего из гортани для ее (речи) потребности. Осознайте затем, что все эти элементы, исходящие из гортани, являются составными частями всего проявляющегося в речи. Осознайте, что все это состоит из определенных движений, в основе которых лежат формы гортани и окружающих ее органов. Отсюда все исходит.
Оно исходит, конечно, не сразу. Мы не сразу говорим все то, что лежит в основе речи. В каком, однако, случае, могли бы мы произнести все то, что лежит в основе речи? Мы бы это произнесли, — как ни парадоксально это звучит, но это так, — если бы позволили одновременно прозвучать всем звукам от А, В, С до Z. Представьте себе это. Представьте себе, что кто-либо, начиная с А и идя дальше, звук за звуком, конечно, без перерыва, а лишь с соответствующими передышками, заставил бы прозвучать все звуки до Z. Все то, что мы произносим, вписывает в воздух определенную форму, которая невидима, но которую, однако, надо предположить имеющейся налицо и о которой можно было бы подумать, что она зафиксирована при помощи научных средств без начертания ее человеком.
Когда мы выговариваем слово — дерево, солнце... — мы всегда выводим совершенно определенную воздушную форму. И когда мы скажем все это, от А до Z, то получим очень сложную форму. Зададим себе вопрос: что бы образовалось, если бы человек сделал это на самом деле? Это должно быть сделано в пределах некоторого определенного времени — в течение наших лекций мы еще услышим почему, — оно должно было бы произойти в пределах некоторого определенного времени так, чтобы начало еще не расплылось целиком, пока мы не дошли до Z, так, чтобы А пребывало еще пластически в своей форме, когда мы достигли Z. Если бы в образовании воздушных форм мы могли пройти фактически весь алфавит от А до Z, и если бы совершили это так, что А сохранило бы свою форму вплоть до произнесения нами Ж и все это отобразилось бы в воздухе, что бы получилось тогда?
Видите ли, это была бы форма человеческого эфирного тела; таким способом создалось бы человеческое эфирное тело. Человеческое эфирное тело стояло бы перед вами, если бы весь алфавит (надо было бы только правильно его составить, так как в настоящее время, как он обычно произносится, он не вполне правилен, но тут дело только в принципе), если бы однажды одновременно прозвучал весь алфавит, начиная с А до Ж, — перед вами стоял бы человек.
Что бы тут, собственно, произошло? Ведь человек в виде эфирного тела всегда находится здесь, вы всегда носите его в себе. Что же вы делаете, когда выговариваете алфавит? Вы тогда некоторым образом погружаетесь в форму вашего эфирного тела и сообщаете ее воздуху. Вы формируете в воздухе образ вашего эфирного тела. Когда мы произносим одно какое-нибудь слово, не имеющее, конечно, в себе всех звуков, что происходит тогда? Представим себе, что перед вами стоит человек. Он стоит в виде физического, эфирного, астрального тел и «Я». Он говорит какое-нибудь слово. Видно, как он своим сознанием погружается в свое эфирное тело. Часть этого эфирного тела он изображает в воздухе, как если бы вы встали перед физическим телом и стали бы отображать, скажем, руку так, что рука была бы видна в воздухе. У эфирного тела нет этих форм, которые имеет физическое тело, но формы эфирного тела отображаются в воздухе. Если мы это хорошо поймем, то наш взор проникнет в чудеснейшую метаморфозу человеческой формы, человеческого развития. Что, собственно, представляет собой это эфирное тело? Оно есть то, что содержит в себе силы роста, силы, необходимые для питания, но вместе с тем также силы, которые необходимы для верного руководства памятью. Все это оно содержит в себе. И все это мы сообщаем воздушной форме, когда говорим.
Внутреннее человека (поскольку это внутреннее изживается в эфирном теле) мы запечатлеваем в воздухе, когда говорим. Когда мы сочетаем звуки, образуются слова. Когда мы сочетаем звуки от начала до конца алфавита, возникает очень сложное слово. Это слово содержит все словесные возможности. Но это слово содержит, вместе с тем, человека в его эфирной сущности. Прежде, однако, чем на Земле появился физический человек, был эфирный человек, потому что эфирный человек лежит в основе физического человека. Что такое, однако, эфирный человек? Эфирный человек — это слово, которое охватывает весь алфавит.
