Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ПЛАВИЛЬНЯ АНГЛИЙСКОЙ ШКОЛЫ ГЕНРИ ФОРДА 7 страница



– Но это крайнее средство, Дездемона, – сказал доктор.

– Я должна быть уверена.

– Но ты еще молодая женщина.

– Нет, доктор Фил, – усталым голосом ответила моя бабка. – Мне восемь тысяч четыреста лет.

Двадцать первого ноября 1932 года детройтская «Таймс» вышла с заголовком: «Принесение в жертву человека», после чего была опубликована следующая история: «Сегодня полицией была окружена сотня последователей негритянского культового лидера, арестованного за принесение в жертву человека. Самопровозглашенным царем Ордена ислама стал сорокачетырехлетний Роберт Харрис, проживавший в доме 1429 по Дюбуа‑авеню. Его жертвой, которую, по его собственному признанию, он оглушил автомобильной осью, а потом заколол в сердце серебряным ножом, стал его сорокалетний постоялец Джеймс Смит». Этот Харрис, известный как «убийца вуду», в свое время тоже ошивался вокруг мечети № 1 и, вполне возможно, читал «Возвращение утраченных мусульманских наставлений» Фарда, включавших в себя следующий пассаж: «Мусульмане убьют дьявола, потому что они знают, что он – змей, и если они позволят ему жить, то он будет отравлять своим ядом и других». Харрис основал собственный Орден. Он искал белого дьявола, но поскольку такового найти в его округе было сложно, он решил удовлетвориться тем, кто был под рукой.

Через три дня Фард был арестован. На допросах он утверждал, что никогда никому не приказывал приносить в жертву людей, и заявлял, что является «высшим существом на Земле». (По крайней мере, на первом допросе он сказал именно это. Когда несколько месяцев спустя его арестовали вторично, он «признался», согласно заявлению полиции, что «Нация ислама» была не чем иным, как формой рэкета. Он сам изобретал пророчества и создавал свою космогонию для того, чтобы «выжать как можно больше денег».) Как бы там ни было, в результате Фард согласился навсегда покинуть Детройт в обмен на снятие всех обвинений.

Таким образом, мы подходим к маю 1933 года, когда Дездемона прощается с классом мусульманского обучения и общей культуры. Головные платки обрамляют лица, залитые слезами. Девушки толпятся, покрывая Дездемону поцелуями. (Моя бабка будет скучать по ним – она успела их полюбить.) «Моя мама говорила мне, что в плохие времена шелкопряды отказываются прясть шелк, – говорит им Дездемона. – Они делают плохую нить и сплетают плохие коконы». Девушки верят ей и принимаются разглядывать свежевылупившихся гусениц в поисках признаков упадка.

Все полки в Шелковой комнате пусты. Фард Мухаммед передал свои полномочия новому лидеру – брату Кариму, ранее известному под именем Элия Пул, а ныне ставшему Элией Мухаммедом, верховным муллой «Нации ислама». Элия Мухаммед придерживался иного взгляда на экономическое развитие «Нации», собираясь сделать акцент не на одежде, а на недвижимости.

И вот Дездемона спускается к выходу и, добравшись до первого этажа, оглядывается назад. Впервые за все это время она видит, что вход не охраняется «Детьми ислама». Драпировки отдернуты. Дездемона знает, что нужно выходить через черный ход, но ей больше нечего терять, и она направляется вперед. Она приближается к двойным дверям и входит в святая святых.

Первые пятнадцать секунд она стояла неподвижно, пытаясь совместить свои фантазии с реальностью. Она представляла себе парящий купол и разноцветные восточные ковры, а помещение оказалось обычной аудиторией со складными стульями вдоль стен и небольшой эстрадкой. Она безмолвно оглядывалась по сторонам, и в этот момент снова раздался голос:

– Здравствуй, Дездемона.

На пустой сцене на подиуме стоял пророк Фард Мухаммед. Она едва различала его изящный силуэт, в шляпе, поля которой закрывали лицо.