Если мы говорим об образовании этого первичного слова, бывшего вначале до физического человека, то можем назвать то, что возникает с речью (когда алфавит произносится по отдельным звукам), рождением — рождением эфирного человека. В противном же случае (если мы произносим не весь алфавит) это лишь рождение отдельный фрагментов, частей человека в отдельных словах. То, что звучит в каждом отдельном слове, являет собой всегда нечто от человека. Скажем слово: «дерево». Что же это значит, когда мы говорим: «дерево»?
Когда мы говорим «дерево», то так обозначаем его, что говорим: частицей нас, нашего эфирного тела является то, что находится здесь — дерево. Каждая вещь в мире является частицей нас; нет ничего такого, что нельзя было бы выразить через человека. Как при произнесении звуков всего алфавита человек выговаривает себя самого, а тем самым и весь мир, так и в отдельных словах, представляющих собой фрагменты-частицы всего Слова-алфавита, он всегда выговаривает что-нибудь, являющееся частью мира. Весь универсум был бы выговорен, если бы человек сказал: А, В, С и т.д. Отдельные части универсума выговариваются при произнесении отдельных слов.
Все это мы должны уяснить себе, если хотим продумать то, что лежит в основе звука, как такового. В основе звука, как такового, лежит все относящееся к человеческому внутреннему. Это все то, что изживается благодаря эфирному телу, то внутреннее человека, что переживается в душе в виде чувств. Здесь нам необходимо остановиться на том, что переживается в душе человека в виде чувств.
Начнем с А. Когда мы впервые учимся говорить А, то делаем это в бессознательном сонном состоянии, будучи еще совершенно маленьким ребенком. Все это бывает погребено, когда в дальнейшем приходится в школе подвергаться мучениям, связанным с дальнейшим преподаванием звуков. Когда ребенок учится говорить, то налицо есть уже частица того, что является великой тайной речи, но оно еще погружено в сонное, бессознательное состояние.
Когда мы произносим А, то должны чувствовать это А (если у нас до известной степени здоровое ощущение) как нечто, исходящее из такого нашего внутреннего состояния, когда мы в удивлении или в некоем изумлении.
Да, это удивление представляет собой опять-таки лишь часть человека. Человек не является ведь чем-либо абстрактным. Каждую минуту, каждую бодрствующую минуту он ведь является чем-нибудь. Можно, конечно, находиться в вялом, полусонном состоянии (hindoesen) — тогда не представляешь собой ничего определенного. Однако и тогда являешься чем-либо. Человек, собственно, в каждую минуту является чем-либо. Он то нечто удивляющееся, то испытывающее страх, то, скажем, нечто, что наносит удар. Он не бывает просто абстрактным человеком. Он в каждую отдельную минуту является чем-либо. По временам он является удивляющимся, изумляющимся. И вот то, что происходит в эфирном теле при переживании удивления, изумления, вносится в воздух в виде определенной формы при помощи гортани: А. При этом вносят в воздух часть своего человеческого существа, а именно удивляющегося человека.
Видите ли, когда на Земле возникает физический человек, то он возникает в виде целого (законченного, совершенного) человека, если это возникновение соответствует общим возможностям развития. Он появляется цельным (законченным) человеком из того органа материнского организма, который называется маткой (Uterus). Здесь возникает физический человек в своей физической форме.
И то, что возникло бы при произнесении алфавита от А до Z, было бы эфирным человеком, но только запечатленным в воздухе и получившим форму из человеческой гортани и соседних с нею органов.
То же самое мы должны сказать и тогда, когда в мире появляется на свет ребенок, когда он, как говорят, «начинает видеть свет мира»: из матки и соседних с нею органов возникает физический человек.
Действие гортани, однако, не таково, как другого материнского (порождающего) органа. Она находится в непрестанном творчестве. В результате, при произнесении слов, постоянно возникают фрагменты человеческого существа, и если бы мы охватили в своей речи все слова языка (чего, однако, нет даже у таких отличающихся богатством слов поэтов, как Шекспир; хотя у последнего, можно сказать, есть), то творческая гортань образовала бы всего эфирного человека в виде воздушной формы, но в последовательном порядке, в становлении; получилось бы рождение, непрестанно совершающееся в течение речи. Речь всегда является частью этого рождения эфирного человека.