– Тебе не положено входить сюда, – промолвил он. – Но, думаю, сегодня можно сделать исключение.

– Откуда вы знаете мое имя? – выдавила из себя Дездемона, чувствуя, что ее сердце вот‑вот выпрыгнет из груди.

– Ты разве не знаешь? Мне все известно.

Проходя сквозь вентиляционные трубы, голос Фарда Мухаммеда заставлял вибрировать ее солнечное сплетение. Теперь ей казалось, что он пронизывает ее с головы до пят. Все ее тело, до кончиков пальцев, охватила дрожь.

– Как Левти?

Вопрос чуть не сбивает Дездемону с ног. Она теряет дар речи. Ее захлестывает целая волна предположений: откуда Фард мог узнать имя ее мужа? неужто она называла его сестре Ванде? а если ему действительно все известно, значит, и все остальное может оказаться правдой – и его рассказы о голубоглазых дьяволах, и о злом мудреце, и о Матери Плане из Японии, которая уничтожит весь мир и спасет только мусульман. Ужас охватывает Дездемону, но в то же время что‑то начинает брезжить в ее памяти, и она понимает, что когда‑то уже слышала этот голос…

Фард Мухаммед, сойдя с подиума, спускается со сцены и, продолжая демонстрировать свое всеведение, приближается к Дездемоне.

– По‑прежнему занимается нелегальной торговлей спиртным? Тогда его дни сочтены. Лучше бы ему найти себе другое занятие. – Шляпа чуть сдвинута набок, пиджак застегнут на все пуговицы, лицо в тени. Дездемона хочет бежать, но не в силах сдвинуться с места. – А как дети? – спрашивает Фард. – Мильтону, должно быть, уже восемь.

Теперь их разделяет всего десять футов. Сердце Дездемоны бешено колотится, а Фард Мухаммед снимает с головы шляпу. Пророк улыбается.

Надеюсь, вы уже обо всем догадались. Это и вправду Джимми Зизмо.

– О господи!

– Привет, Дездемона.

– Ты!

– А кто же еще?

Она смотрит на него широко открытыми глазами.

– Мы думали, ты умер, Джимми! Утонул в озере. В машине.

– Джимми действительно умер.

– Но ведь это ты. – И тут до Дездемоны доходит весь смысл происходящего, и она разражается бранью. – Почему ты бросил свою жену и дочку? Как тебе не стыдно?

– Я несу ответственность за свой народ.

– За какой народ? За мавров?

– За коренную расу. – Она не может понять, шутит он или говорит всерьез.

– За что ты так не любишь белых? Почему ты называешь их дьяволами?

– А ты посмотри сама. Вот, например, этот город. Эта страна. Разве ты не согласна?

– Везде есть свои дьяволы.

– Особенно в доме на Херлбат‑стрит.

Дездемона выдерживает паузу, а потом осторожно спрашивает:

– Что ты имеешь в виду?

Фард, или Зизмо, снова улыбается.

– Мне стало известно многое из тайного.

– Какого тайного?

– Ну, что моя так называемая жена Сурмелина оказалась женщиной с противоестественными аппетитами. А ты и Левти? Tы считаешь, вам удалось обвести меня вокруг пальца?

– Джимми, пожалуйста.

– Не смей меня так называть! Меня зовут иначе.

– Что ты имеешь в виду? Tы же мой свояк.

– Ты меня не знаешь! – кричит пророк. – И никогда не знала! – Потом он немного успокаивается и берет себя в руки: – Tы никогда не знала, кто я такой и откуда взялся. – И с этими словами он проходит мимо моей бабки, открывает двери и окончательно исчезает из нашей жизни.

Дездемона этого уже не видит, но показания свидетелей подтверждают это. Сначала Фард Мухаммед пожимает руки «Детям ислама», и те едва справляются со слезами, когда он с ними прощается. Затем он проходит через толпу, собравшуюся перед мечетью, к своему «крайслеру» и становится на подножку, и присутствовавшие заявляют, что все это время он смотрел лично им в глаза. Женщины рыдают, умоляя его остаться. Фард Мухаммед снимает шляпу и прижимает ее к груди, потом нежно смотрит на собравшихся и произносит: «Не волнуйтесь. Я с вами». Затем он делает широкий жест рукой, как бы охватывая все гетто с его разрушающимися домами, немощеными мостовыми и серым бельем, висящим на веревках.