Физическая гортань является лишь внешней оболочкой того чудеснейшего органа, который имеется в эфирном теле и представляет собой некоторым образом рождающую Слово Мать. И тут перед нами то чудесное превращение, о котором я говорил, когда упоминал о метаморфозе (превращении). Все, что имеется в человеке, представляет собой метаморфозу некоторых основных форм. Эфирная гортань и ее оболочка — физическая гортань — являет собой метаморфозу материнской матки. Когда мы говорим, мы творим человека, творим эфирного человека.
На эту тайну речи, мои милые друзья, указывает также связь между речью и половыми функциями, которая проявляется, например, у мужского пола в изменении голоса.
Мы имеем здесь, таким образом, дело с творческой деятельностью, которая изливается в речь из глубочайших глубин мировой жизни. Мы видим как перед нами, струясь, развертывается откровение того, что обычно при физическом возникновении человека скрыто в таинственных глубинах организма. Мы приобретаем при этом то, что нам необходимо для художественно-творческого сотрудничества. Мы приобретаем уважение, внимание к тому творческому, с которым мы связаны, как художники. В художественном искусстве нам необходимо нечто такое, что включает нас в сущность мира всем нашим человеческим существом. А каким иным образом мы могли бы быть в большей степени включены в существо мира, если не осознанием той связи, которая существует между возникновением человека и речью. Каждый раз, говоря, человек творит часть того, что некогда, в пра-времена, было сотворением человека, когда он отделялся от эфира в виде воздушной формы, еще до того, как принял текучую, а позднее — твердую форму. Говоря, мы переносимся назад в мировое становление человека в том виде, как оно имело место в древние времена.
Остановимся теперь на каком-нибудь единичном примере. Вернемся еще раз к этому А, которое создает перед нами удивляющегося человека. Надо осознать, что во всех случаях, когда в речи слышится А, в основе его лежит какое-нибудь удивление. Возьмем слово Wasser (вода) или слово Pfahl (кол), или какое хотите другое слово, в котором фигурирует А. В тех случаях, когда вы на А задерживаетесь в своей речи, везде лежит в основе какое-нибудь удивление. Во всех этих случаях в речи проявляет себя удивляющийся человек. В давно прошедшие времена это было известно. Этим знанием обладали еще те, которые владели еврейским языком. Что означает в еврейском языке А — «Алеф»? Что оно такое? Это — удивляющийся человек.
Теперь мне хотелось бы напомнить вам нечто такое, что могло бы вас навести на то, на что, собственно, имеется указание в этом А, что при А имеется в виду. Видите ли, в Греции говорили: философия начинается с удивления, изумления. Философия — любовь к мудрости, любовь к знанию начинается с удивления, изумления. Если бы говорить совершенно в духе изначального познания, изначального инстинктивно-ясновидческого познания, то можно было бы также сказать: философия начинается с А, — это для древнего человека означало бы то же самое.
Что, собственно, исследуют, когда занимаются философией? Исследуют ведь именно человека. Все ведь стремится к самопознанию. В конечном итоге хотят познать человека. Таким образом, познание человека, рассмотрение человека начинается с А. Вместе с тем, однако, это познание является и самым скрытым, потому что надо приложить множество усилий, необходимо многое сделать, чтобы достичь этого познания человека. Лишь тогда, когда мы подойдем к человеку настолько, что он встанет перед нами во всей своей полноте так, как он сформирован из духовно-душевно-телесного, лишь тогда, собственно, мы окажемся перед тем, что — как человек — заставляет нас с величайшим изумлением сказать А. Поэтому удивляющийся человек, который удивляется на самого себя, на свое истинное существо, и есть, собственно, человек в своем высшем, идеальнейшем развитии — есть А.
Если однажды ощутить, что человек в том виде, в каком он является в своем физическом теле, составляет лишь часть человека и что мы можем иметь его перед собой как человека лишь тогда, когда он стоит перед нами во всей полноте имеющегося в нем Божественного, то древнее, первоначальное человечество называло такое ощущение изумления человека перед самим собой: А. А — есть человек в его высшем совершенстве. А — есть, таким образом, человек, и мы выражаем в А то, что переживается в человеке в чувстве.
Перейдем затем от А к В, чтобы сперва хотя бы приблизительно установить некоторые опорные точки, которые могут нас привести к пониманию пра-Слова, простирающегося от А до Z. В В мы имеем так называемый согласный звук, в А — гласный. Когда вы произносите гласный звук, у вас такое ощущение: вы выражаете себя вовне из своего глубочайшего внутреннего. При каждом гласном, так же, как и при А, вы испытываете исполненное чувства переживание. Во всех случаях, когда выступает А, вы имеете изумление. Во всех случаях, когда выступает Е, мы имеем то, что я выразил бы словами: «Оно мне сделало нечто, что я ощущаю".
Подумайте только, какими мы стали отвлеченными людьми, какими ужасно высохшими людьми; точно сморщенное яблоко или слива — такими мы стали в отношении переживания языка. Подумайте только: мы просто говорим, не обращая внимания, когда где-нибудь встречается А, мы на нем останавливаемся — а мы это делаем непрестанно — и, переходя затем от А к Е, мы переходим от изумления к чувству «оно мне сделало что-то, что я ощущаю». Прочувствуем теперь, что собой представляет I[И]: быть любопытным и затем догадаться. Прочувствуйте гласный звук, и вы увидите, что в основе его лежит всегда чудесное, чрезвычайно сложное переживание. Когда отдаешься воздействию хотя бы пяти следующих друг за другом (гласных) звуков, то получаешь впечатление свежего, первозданного человека. Человек рождает себя заново во всем своем достоинстве (Wuerdigkeit), когда с полным сознанием, т.е. с полной сознательностью дает изойти им из своего внутреннего. Поэтому-то я и говорю, что мы так ссохлись (verschrumpelt), что перед нами только то, что звук собою обозначает, а ничего не видим из переживания, видим только то, что это обозначает: вода (Wasser) — это значит то-то... и т.д. Мы совершенно ссохлись (сморщились).
Иначе обстоит дело с согласными звуками. Тут мы не ощущаем, что что-то выходит из нашего внутреннего существа в соответствии с нашими чувствами. Мы, напротив, копируем образ того, что находится вне нас.
Допустим, что я удивляюсь, я говорю: А. Тут я не отображаю образ чего-то, тут я высказываю себя. Если же я хочу выразить то, что кругло вне меня, что закругляется, например — круглый стол, что я делаю тогда, если не хочу говорить? Я воспроизведу это, оформлю (nachforme) это (соответствующий жест). Когда я хочу обрисовать нос, не говоря этого, не называя носа, но давая лишь понять, что я имею в виду, то я могу его изобразить, рисуя (делает соответствующие движения руками). Так обстоит дело, когда я образую согласные. Они представляют собой отображения чего-то внешнего. Они всегда следуют форме чего-то внешнего. Только мы передаем эти формы в воздушных образах, исходящих из соседних с гортанью органов (Nachbarorgane...) — из неба и т.п. При помощи наших органов мы создаем образ, который передает, воспроизводит форму, подобную той, которая находится снаружи. И этот процесс доходит вплоть до фиксации (закрепления) в письме, в буквах. Позже мы еще раз поговорим об этом.
Когда мы образуем В [Б] (дать ему звучать одному мы не можем, мы принуждены присовокупить Е), то оно является всегда подражанием чему-нибудь. Если можно было бы удержать в воздушном образе то, что образуется в B (оно лежит в том, что мы выговариваем как В), то оно явило бы собой нечто окутывающее, покрывающее. Творится окутывающая форма, получается то, что можно было бы назвать «домом». В является всегда отображением хижины-дома. Когда мы, таким образом, произносим А, В, то получаем: «человек в его законченном виде» и «человек в его доме»: А, В.
И так мы могли бы пройти весь алфавит, и в следующих друг за другом звуках высказали бы тайну человека: что он собой представляет во Вселенной, в своем доме, в своей телесной оболочке. И если бы мы перешли дальше к С, D и т.д., то каждая буква сказала бы нам что-нибудь о человеке. И когда бы мы дошли наконец до Z, то перед нами была бы в звуке явлена вся мудрость о человеке, потому что эфирное тело являет мудрость человека.
Видите ли, когда мы говорим, то происходит нечто весьма значительное — образуется человек. И можно уже с известной полнотой образовать, например, душевное, когда берут всеобъемлющие чувства. I, О, А воспроизводят очень много из душевного, можно сказать, почти все душевное в соответствии с переживаемыми человеком чувствами. I, О, А.