«Я вернусь к вам, чтобы вывести вас из этого ада». После чего он садится в машину, включает зажигание и с прощальной ободряющей улыбкой отбывает.

Больше Фарда Мухаммеда в Детройте не видели. Он исчез, как двенадцатый имам шиитов. В соответствии с одними сведениями, его видели в 1934 году на борту океанского лайнера, направлявшегося к берегам Британии. В соответствии с другими, опубликованными в 1959 году чикагскими газетами, «У. Д. Фард являлся нацистским агентом турецкого происхождения» и работал на Гитлера. Согласно тайным слухам, к его смерти было причастно ФБР. По крайней мере, так все считали. Таким образом мой двоюродный дед Фард Мухаммед вернулся в небытие, из которого и появился.

Что касается Дездемоны, то встреча с Фардом подвигнула ее на принятие самого страшного решения. Сразу после исчезновения пророка моя бабка подверглась довольно новой в то время операции. Хирург сделал два надреза чуть ниже пупка, раздвинул ткани и мышцы, обнажив фаллопиевы трубы, и перевязал их, после чего уже больше не могло быть детей.

 

СЕРЕНАДА НА КЛАРНЕТЕ

 

Наконец наше свидание состоялось. Я встретил Джулию рядом с ее студией в Кройцберге. Я хотел взглянуть на ее работы, но она мне не позволила. И мы отправились обедать в место, которое называлось «Австрия».

«Австрия» – это что‑то вроде охотничьего домика. Стены увешаны пятьюдесятью или шестьюдесятью оленьими рогами. Все они выглядят уморительно и кажутся маленькими, словно принадлежали животным, которых можно было убить голыми руками. В ресторане царил теплый сумрак, а деревянная обшивка стен создавала уют. Я бы точно испытал антипатию к любому, кому не понравилось бы это место. Джулии оно понравилось.

– Если ты не хочешь показывать мне свои работы, – сказал я, когда мы устроились, – может, хоть скажешь мне, чем ты занимаешься?

– Фотографией.

– Полагаю, ты не захочешь мне рассказывать, что именно ты снимаешь?

– Давай сначала выпьем.

Джулии Кикучи тридцать шесть лет. Выглядит она на двадцать шесть. Она невысокого роста, но при этом не кажется коротышкой и не комплексует по этому поводу, не будучи при этом вульгарной. Она занималась медициной, но бросила это занятие. После несчастного случая на эскалаторе ее правая рука несколько деформирована, поэтому ей трудно долго держать камеру.

– Мне нужен помощник, – говорит она. – Или новая рука.

Ее ногти не поражают идеальной чистотой. Более того, я никогда не видел таких грязных ногтей у столь симпатичных особ.

Грудь Джулии производит на меня такое же впечатление, как и на любого другого с тем же уровнем тестостерона, что и у меня.

Я перевожу Джулии меню, и мы делаем заказ. Нам приносят блюдо с вареной говядиной, миски с подливкой и краснокочанной капустой и клецки размером с бейсбольный мяч. Мы делимся своими впечатлениями о Берлине и говорим о различиях между европейскими странами. Джулия рассказывает о том, как ее заперли с ее приятелем в барселонском ботаническом саду на ночь. «Ну вот, начинается, – думаю я. – Вот и первый бывший любовник. Вскоре последуют и остальные. Они будут толпиться вокруг стола, рассказывая о своих недостатках, пристрастиях и коварстве. После чего меня попросят представить свою собственную разрозненную коллекцию». И вот тут‑то мои знакомые обычно допускают ошибку. Я не могу представить им необходимое количество сведений. У меня нет их в том объеме, какой должен быть свойствен человеку моего возраста. Женщины быстро начинают это ощущать, и у них появляется странный вопросительный взгляд. И тогда я ухожу еще до того, как успевают подать десерт.

Однако с Джулией все иначе. Барселонский приятель, возникнув на мгновение, тут же исчезает, и больше за ним никто не появляется. И уж точно не потому, что их не было. Просто Джулия не занимается охотой на мужчин, поэтому ей незачем брать у меня интервью.

Мне нравится Джулия Кикучи. Она мне очень нравится.

Поэтому я начинаю задавать ей свои обычные вопросы. Чего она хочет? Как она отреагирует если?… Не сказать ли ей? Нет. Слишком рано. Мы даже еще не целовались. А пока мне надо сосредоточиться на другом романе. Да, на другом.

Мы возвращаемся к летнему вечеру 1944 года. Теодора Зизмо, которую все зовут Тесси, делает себе педикюр. Она сидит на кушетке в пансионе О'Тул, положив ноги с ватными валиками между пальцев на подушку. В комнате полно увядающих цветов и дамской всякой всячины – флаконы с косметическими средствами и ароматическими веществами, теософские книги, коробки из‑под шоколадных конфет с пустыми фантиками и баночки с отвергнутыми кремами. Пространство рядом с Тесси выглядит более опрятно. Ручки и карандаши аккуратно стоят в стаканчиках. Между купленными ею на распродажах романами торчат медные разделители книг, украшенные изображениями Шекспира.

У Тесси Зизмо ноги четвертого с половиной размера, бледные, с голубыми прожилками и кроваво‑красными, как павлиний глаз, ногтями. Она придирчиво их рассматривает, и в этот самый момент на ноготь ее большого пальца садится комар, привлеченный запахом лосьона, и тут же прилипает к лаку.

– О черт! – восклицает Тесси. – Проклятые насекомые! – И, убрав комара, она снова берется за работу.

Именно в этот вечер в разгар Второй мировой войны и начинается наш роман. До его первых тактов остается всего несколько минут. И если вы прислушаетесь, то услышите скрип открывающегося окна и щелчок нового загубника, который вставляется в мундштук. И вот уже близится музыка, с которой все началось и благодаря которой на свет появился я. Однако прежде чем включить ее на полную мощность, позвольте мне рассказать вам, что произошло за предшествующие одиннадцать лет.

Во‑первых, был отменен сухой закон. В 1933 году восемнадцатая поправка была отменена двадцать первой, что было ратифицировано всеми штатами. И на съезде американского легиона в Детройте Джулиус Стро самолично распечатал золотую бочку богемского пива. Президент Рузвельт сфотографировался с бокалом коктейля в Белом доме. А на Херлбат‑стрит мой дед Левти Стефанидис снял со стены шкуру зебры, закрыл свой подпольный бар и снова поднялся на свет божий.

На скопленные с помощью автомобильной эротики деньги он купил дом на Пингри‑стрит, рядом с Гран‑бульваром, и организовал новую «Зебру» в самом центре оживленной торговли. Поднявшись на поверхность земли, салон превратился в гриль‑бар, и я еще помню расположенные рядом с ним заведения: салон оптики А. А. Лаури с неоновой вывеской в форме очков и «Нью‑йоркскую одежду», в витрине которой я впервые увидел обнаженные манекены в позах страстного танго. Кроме этого там были «Деликатесное мясо», «Свежая рыба» Хагермозера и салон модельных стрижек. А на углу располагался бар деда – узкое одноэтажное здание с деревянной головой зебры, нависавшей над тротуаром. По вечерам ее абрис высвечивался мигающими красными неоновыми огнями.