Можно, таким образом, сказать: взгляните на то, что исходит из человека в форме речи. Произнесет перед нами кто-нибудь, положим, А, В, С, — и вот перед нами все эфирное тело, вышедшее из гортани, из Uterus (матки). Вот оно. Мы смотрим на физического человека, который в пределах земного выходит из материнского организма, из настоящей матки, которая является метаморфозой гортани.
Представим теперь перед собой всего человека, каким он является в мире со всем, что в нем имеется, потому что то, что выходит из материнского организма не может оставаться неизменным. Если бы оно оставалось неизменным, то не давало бы целого человека. Все должно постоянно достраиваться (hinfugefuegt) (развиваться). Ведь целый человек, например, в 35-летнем возрасте получил, несомненно, больше от мировой сущности, чем то, что имеет ребенок. И если бы мы себе вообразим целого человека (представленного здесь схематично) вышедшим во всей завершенности 35-летнего из всей Вселенной подобно тому, как речь выходит из гортани, а физический человек выходит ребенком из матки; если бы мы себе представили целого человека выговоренным из Вселенной, как из гортани выговаривается слово, — то мы имели бы перед собой человека в его форме, во всем его образовании самого в виде произнесенного Слова.
И вот он стоит перед нами, этот человек, представляющий собой самое чудесное на Земле явление, стоит в своем облике. Мы можем вопросить изначальные Божественные Силы: как же Вы создали человека? Не подобным ли способом, каким создается и слово, когда говорят? Как создали Вы человека? Что, собственно, произошло в то время, когда создавали Вы человека?.. И если бы мы получили ответ из Вселенной, то он был бы таков: «К нам отовсюду поступают движения, самых различных родов формы — такая форма (эвритмизированное А), такая форма (эвритмизированное Е), такая форма (эвритмизированное /) — все возможные формы в движении, исходящие из Вселенной. Всевозможные движения, которые можно себе помыслить в связи с человеческим организмом, каким мы обладаем в настоящее время».
Да, мои милые друзья, но эти возможности движения, застывая, цепенея, дают физическую форму человека, такой, какой она была бы приблизительно в середине земной жизни человека. Что сделало бы Божество, если бы захотело фактически сотворить человека из земного праха? Божество творило бы движения, и из того, что возникает из этих движений, подобно тому, как в движениях формируется земная пыль, образовалась бы в итоге земная форма человека.
Теперь мы можем представить себе А. Все вы знаете А в эвритмической форме, В в эвритмической форме, С в эвритмической форме и так далее. Представьте себе, что явилось бы Божество и последовательно, одно за другим, произвело бы из пра-деятельности то, что вам эвритмически — теперь эвритмически — известно для, А, В и С. Если бы это могло принять форму в физической материи, то перед вами стоял бы человек. В основе эвритмии лежит принцип, который мы выражаем так: человек в том виде, как он стоит перед нами, является законченной формой. Но эта законченная форма возникла из движения, из образующихся и изменяющихся пра-форм. Не движущееся исходит из находящегося в покое, а находящееся в покое исходит из движущегося. И разрабатывая эвритмию, мы возвращаемся к пра-движениям.
Что производит во мне как в человеке из мирового пра-существа мой Создатель?
Если вы хотите дать ответ на этот вопрос, то должны образовать эвритмические формы. Бог эвритмизирует, в результате возникает человеческий облик.
Здесь я говорю об эвритмии, но так же можно говорить о любом искусстве, потому что таким способом каждое искусство может быть получено из Божественного. Однако именно при эвритмии получаешь наиболее глубокое прозрение в связь, существующую между человеческим и вселенским Существом, потому что эвритмия приемлет человека как свою часть, как свое орудие. Поэтому эвритмия должна вам нравиться. Если сперва, судя по внешнему человеческому образу, не знаешь хорошо, что такое красота человека, а затем видишь, как Бог создал прекрасную человеческую форму из движения путем повторения эвритмических форм из Божественных творческих движений, то получаешь ответ на вопрос: как создается ксасофа человека?
Если перед нами маленький человек — ребенок, еще не законченный, который должен еще стать целым (законченным) человеком, то надо помогать Божеству, чтобы человеческая форма правильно развивалась дальше в том направлении, к которому Божество предрасположило ребенка. Какие же формы надо применять в преподавании, в воспитании? Эвритмические формы. Они являются продолжением Божественного движения, Божественного формирования человека.