Клиентуру деда в основном составляли рабочие автозаводов, заходившие сюда после окончания смены, а порой и до ее начала, что тоже случалось нередко. Левти открывал бар в восемь утра, и уже в половине девятого все места были заняты желающими замутнить собственное сознание, перед тем как встать к сборочному конвейеру. Разливая пиво, Левти узнавал обо всех городских новостях. В 1935 году его посетители отмечали образование профсоюза работников автомобильной промышленности. А через два года они проклинали вооруженных охранников Форда, избивших их руководителя Вальтера Ройтера в «схватке на эстакаде». Дед предпочитал сохранять нейтралитет. В его обязанности входило слушать, кивать, наливать и улыбаться. Он ничего не говорил и в 1943 году, когда разговоры в баре начали приобретать неприятный оттенок. В одно из августовских воскресений на Белль‑Айле между черными и белыми начались драки. «Какой‑то ниггер изнасиловал белую женщину, – сообщил ему посетитель. – Теперь они все заплатят за это, вот увидишь». К понедельнику расовое противостояние приобрело еще более широкий размах. И когда в бар вошла группа, похвалявшаяся тем, что до смерти забила какого‑то негра, дед отказался их обслуживать.

– А почему бы тебе не свалить отсюда к себе на родину? – в ярости заорал один из пришедших.

– Потому что это моя страна, – ответил Левти и тут же подтвердил это чисто американским поступком – нагнулся под прилавок и достал оттуда револьвер.

Но все эти конфликты уже ушли в прошлое, и теперь Тесси делала себе педикюр в настроении, омраченном куда более серьезным конфликтом. В 1944 году все автомобильные предприятия Детройта приступили к переоснащению. Вместо седанов с конвейеров Форда начали сходить Б‑52. А Крайслер приступил к выпуску танков. Промышленники наконец нашли средство от стагнации производства – войну. Автомобильный город, который еще не получил название Мотогорода, стал в это время «арсеналом демократии». И вот в пансионе на бульваре Кадиллака Тесси Зизмо, делая себе педикюр, слышит звуки кларнета.

Во влажном воздухе плывут звуки величайшего хита Арти Шоу «Начнем с флирта». Белки замирают на телефонных проводах и прислушиваются к музыке, настороженно склонив головы. От дыхания кларнетиста трепещут листья на яблонях и начинает вращаться петушок на флюгере. Плывущая тема с четким ритмическим рисунком поднимается над викторианскими садами, увитыми плющом изгородями и парадными подъездами, перелетает через забор в задний двор пансиона О'Тул, скользит между дорожками кегельбана и забытыми крокетными молотками, взбирается по кирпичному фасаду, минуя окна бездельничающих и почесывающихся холостяков (если не считать мистера Данеликова, составляющего шахматные задачи), – лучшая запись Арти Шоу, которая до сих пор звучит на всех радиостанциях, настолько живая и одухотворенная, словно она служит доказательством правоты Америки и гарантирует победу союзникам, – и вот наконец мелодия просачивается через окно Теодоры, обмахивающей лак на своих ногтях. При первых же звуках моя мать поворачивается к окну и улыбается.

Музыка исходит не от кого иного, как от набриллиантиненного Орфея, живущего по соседству.

Двадцатилетний студент Мильтон Стефанидис в форме бойскаута стоит у окна своей спальни, проворно перебирая клапаны кларнета. Голова поднята, локти разведены, правая нога в брючине цвета хаки отбивает ритм; он поет свою любовную песнь со страстью, которая к тому моменту, когда я обнаружил этот пыльный инструмент через двадцать пять лет на чердаке, уже окончательно потухла. Мильтон был третьим кларнетом в оркестре Юго‑восточной старшей школы. На школьных концертах он играл Шуберта, Бетховена и Моцарта, но теперь, закончив школу, он мог позволить себе то, что ему нравилось, а именно свинг. Он во всем подражал Арти Шоу. Он копировал его неустойчивую раскованную позу, словно сила его исполнения и вправду мешала ему удержаться на ногах. И сейчас, стоя у окна, он с каллиграфической точностью повторял рисунок Шоу, то опуская кларнет, то обводя его по кругу. Он направлял блестящий черный инструмент в сторону соседнего дома, а еще точнее – на окно третьего этажа, в котором виднелось бледное, робкое и близорукое женское лицо. Деревья и телефонные провода заслоняли ему вид, и все же он различал ее длинные темные волосы, которые блестели так же, как его кларнет.

Она сидит неподвижно. Кроме улыбки, ничто не говорит о том, что она его слышит. И в соседних дворах люди продолжают заниматься своими делами, не обращая на серенаду никакого внимания. Соседи поливают клумбы и засыпают корм птицам, дети ловят бабочек. Мильтон заканчивает песню, опускает инструмент и, улыбаясь, выглядывает из окна, после чего начинает все с самого начала.

Дездемона, принимающая внизу гостей, слышит кларнет своего сына и испускает глубокий вздох в той же тональности. Уже сорок пять минут у них в гостиной сидят Гас и Георгия Василакис со своей дочерью Гайей. В блюде с конфитюром из лепестков роз отражаются отблески от стаканов с вином, которое пьют взрослые. Гайя пьет тепловатое имбирное пиво. На столе стоит открытая коробка с масляным печеньем.

– Ну и что ты скажешь, Гайя? – подкалывает ее отец. – Оказывается, у Мильтона плоскостопие. Это тебя не расхолаживает?

– Папа! – смущенно восклицает Гайя.

– Лучше иметь плоскостопие, чем оказаться сбитым с ног, – замечает Левти.

– Это верно, – соглашается Георгия Василакис. – Вам очень повезло, что Мильтона не возьмут в армию. Я, например, совсем не считаю это позором. Не знаю, что бы со мной было, если бы мне пришлось отправлять сына на войну.

– Мильти скоро спустится, – то и дело повторяет Дездемона, похлопывая Гайю Василакис по колену. Она произносит это с первой минуты появления гостей. И делает это каждое воскресенье в течение уже полутора месяцев, обращаясь не только к Гайе, но и к Джине Даймонд, приходившей неделю назад, а также к Вики Логафетис, бывшей двумя неделями ранее.

Дездемоне только что исполнилось сорок три года, и, как все женщины этого поколения, она считала себя уже старухой. Ее волосы подернулись сединой. Она стала носить очки в золотой оправе, которые слегка увеличивали ее глаза и придавали ей еще более испуганный вид. Не покидавшее ее чувство тревоги, которое еще больше усиливалось доносившейся сверху музыкой, снова стало вызывать у нее приступы учащенного сердцебиения. Теперь они происходили каждый день. Однако это не мешало Дездемоне оставаться сгустком энергии: она постоянно что‑то готовила, мыла и баловала своих и чужих детей, изъясняясь на пределе своего голоса и повсюду внося шум и жизнелюбие.

Несмотря на корректирующие линзы, мир продолжал оставаться для моей бабки расфокусированным. Дездемона не могла понять, из‑за чего ведется война. Единственной страной, пославшей свои корабли для спасения беженцев из Смирны, была Япония. И моя бабка сохраняла к ней чувство глубокой благодарности. И когда вокруг начинали говорить о коварном нападении японцев на Пёрл‑Харбор, она только восклицала: «Не надо мне рассказывать о каком‑то острове посреди океана. Этой стране что, не хватает собственной земли, что ей еще и острова все надо захватить?» И половой признак Статуи Свободы ничего для нее не менял. Все здесь было так же, как везде, – мужчины и их войны. К счастью, Мильтона не взяли в армию. Вместо того чтобы отправиться на войну, он ходил в вечернюю школу, а днем помогал в баре. Единственной его униформой оставался костюм бойскаута, отряд которых он возглавлял и время от времени вывозил в походы на север.

По прошествии пяти минут, в течение которых Мильтон так и не появляется, Дездемона извиняется и поднимается наверх. Подойдя к спальне Мильтона, она останавливается и хмурится при звуках доносящейся оттуда музыки, затем без стука распахивает дверь и входит внутрь.

Мильтон самозабвенно играет, стоя у окна. Его бедра непристойно покачиваются, губы ярко блестят. Дездемона пересекает комнату и захлопывает окно.

– Пойдем, Мильти, – властно произносит она. – Гайя ждет внизу.