А когда человек болен в том или ином виде, то формы, отвечающие его Божественному праобразу, повреждаются. Что мы должны делать? Мы идем назад к Божественным формам, помогаем им, заставляем человека снова принимать эти Божественные формы. Это вызывает исправление поврежденных форм.
Мы имеем дело с эвритмией и как с искусством исцеления. Б древние ясновидческие времена уже было известно, что произнесение человеком известных звуков с соответствующей интонацией воздействует на его здоровье. В те времена, однако, приходилось оказывать влияние на здоровье косвенным путем — через воздух, который в свою очередь оказывал обратное влияние на эфирное тело. Когда идут прямым путем и дают людям делать движения, соответствующие строению его органов (например, некоторые движения ногами и ступнями соответствуют определенным образованиям (влияниям), восходящим вплоть до головы), только надо знать, каковы они, эти движения, тогда возникает этот третий аспект эвритмии — целительная эвритмия.
Я хотел сделать сегодня это вступление для того, чтобы каждый занимающийся эвритмией имел основное ощущение, чувство того, что он, собственно, делает. Чтобы он не принимал эвритмию как нечто, что может быть просто выучено, но принял бы ее как нечто такое, благодаря чему человек может подойти к Божеству ближе, чем он это может сделать без эвритмии, например, при помощи любого искусства. Это вступление должно побудить нас проникнуться таким ощущением, таким чувством. Что относится к правильному преподаванию эвритмии? В нем должна быть атмосфера, должно быть ощущение соединения человека с Божественным. Вот тогда это действительно эвритмия. Это — необходимо.
Лекция вторая
Дорнах, 25 июня є924 г
Характер отдельных звуков
Мои милые друзья!
После моей вчерашней попытки разъяснить вам в общих чертах характер речи как таковой и особенности зримого языка эвритмии, мне хотелось бы сегодня выяснить вам характер отдельных звуков, потому что лишь по выяснении внутренней сущности отдельных звуков мы сможем действительно понять элементы эвритмического. Я обращаю при этом ваше внимание на то, что в жизни человечества, в процессе его развития, всегда было об этом более или менее ясное сознание. Лишь в наше время, как я вчера сказал, мы ссохлись в отношении речи и пользования ею. Всегда более или менее отчетливо присутствовало сознание, что заключается в этом течении звуков, заключается в слова, а именно: что в согласных звуках лежит отражение образа внешних форм, то есть, происходящего вовне, а в гласных — внутреннее переживание.
Это сознание, что в согласных мы имеем внешнее, а в гласных — внутреннее, передалось уже в большей или меньшей степени и формам (начертанию) букв, так что уже в первоначальных начертаниях (особенно, например, еврейских букв) можно усмотреть своего рода подражание тому, что происходит в воздушной форме, в воздушных образованиях. В еврейском алфавите это обнаруживается, главным образом, в согласных буквах. В более новых языках, к которым я отношу те, которые по времени начинаются примерно с латыни — греческий имеет еще нечто из того, о чем я говорю — все это в соответствующих начертаниях более или менее утрачено. Но все же многое,безусловно, еще напоминает о том, что производились попытки подражать в написании букв тому, что лежит в форме, в образе слова, когда его формируют из согласных; то есть, подражания внешнему — с одной стороны; и тех, идущих изнутри (происходящих из души) ощущений, которые человек переживает, — с другой стороны. Можно сказать, что в настоящее время нечто подобное можно встретить в более или менее отчетливом виде лишь в некоторых словах, в некоторых звуках, выражающих ощущения. Проследим это на примере, потому что именно такой пример может нас лучше всего ввести в существо эвритмии.
Видите ли, когда мы произносим звук H [xa] не только посредством придыхания, он представляет собой нечто такое, что, собственно, стоит между согласными и гласными. Это происходит во всех случаях, стоящих в известном отношении к дыханию. Дыхание ощущалось всегда, как нечто, что человек частью переживает внутренне, частью же уже выступает наружу.
Вот это Н, простой дыхательный звук, оно может ощущаться и ощущался древним человеком, как подражание, как образование в воздухе формы того, что подступает к человеку в виде веяния, подобного веянью дыхания или воздуха, которым дышат — приходящее веяние. Таким образом, H можно ощущать, как некое приходящее веяние. И все, что так переживается, будет выражаться каким-нибудь словом, в котором находится этот звук Н, потому что именно само H ощущается как нечто привевающее (Heranwehende).