– Я занимаюсь.

– Заниматься будешь позже, – и она, прищурившись, всматривается в пансион О'Тул. Ей кажется, что она видит, как в окне третьего этажа мелькает темная головка, но с уверенностью утверждать она этого не может.

– Почему ты всегда играешь у окна?

– Потому что мне жарко.

– Что значит жарко? – с тревогой в голосе спрашивает Дездемона.

– Жарко от игры.

Дездемона фыркает.

– Пойдем. Гайя принесла тебе печенье.

Бабка в течение уже некоторого времени догадывается о растущей близости между Мильтоном и Тесси. Она замечает, как Мильтон на нее смотрит, когда та приходит с Сурмелиной на обед. Подросшая Зоя всегда была лучшей подругой Тесси. Но теперь с ней качался на качелях именно Мильтон.

– Почему ты больше не гуляешь с Тесси? – спрашивает Зою Дездемона.

И та отвечает чуть обиженно:

– Она занята.

Именно это и является основной причиной возобновления сердечных приступов у моей бабки. После всего, что она сделала, чтобы искупить свой грех, после того, как она превратила свое замужество в арктическую пустыню и позволила хирургу перевязать свои фаллопиевы трубы, кровосмешение не желало прерываться на ней. И поэтому моя бабка в ужасе снова взялась за дело, которым уже однажды занималась с весьма сомнительными результатами. Дездемона опять взяла на себя роль свахи.

С воскресенья до воскресенья перед парадным входом дома на Херлбат‑стрит, как когда‑то в Вифинии, проходила череда девушек брачного возраста. Отличие заключалось только в том, что их было больше, чем тех, внешность которых до бесконечности разнообразила Дездемона. В Детройте у нее был больший выбор. Девушки с мягкими грудными и скрипучими голосами, толстушки и худышки, инфантильные особы с кудряшками и преждевременно состарившиеся серьезные девицы, работавшие секретаршами в страховых конторах. Здесь были Софья Георгопулос, приобретшая странную походку после того, как случайно наступила на угли и сожгла себе стопы в одном из походов, и Матильда Ливанос со скучающим видом красотки, которая настолько пренебрегала Мильтоном, что даже не мыла голову перед приходом. Они приходили неделя за неделей, поощряемые родителями или вопреки их воле, и неделя за неделей Мильтон Стефанидис, извинившись, поднимался в свою спальню и принимался играть на кларнете.

И теперь, подгоняемый Дездемоной, он был вынужден спуститься вниз и взглянуть на Гайю Василакис. Она сидела между родителями на пышном диване цвета морской волны – крупная девушка в белом платье с гофрированной юбкой и рукавами «фонариком». На ногах были тоже гофрированные короткие белые носочки, которые почему‑то напомнили Мильтону кружевную накидку на мусорное ведро в ванной комнате.

– Господи, сколько значков! – восклицает Гас Василакис.

– Мильтону нужен еще один, и тогда он станет Орлиным скаутом, – замечает Левти.

– Это в какой дисциплине?

– По плаванию, – отвечает Мильтон. – А плаваю я как кирпич.

– Я тоже плохо плаваю, – с улыбкой замечает Гайя.

– Мильти, возьми печенье, – настойчиво предлагает Дездемона.

Мильтон смотрит на коробку и берет печенье.

– Гайя сама их испекла, – добавляет Дездемона. – Тебе нравится?

Мильтон задумчиво жует, а потом выбрасывает руку в бойскаутском приветствии.

– Я не могу лгать, – сообщает он. – Печенье так себе.

Можно ли себе представить что‑нибудь более немыслимое, чем любовный роман собственных родителей? Можно ли себе представить этих двух вышедших в тираж игроков стоящими на стартовой прямой? Я не могу вообразить своего отца, которого на моей памяти возбуждало только понижение процентной ставки, юнцом, страдающим от безжалостных мук плоти. Я не могу представить себе Мильтона лежащим на кровати и мечтающим о моей матери так же, как потом буду мечтать я о Смутном Объекте. Я не представляю себе Мильтона пишущим любовные письма, а после прочтения «Скромницы» Марвелла даже любовные стихи. Мильтона, соединяющего метафизику Елизаветинской эпохи с ритмическим стилем Эдгара Бергена:

 

Ты столь прекрасна, Тесси Зизмо,

Как вся победа над фашизмом

Которой ждут все пацаны,

А значит всех прекрасней ты.

 

Даже глядя назад всепрощающим дочерним взором, я вынужден признать, что мой отец никогда не был привлекательным. В восемнадцать он был болезненно худым прыщавым юношей чахоточного вида. Под скорбными глазами висели темные мешки. Подбородок был безвольным, нос слишком большим, набриллиантиненные волосы вздымались массивной блестящей глыбой. Впрочем, Мильтон не отдавал себе отчета в этих физических недостатках. Он был преисполнен самоуверенности, которая, как твердая скорлупа, защищала его от любых нападок.

Теодора была гораздо привлекательнее. Она унаследовала красоту Сурмелины в миниатюре. Она была невысокой – всего лишь пять футов один дюйм – девушкой с тонкой талией, маленькой грудью и лебединой шеей, которую венчало прелестное личико в форме сердечка. И если Сурмелина всегда была американкой европейского типа, что‑то вроде Марлен Дитрих, то Тесси могла бы быть окончательно американизированной дочерью этой Марлен. Ее стереотипный и даже несколько провинциальный вид еще больше подчеркивали вздернутый носик и щербинка между передними зубами. Характерные черты часто передаются через поколение. Во мне гораздо больше типично греческих черт, чем у моей матери. Тесси каким‑то образом удалось унаследовать южные манеры. Она говорила «черт возьми!» и «дешевка», поскольку Лина, ежедневно работая в цветочном магазине, была вынуждена оставлять ее на попечение самых разнообразных особ, большая часть которых были уроженками Кентукки. По сравнению с крупными мужскими чертами лица Зои Тесси выглядела абсолютной американкой, что отчасти и привлекало моего отца.

Сурмелина зарабатывала не очень много, и ей с дочерью приходилось экономить. Одеваясь в магазинах подержанной одежды, Сурмелина тяготела к броским нарядам, которые носили эстрадные артистки в Вегасе. Тесси склонялась к более скромной одежде. В пансионе О'Тул она штопала шерстяные юбки и блузки, приводила в порядок свитера и чистила старые кожаные туфли. Однако все ее вещи всегда испускали слабый запах комиссионок, свидетельствовавший об ее сиротстве и нищете.

Единственное, что ей напоминало о Джимми Зизмо, так это его генетика. Тесси была столь же изящна и имела такие же черные волосы. Когда она их не мыла, они становились маслянистыми, и тогда, нюхая свою подушку, она думала: «Может, именно так и пах мой отец». Зимой она страдала от стоматита, против которого Зизмо принимал витамин С. Она была бледной и быстро сгорала на солнце.

Сколько Мильтон помнил себя, Тесси всегда носила чопорные платья, которые нравились ее матери.

– Только посмотрите на нас! – говорила Лина. – Как меню в китайском ресторане. Кислое и сладкое.

Тесси не нравилось, когда Лина это говорила. Она не считала, что выглядит кисло, и хотела, чтобы ее мать вела бы себя более прилично. Когда Лина перебирала, Тесси отводила ее домой, раздевала и укладывала в постель. И поскольку Лина была эксгибиционисткой, Тесси стала пассивной наблюдательницей. Из‑за того что Лина была излишне шумной, Тесси вела себя очень тихо. Она тоже любила музыку и играла на аккордеоне, который в футляре стоял у нее под кроватью. Она то и дело доставала его оттуда и, перекинув ремень через плечо, отрывала от пола огромный многоклавишный вздыхающий инструмент. По размерам аккордеон был почти таким же, как она сама, и Тесси послушно исполняла на нем разные мелодии с оттенком карнавальной грусти.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.