U[У] — гласный — может ощущаться, как нечто внутренне (душевно) охлаждающее, заставляющее одеревенеть, оцепенеть; таково внутреннее переживание U. Оно заставляет застыть, одеревенеть, оцепенеть так, что человек мерзнет. Таким образом, U — охлаждающее, оцепеняющее.
Sch (Ш) — это сдувающее (Wegblasende), все, что сдувает, все, что ощущается, как сдувающее прочь, как дующее мимо.
Когда дует холодный ветер и вызывает оцепенение, то в некоторых местностях говорят: хуш-хуш, хуш-хуш. В этом слове, в этом междометии выражается ощущение и имеются целиком проникнутые этим ощущением звуки H и Sch: husch-husch. В пра-языке (Urspache) все слова были междометиями, выражающими чувство.
Теперь возьмем иное сочетание звуков. Не правда ли, вам известен R [Р], который произносят R-R-R. Правильно переживается R, когда его ощущают, как нечто вертящееся, катящееся; все, что производит впечатление звука R-R-R. Вертящее, катящее, с грохотом кружащее. Представлять себе его надо так:
Об А я уже вчера говорил. Я сказал, что А — это удивление. Sch мы тоже уже имеем — это сдувающее прочь, дующее мимо. Теперь мы имеем возможность ощутить слово «rasch» (скоро). Посмотрите, как то, что «rasch», прокатывается мимо, вызывает некоторое чувство удивления и удаляется, сдувается прочь... Это rasch — скоро. Таким образом, вы видите, что в согласных можно всегда ощутить подражание чему-нибудь: в R — катящемуся, в А (гласный звук) — внутреннему удивлению, в Sch — тому, что уходит прочь, проходит.
И теперь у вас возникает ощущение, что с известным правом можно говорить о некоем пра-языке, потому что вы чувствуете: если бы люди правильно прочувствовали звуки, то говорили бы совершенно одинаково; они тогда обозначали бы все одинаковым образом, соответственно природе, исходя из своей собственной организации.
И действительно, так и было некогда на Земле. Это нам показывает духовная наука, и это не миф, не легенда, знакомые вам, это нечто такое, что действительно лежит в основе всех языков, это — пра-язык, построенный указанным способом.
Когда смотришь на некоторые факты в жизни и видишь, что они выступают с необычайной мудростью, под параллельными наименованиями, то поражаешься той мудрости, которая проявляется во всем становлении как человека, так и вообще в становлении мира. Подумайте только, мои милые друзья, ведь это не игра — то, что я вам рассказываю. Нет, это действительно проистекает из пра-ощущения человека.
Для того, кто по-настоящему раздумывает над проблемами познания, некоторые вещи, интимно проникающие в саму жизнь, становятся проблемами, загадками, мимо которых другой человек небрежно проходит мимо. Так, уже может представиться загадкой, что существует параллель в названиях: материнское молоко (Muttermilch) и материнский (родной) язык (Muttersprache). Что не говорят «отцовское молоко», это, конечно, понятно, но что не говорят «отцовский язык» — это уже менее понятно. В чем тут параллелизм названий? «Muttermilch» и «Muttersprache»?
Для таких вещей, безусловно, всегда имеются внутренние причины. Внешние причины, правда, могут быть ослепительно доказательными, но для этого тонкого, интимного процесса становления человека всегда имеются внутренние причины. Когда на свет появляется ребенок, то наилучшим питанием для образования физического тела является материнское молоко. Оно более всего пригодно для формирования тела. Если бы у нас было время, то мы могли бы рассмотреть этот вопрос, хотя он и не относится к лекциям по эвритмии. Мы могли бы произвести настоящее исследование материнского молока, и не мертвым химическим способом; и мы нашли бы причину, почему материнское молоко наилучшим образом приспособлено к питанию физического тела в течение первого периода жизни, к коренному формированию его. Следовало бы правильно сказать, с медико-естественнонаучной точки зрения, — к проформировыванию (durchgestaltet) его... Это первое — материнское молоко — формирует физическое тело. А материнский язык — мы говорили вчера — это ведь эфирное тело, он формирует далее эфирное тело. Здесь — параллельное обозначение. Здесь сперва физическое тело.
Б таких вещах заключается глубокая мудрость. Ее мы находим как в словообразовании, относящемуся к ранним временам человечества, так, равно, и во многих высказанных в поговорках воззрениях. Никоим образом нельзя о